Александр Кан. Полуночный конвой

lib50Повесть

Иногда ему казалось, что на одной далекой безымянной звезде обитали существа, как две капли воды похожие на людей, и среди них один, повторяя по законам вселенской симметрии его облик, неотступно следил за чужими и непонятно окружавшими его жизнями, никак не способный разглядеть сквозь них жизнь собственную. А еще вспоминались сказки матери, что читала она ему на ночь, о благородном разбойнике, добивавшемся в своей непримиримой борьбе богатства и известности: с небес вдруг опускалось пятицветное облако, перед счастливым победителем представал белобородый старец — с Дягилевым посохом, в шляпе и одеянии из перьев журавля, — и забирал его с собой наверх, к холодным и равнодушным звездам. И он, мальчишка, совсем потерявший сон, никак не мог разобраться в том, плохо ли это или хорошо, и мать не давала ему на то никакого ответа.

Когда его приятели спрашивали при случайных встречах о том, почему он пошел служить милиционером, сержант Ли отвечал, что дело заключалось, пожалуй, в призвании — и больше, ничего не мог добавить. Обыкновенно; снисходительная усмешка, царственное похлопывание по плечу, точнее по погону, — они всегда заставали его при исполнении служебных обязанностей, то есть в шинели, тяжелой месгибавшейся шинели, из которой он в тот момент желал незаметно и малодушно выкарабкаться, но — не успевал: взгляд упирался в удалявшиеся и уже незнакомые спины.

В сущности, в этом взгляде и заключалось его призвание: еще будучи ребенком, он заставал, возвращаясь с уличных игр, своих стариков, тихих незаметных чиновников, в неподвижных позах — лицом к лицу: мать обыкновенно вязала, отец каменно сидел с потухшим взглядом. С годами картина стала повторяться все чаще, разве что спины больше горбились, а после их выхода на пенсию, кажется, все в доме сосредоточилось на их сросшихся взглядах, похожих, быть может, на растерянные взгляды их предков, впервые ступившие на незнакомую им землю. Он не мог подолгу выдерживать такой неподвижности, убегал обрано на улицу, но за время стремительного спуска по лестнице ему вдруг открывалось странное его будущее: две глиняные фигурки, пересохшие от старости, рассыпаются на глазах, и он, вошедший в их комнату, — слишком поздно!- с ужасом понимает, что ему теперь глядеть будет не на что. Но это длилось одно-два мгновения, на улице орущая детвора уже раскачивала его из стороны в сторону — догоняй! — и он послушно догонял кого-нибудь — быстро-быстро, чтобы рябило в глазах, чтобы от судорожного бега расплескивалась в нем та тишина и тот непоколебимый, не им придуманный покой.

А потом случилось нечто совсем необъяснимое: кажется, он шагал из года в год за кем-то, за кем, в сущности, было не важно — школа, армия… — и вдруг несколько месяцев назад демобилизованный увидел на улице такую картину: час пик, постовой, закинув лицо к небу, стоял посередине улицы, мимо — машины, урчат, застигнутые врасплох милицейской указкой. Тогда он подумал: это мое! Да-да, как здорово стоять и глядеть на всех и вся, совершать с опрятной периодичностью незатейливые движения, тут и неба не нужно… главное, нырнуть в шинель, и никто тебя больше не будет попрекать за незаконные взгляды, — такова твоя работа… Примерь, деловито сказал завхоз, испитый осипший капитан в отставке, — маленькая плата за первое в твоей жизни желание, — но определили его работать в приемник-распределитель, видно, постовых было достаточно, — не один он, значит, был таким.

2

Из всего многообразия жизней сограждан сержанту Ли надлежало выбирать лишь некоторых — используемых для отходов, так настойчиво называл их старшина Зубов, командир отделения. Собирали таковых на вокзалах, в парках культуры и отдыха, на пестрых обманчивых рынках, везде, где расцветала и — чуточку перегнивала человеческая жизнь. Если бы все сообщество людей можно было сравнивать с многочисленным экипажем, то подопечных приемника-распределителя ни с чем иным, как с въедливой пылью, забивавшей щели в обшивке космического корабля, в котором впервые неслись к назначенной цели. Задача сержанта Ли была более чем простая: довезти не попавшего в сей экипаж до места, так сказать, насильственной стерилизации, где прибывшего усиленно лечили от всевозможных пороков. Самым нелогичным был момент знакомства с конвоируемым: мол, я конвойный, сержант Ли… да пошел ты! — это по крайней мере подразумевалось, и в чем-то последний был прав: с какой стати этот мент должен опекать его, как родная мать. Но в поезде все как-то причудливо видоизменялось: два-три встречных взгляда в купе, и обоими отчетливо понималось, что один без другого ничто, что если конвоируемому и удалось бы вдруг убежать, то его непременно ожидала бы гражданская злоба, густо замешанная на испуге, и значит, более жестокая, чем аккуратная опека молчаливого милиционера.

Через несколько часов, пути эти двое представляли собой на редкость фантастический гибрид, состоявший из двух организмов, один из которых жил в свое удовольствие — разгуливал по коридорам, глазел на пассажиров — другой же исполнял незавидную роль сиамского близнеца, сверлившего глазами чужой и в то же время свой затылок. От чрезмерной усидчивости в несении службы на сержанта Ли находила усталость: во-первых, бессонница по ночам, во-вторых полная неуверенность в себе, — он уже механически повторял любые движения своего подопечного. Столь же внезапно, как образовывался их союз, наступала и разлука: вот уже свежевыкрашенные стены лечебницы, дежурный выходит из ворот, секунды молчания, кажется, надо что-то сказать: так вот, гражданин такой-то, вот так… Документы оформлены, дверь захлопнулась, сержант Ли несколько минут стоял в неподвижности, обращенный к чересчур желтым стенам, и, кажется, он жмурился от солнечного света, даже если его было ма-ло, потому как еще несколько минут назад у него было чужое лицо и чужая походка.

Через несколько месяцев образцовой работы стало понятно, что жизнь сержанта Ли строго разделялась на правильные равновеликие полосы, попросту говоря, на движение туда и обратно. Если с движением туда все было более или менее ясно, то по возвращении в приемник -распределитель Ли испытывал нечто вроде растерянности, ибо от мимолетных и необязательных взглядов пассажиров в поезде у него возникало странное ощущении проявлявшихся следов на лице — от былого и близкого присутствия того, кого уже не было рядом. Может быть, люди гражданские с удовольствием заключали, глядя на него, что общество их еще раз освободилось от существа ничтожного и обременяющего, но вся беда заключалась в том, что буквально через несколько месяцев его подопечный вновь оказывался в. приемнике-распределителе.

— Ну вот, — буднично отмечал лейтенант Зубов, старший инспектор по дознанию, — вот тебе суточные, маршрут ты знаешь, «пациента», кажется, тоже, вперед…

И такое повторялось бесчисленное множество раз, и не с одним, а со многими. Если вспомнить прежнюю аналогию с космическим кораблем, то получалось: все то, что шло на отходы, сгорая в сопле двигателя, на самом деле неуклонно, невидимое, приставало к обшивке корабля, проникая в ее поры и трещины. Говорить о лице одного из его пассажиров по фамилии Ли, в очередной раз возвращавшегося с задания, было теперь более чем проблематично: оно было испещрено разнообразными посланиями от внеземных цивилизаций, которые, увы, нельзя было ни разобрать, ни смыть с когда-то целомудренно чистого лица.

— Ну что, — с участием обратился к нему в очередной раз капитан Зубов, стремительно продвигавшийся по службе, — вот тебе, новенький, товарищ Шлыков… — и Ли вдруг осенило: Зубов был одним из тех рядовых людей, кто прикоснулся к тайне корабля, летевшего без топлива. Так держать, майор Зубов! — хотелось воскликнуть Ли в каком-то болезненном восторге, но опасно было потерять человека навсегда: майоры долго не засиживались на одном месте.

3

Этот новичок Шлыков, честно говоря, был не очень похож на новичка, хотя ко времени своей очередной командировки сержант Ли проработал в приемнике около двух лет и, значит, знал всех сопровождаемых в лицо, на них, собственно, круг в городе и замыкался. Опять же вел себя Шлыков совершенно непредсказуемо: вошел в вагон и объявил во всеуслышание: «Есть ли кто здесь могучий духом?»-пауза — потом начал знакомиться с пассажирами; протягивать им свою широкую мозолистую ладонь, на что те как-то виновато отворачивались, другие на всякий случай подавали руку и тут же захлопывали дверь купе, казалось, навсегда. Ли обстоятельно изучил повадки своих подопечных, и, как бы кто из них ни храбрился, вели себя все они до определенной степени прилично, видимо, понимали, что в этот Мир им суждено будет когда-нибудь вернуться. Шлыков же с каждой минутой, отдалявшей их от города, наглел на глазах: вагона ему уже было мало, он постоянно исчезал, ни во что не ставя своего заботливого охранника, столь же неожиданно появлялся, печально помятый, по-прежнему чем-то недовольный, когда же сержант затворял его в купе, он умудрялся открывать и высовываться из дверного проема и задираться с проходившими мимо пассажирами. Все это он совершал в полной уверенности, что останется безнаказанным, — известное дело, есть такие семейные любимчики, думал Ли, знающие, что все сойдет им с рук, но откуда этот понахватался, если он, кажется, и не имел своего места в кругу никакой семьи?

Существовал такой эффект, в этом сержант Ли был полностью уверен: как только люди, и без того походившие друг на друга, попадали в поезд, то через несколько часов пути — может, мерной тряски, перестука колес, однообразно пестрой полосы за окном — превращались в многовагонную массу, жившую в едином ритме движения. И если у кого-нибудь присутствовали очень индивидуальные мысли, то через совсем непродолжительное время мысль становилась для всех одна: есть-пить-спать- в-санузел. Шлыков явно выпадал из единого ритма: представьте себе, к примеру, хромого танцора, вдруг решившего исполнить танец вместе с военным ансамблем песни и пляски… здесь уж одно из двух: либо хромой, либо остальные — стоп, все разом, с бряцанием бутафорских сабель. Правда, существовала такая надежда: мир — не вагон, Шлыков бежал в следующий: здравствуйте, это я… ваша плавающая запятая, или пьяная синкопа, или — ваша свихнувшаяся совесть, черт вас побери…

Все было бы ничего, человек существо великодушное, но вот бряцанье сабель… это даже сержант Ли понимал, хотя ему-то, бряцавшему по долгу службы, и думать об этом не полагалось. Но вот Шлыков, как-то он все изменял, в таких случаях говорят, усыплял бдительность, — пришел после очередного своего театрализованного вояжа с аккуратным синяком под глазом, и нес он его на лице так, словно это был след от поцелуя возлюбленной. За этим дело не стало, в вагон вступил ветеран, то ли труда, то ли войны, с ним женщина до неприличия взлохмаченная, остановились у сержантского купе, взволнованно обращаясь к нему, начали: «Мы…» Но тут Шлыков заревел своим дурным голосом, и — получилось так: мы, бряцающие оружием, исполняли сцену дорожного знакомства, действие первое, тут этот подлетел, выхватил свою деревянную сабельку, начал размахивать над нашими головами, — из какой, спрашивается, он пьесы, — снес пол головы у милейшей, слава Богу, шиньон, потом накинулся на дражайшего и, пристально разглядывая его вблизи, вдруг укусил его за медаль. К этому моменту к купе сбежалось довольно много народу, видимо, все пострадавшие, наперебой говорили, так, что даже Шлыкову их было не перекричать, потом — пауза, чеканя шаг, вышел из строя старичок в форме, бригадир поезда, настрого наказал сержанту Ли до станции назначения Шлыкова не выпускать, либо…

Делать нечего, Ли словно очнулся от дурмана, вспомнился капитан-майор-полковник Зубов, око всевидящее, — ложись, Шлыков, ради бога, дрыхни, что же ты натворил? — придется жить по ночам, сказал он и для острастки взялся за кобуру.

Был у сержанта Ли один секрет. Поскольку все подопечные приемника-распределителя считались всего-навсего административно-наказуемыми, то конвойным носить с собой оружие не полагалось, в общем образовывалась некая пустота — на правом боку — так, по крайней мере, казалось Ли, пустот не терпевшему, плюс леденцы «Летние» — кулек в кобуру — обожал их с детства и никак не мог от своей страсти отделаться, плюс нервы, кстати, очень помогало, — нахамит в очередной раз сопровождаемый, бить в таких случаях не полагалось, разговаривать — никакого смысла, тут он раз! — леденец под язык: спокойно, сержант, спокойно, возьмись на всякий случай за кобуру.

— В сущности, все дело в шинели, — так говорил Шлыков, когда они прогуливались в свою первую ночь по бесконечно холодному коридору, — потому как ты, сержант Ли, служишь в ней, то есть, это твой дом, а кобура — Шлыков оказался на редкость наблюдательным — наполненная конфетными обертками, это как… письменный стол в твоем Доме, в который ты складываешь послания из своего прошлого.

В ответ на все это Ли молчал, что он мог сказать, порою казалось, что роли их давно поменялись, в полу-ночной задумчивости он забывался, терял из виду Шлыкова, шел вперед и только посла, очнувшись, оглядывался, и непонятно было, кто кого сопровождает.

— …Вот если бы на тебе был костюм чиновника, — философствовал Шлыков, то выныривавший из-за спины, то вновь исчезавший, — был бы ты совсем другим человеком, плохим, хорошим, дело не в этом, посади тебя в мои одежды, — он носил длинное до пят пальто, странно напоминавшее шинель, — стая бы ты, Шлыковым, но ты одет в шинель, именно, из которой, бедняга, никак не можешь выбраться, изобретенную, кстати, одним паршивым петербургским чиновничишкой, а теперь весь мир носит и ничего пучшего до сих пор не изобрел…

Шлыков вдруг замолчал, — странное дело, бывали у него такие неожиданные паузы, которые представлялись Ли очередными режиссерскими раздумьями над замыслом следующей сцены их многовагонного театрализованного действа. — Кто ты, Шлыков?- вдруг подумалось ему, и он взглянул в окно — два бессоннейших призрака, вплавленные в ночь; за ними мир, сомкнувший на несколько часов глаза, мир, вдруг подумалось Ли, умевший только одно — неотступно следить при свете солнца за собственным отражением, их мир, казалось, эти двое отбывали за всех спавших вековую, не ими затеянную службу.

4

…Но даже надев на себя мое пальто, ты не станешь никогда Шлыковым, — задумчиво продолжал неугомонный философ уже в следующую их ночь, в следующий их проход по вагонному коридору, продолжал так, словно не было истекшее дня и тех нескольких сот километров, отделявших их от двух замерших у купейного окна призраков, — потому как Шлыков — человек могучий духом, способный вырваться не только из-под какой-то там армейской одежды, а из-под такой огромной штуки, как… любовь. — Сейчас расскажу, — остановился он вдруг прямо посередине сонного вагона, и в зыбкой полутьме Ли разглядел, как лихорадочно блестели у него глаза. — Пусть это будет Поэма о Любви, было дело, писал я поэмы и романы, спросишь, зачем? — да все за тем же — не попасться в чьи-либо сети. Честно признаюсь, любил я женщин, — они стояли уже в тамбуре, и по тому, как Шлыков прикуривал, не спеша, очередную сигарету, сержант Ли понял, что рассказ предстоит долгий. — Была у меня такая слабость, а в постели я был истинный виртуоз, ты только посмотри, какой я неказистый и плюгавенький, — вот умел я их уносить в тот самый сладостный, воспетый поэтами миг, в совсем иные миры и плоскости, — именно с собой, но никак они, дуры, этого не понимали, вместо верных спутниц обретал я, извините, этакие совсем не космические тела, заслонявшие мне вход в то самое иное, ну как бы тебе, Ли, все это объяснить? Скажи мне, учил ли ты в школе математику, должен знать, что такое эта чертова лента Мебиуса, — возьми обыкновенную ленту, переверни один ее конец на сто восемьдесят градусов, соедини концы, получаем чудесный эффект, только представь себе: движешься ты по одной плоскости, плавно переходишь в другую, — уже как бы вниз головой но в этот самый момент ты не принадлежишь ни той, ни другой жизни, — триумф свободы! — ты впадаешь в иное неземное измерение, протыкаешь головой картонный потолок нашего бытия, и открывается тебе такой сквозняк, такой горный воздух, которым ты, может быть, никогда в своей жизни и не дышал, понимаешь меня, Ли, и никогда не будешь. И тут-то ты вдруг постигаешь, как здорово тебя в этой жизни о,бманули…

Была у меня такая женщина, — Шлыков повернулся к окну и говорил дальше, казалось, обращаясь, только к своему отражению, звали ее Мария… Работал я тогда в кочегарке, топил наш земной шарик, писал свои романы, и вот она приходила, собственно, так мы е ней и познакомились, — пришла однажды, села молча у топки, протянула руки к огню, и я даже этому не удивился, — путница в ночи, зашла на огонек, погреться, — так вот, было у нас с ней все хорошо, — но, Боже мой, что значит хорошо? — это, в сущности, ничего, это шествие рука об руку по параллельным дорожкам в счастливом неведении того, что они когда-нибудь пересекутся. И все это, Ли, происходит до поры, до времени, пока вдруг эти новоиспеченные влюбленные не столкнутся друг с другом лбами — до искр в глазах! — с одним и тем же обоюдоострым вопросом — кто ты? Но женщина по своей природе существо хитрое, охраняющее себя от неожиданной боли, она обволакивает и проникает в тебя так, что когда ты вдруг ощутишь в своей руке обжигающий холодом клинок рокового вопроса, ты уже не в состоянии что-либо сделать, в самом деле, не резать же ее, то бишь себя, по живому. Вот я тебе скажу: как только я начинал ощущать эти ядовитые испарения, я сразу же обрывал, уже чуточку отравленный, грусть, жалость в груди… — безобразно и жестоко, как са- мый последний изверг. Знаешь ли ты, почему погибает в мифах Геракл? — тут Шлыков впервые после долгого монолога посмотрел на Ли. — Этот вечный победитель, первейший из мужчин всех времен и народов, — да все от той же жалкой одежки — плащ Деяниры!- невинной с виду малости, которую послала ему его заботливая жена. Вот где мудрость! — воскликнул Шлыков и многозначительно поднял палец.

— А с Машей было все по-другому: никаких там намеков и попыток, даже в постели обыкновенно женщина после своего, так сказать, возвращения на землю начинала так тихо-тихо скулить, тепла ей надо было, тепла после такого горного холода, рыла во мне норку, ты понимаешь, своими ядовитыми коготками и зубками, — самый настоящий грызун из семейства тушканчиков, а Мария — нет, никогда с ней такого не было: только что жар, безумие, пляска, и вдруг холод, — откатится и лежит, на белой простыне два совершенно чуждых друг другу тела, два пятна, кажется, ничем не связанных, — вот это было для меня, это было то, что нужно.

В такие моменты я ощущал приближение Ветра, казалось, я вновь прорывался сквозь тот самый кордон, сделав крен на неучтенный никем на земле угол — успевая задать себе царский вопрос: кто ты? — и опять, опять этот сладостный неземной обман, и никого, слава Богу, теперь рядом со мной не было, никто не возвращался уже вместе со мной в эту душную протопленную ночь, убеж- дая меня своими взглядами и касаниями в том, что этого не было. Это происходило со мной каждую ночь, потому как каждую ночь ко мне приходила Мария, и вот однажды, вернувшись из того сквозняка и холода, я услышал, как она, лежавшая, казалось, от меня на расстоянии другого континента,, другого земного полушария, сказала: «Не бойся, сейчас я с тобой и со многими. Я принимаю всех, кто приходит ко мне с пустыми обесточенными глазами.» Потом она стала вспоминать всех своих любовников, прошлых, настоящих и грядущих, я ничего не запомнил, наверное, их было звездное множество, в памяти лишь оставались имена, города, страны и континенты. О, я был счастлив как никогда, теперь я мог оставаться там, просунув голову в черную дыру, как кукушонок, впервые оторвавший свой взгляд от тесного и душного гнезда. Я представлял себе, как в следующую ночь придет ко мне эта великая женщина, накроет меня своим свободным, как воздушное покрывало, телом и одновременно тыся-чами других — ау, как вам живется в этом неуютном ночном мире? — и каждый из нас будет ей безмерно благодарен только потому, что она, единственная, не станет нас ждать и жалеть на земле, свернувшись уютным душным калачиком.

— И что ты думаешь? — устало продолжал Шлыков после нескольких минут молчания. — Что, ты думаешь, она потом сделала? Она сделала то, что ей, уже отравлявшей себя своими слезами, никак нельзя было делать. Я просто выгнал ее, Ли, и, надо сказать, ушла она достойно, без этих самых соплей и причитаний, — в самую-самую ночь. Я не помню, сколько я пролежал там один без движений, казалось, меня впору было надевать на какого-нибудь глупого юного мечтателя в качестве музейной одежды — на память потомкам. Мне казалось, еще чуть-чуть, и дух мой покинет тело, останется одна смятая оболочка, которую, кое-как придав ей приличную форму, можно было посылать в мир, полный выпотрошенных, подобно мне чучел. Но не тут-то было! — воскликнул вдруг Шлыков. — Или я не был бы Шлыковым, — глаза его опять безумно заблестели, — я очнулся от холода, я вскочил с кровати, нагой, как Бог, восставший из векового праха Геракла, и стал забрасывать уголь в еле тлевшую топку. Да это была не топка, Ли, понимаешь? Это было огромное лоно самой бесстыдной и бесплодной в мире самки, скрывавшей Марию и миллионы таких же, как она, великих обманщиц, я должен был с ней что-то сделать, как-то ее, эту Ночь, наказать, я должен был высечь из нее больше чем дым и огонь — полуживого, быть может, еле дышащего, но новорожденного, я превращался в одно нестерпимо жгучее желание и только когда стало светать за окном, я отложил лопату и успокоился, — я, Шлыков, могучий духом, победивший саму любовь…

5

Иногда Ли казалось, что Шлыков относился к той касте дворовых предводителей, которые видели себя в роли догоняемых во всевозможных мальчишеских играх, в сущности, сводившихся к единому принципу сложения, он бы просто не снизошел до другого, что доставалось, к примеру, мальчику Ли и ему подобным, радовавшимся самому факту участия в игре, он был слишком горд для этого, возможно, они даже участвовали в одних и тех же играх, носились, если допустить небольшую их разницу в возрасте, по одним и тем же улочкам и, чем черт не шутит, могло быть, Ли догонял когда-нибудь Шлыкова, старательно дышал ему в спину. И если возможно было бы разделить весь мир по принципу этой игры — на всех догонявших и догоняемых, то, несомненно, они со Шлыковым оказались бы по разные стороны этого мира, может быть, поэтому сержанта так неудержимо тянуло к своему подопечному, ведь, стыдно сказать, но в своей жизни Ли так и не удалось никого догнать.

Днем они обыкновенно спали, этот день оставался последним, — еще ночь, и поздним утром, ближе к обеду, Ли должен был вывести Шлыкова к всеобщему облегчению пассажиров поезда. Он даже представил себе картину: несколько минут стоянки, пятаки лиц, прилипших к оконным стеклам, гудок, состав медленно относит в сторону, зрительного зала как не бывало, какая-то плотная и неуничтожимая пустота, которая вот-вот вытянется в форму этакого ползущего пальца, укажет им путь — и вздрогнет у дверей назначенного им заведения.

Дважды Ли выходил на станциях покупать что-нибудь съестное, было опасение, Шлыков опять вздумает сбежать, но — нет, он лежал по-прежнему на своей нижней полке с широко раскрытыми, ничего не выражавшими глазами, весь выпотрошенный после их ночного разговора.

Ли забирался на свою верхнюю полку и искоса поглядывал на конвоируемого, но тот, кажется, совсем его не замечал. На частых остановках со станций опять доносился людской гам, бренчала гитара, крики прощания, люди ходили по коридорам, тяжело топали, и Ли, слушавшему их шаги, все казалось, вот-вот кто-то войдет в их купе, и становилось страшно от этого всегда возможного вторжения. Когда начало темнеть, все на глазах стало смазываться — линии, углы, терявшее очертания тело внизу, на нижней полке, лишь поблескивавшие в сумерках глаза, — единственное живое — восстанавливали в памяти былую симметрию. В сумерках Ли уже было легче смотреть на Шлыкова: не надо было прятать глаза, лежи себе и гляди, представляй, о чем он сейчас думает, потом вдруг поезд остановился, и стало очень тихо, так тихо, что казалось, было слышно, как дышали его глаза. Ли взглянул в окно: то ли степь, то ли поле, — вынужденная остановка в пути, — уу-ууу… — вдруг донеслось до него из невидимых далей, и непонятно было, откуда этот звук, потом поезд тронулся, и Ли качнуло обратно в угол, на подушку, но получилось дальше — вглубь, вниз, в пустоту до странности повторявшую пустоту заоконную, где оставалось лишь мерцание глаз и тот странный звук.

Теперь, точно, Шлыков глядел на него во все глаза. Сначала Ли хотел притвориться, что он его не видит, но — нет, чужой взгляд приподнимал его веки, и, делать нечего, Ли отвечал ему тем же, — как-то очень робко, готовый в любой момент отвести свой. Сумерки неожиданно рассеялись, а может, это ему показалось, но лицо было видно отчетливо, Ли думал, почему он молчит. — Шлыков, ты спишь? — тишина. Ли замер, еле дышал, и вдруг понял, что должно произойти что-то важное. Но главное, он не знал, как себя в этот момент вести, сделать первым какое-либо движение — не заметит, ждать чужого, чтобы вовремя, до доли секунд, повторить его, это он мог, этим он занимался всю свою жизнь, но — оценил бы это Шлыков по достоинству? — может быть, просто отвел бы свои глаза. Кажется, поезд вновь остановился, вновь раздались чьи-то голоса, крики, смех, затопали по коридору, неотвратимо и каменно — шаги командоров — Ли затаил дыхание, — лишь бы не к нам, и вдруг прямо из пола стали вырастать люди, пестрые и разношерстные, бабки с судками, угрюмые плохо одетые попутчики, служащие в железнодорожной форме, — много-много всякого народу. Ли уже их не замечал, они шли толпами, или очень странно, словно забирались в окно, маленькие, и росли на глазах, на середине купе выпрямлялись в полный рост, у двери вновь уменьшались в размерах, — получалась горка, этакая людская волна, а может валун, резец, раскроивший их купе насквозь, на две части. Они все наперебой о чем-то говорили, но Ли было понятно: все они хотели найти себе место, кажется, он должен был спрыгнуть со своей полки, — дедушка, забирайтесь и вы, и вы, молодой человек, но — не мог произвести ни малейшего движения, прижатый к стене, пришитый неотступным пронзительным взглядом Шлыкова, которого теперь совсем не было видно. Люди вдруг разом остановились и стали пристально разглядывать его, видимо, только заметили, судорога побежала по телу Ли, вот сейчас надо бы как раз спрыгнуть, или что-то сказать, хоть улыбнуться, как любому живому человеку, но никак не мог! — тут старуха с дымившимся судком подошла вплотную к его полке и как-то странно нехорошо улыбнулась. Протянула вперед руку и стала водить ею перед его глазами, как делают это в кабинетах невропатолога, — водила и вдруг словно что-то поняла, захихикала и исчезла. За ней люди, каждый по-своему, стали производить какие-то отрывистые неожиданные движения, рассчитанные на него, и Ли понял, ему надо обязательно успевать за ними, или показывать что-то свое, но ни то., ни другое не получалось, он вжимался спиной в стену, в ужасе от собственной неподвижности, тут старуха опять появилась, оскалилась и как-то лихо запрыгнула на его полку. Понятно, они ошиблись, они думали, там кто-то лежит, а это было просто пятно, обман зрения. Сейчас они полезут за бабкой и просто задавят его, надо что-то делать…

— Ууу-уу, — вдруг разнеслось в тишине, и все замерло, каждый оглядывался — откуда это? — бабка, чуть не скрутив себе голову, не удержалась и плюхнулась на пол, все как-то незаметно расступились, и Ли увидел Шлыкова, позы совсем не изменившего, он по-прежнему глядел на него. Гости же устремили свои взоры на лежавшего, но он совсем их не замечал, и это явно их раздражало. Потом вдруг все качнулось, и фигурки людей стали сыпаться вниз, под вагон, как из опрокинутой корзины. Тут Ли чуть приподнял голову, — странно, удалось, — пытаясь сообщить Шлыкову, чтобы он никуда не уходил, сейчас он поднимется, проклятая тяжесть, спрыгнет и подойдет к нему. Он приподнял голову, еще выше — вот-вот, получается, и — тут опять все качнулось, толкнуло его в сторону, больно ударило в висок, — Ли проснулся: на нижней полке никого не было.

Черт побери, он проспал несколько часов: надо было срочно искать. Шлыкова, он взглянул на часы, полночь, самое время для прогулок, лишь бы он чего-нибудь не натворил, самое худшее, не сошел бы с поезда, — Ли накинул шинель и вышел в коридор.

Он проходил каждый вагон, внимательно его оглядывая, — лица, лица, щелки глаз, полураскрытые рты, тяжелое дыхание, — странно, все казалось Ли продолжением его сна, все эти люди, кажется, были в его купе, а теперь все как-то стремительно заснули, но идти было легче, — было легче идти, не отпечатываясь в чьих-то зрачках и морщинках. Вся его жизнь начиналась ночью, это Ли стал понимать давно, — когда люди смыкали глаза, и он, дождавшийся своего часа, тихий с виду мальчишка, мог делать все, что угодно, — массу всевозможных великолепных хулиганств, но это проносилось в одно мгновение — одно название ночь — разве так можно? — столь несправедливое распределение времени. Под утро становилось тяжело, под утро он прикрывал глаза — до следующей ночи, и по его узким щелкам трудно было понять, спит он или бодрствует. А теперь он искал человека, который мог его вернуть обратно в день, из темени в свет, бежал к нему, чтобы слиться, совпасть с ним, — может быть, это было еще возможно.

В междувагонном стыке он остановился. Да, это было в самом деле продолжением его сна, Шлыков стоял в тамбуре, обращенный к окну, и совершал какие-то странные непонятные движения, очень напоминавшие те, что совершали, люди в купе, пытаясь оживить сержанта. Ли прижался к стене, чтобы его не было видно и, глядя на этот причудливый ритуальный танец, подумал о том, что он никогда не сможет повторить ничего, совершаемого этим человеком, что в этом Зазеркалье — темном, отделенном стеклом двери, грохочущем переходе — ему обитать всегда. — Самое время идти назад, — подумал он, — побесится и вернется, главное не убежит. Он уже собрался проскользнуть обратно, как вдруг услышал, в нескольких сантиметрах от лица, оглушительный треск, оглянулся, — Шлыков вытаскивал, не боясь порезаться, из разбитого дверного окна большой осколок стекла, совсем его, Ли, не замечая, — стоявшего по ту сторону. Потом он медленно поднес этот остроугольный осколок к груди — с бледным лицом, странно оскаливаясь, и — замер.

— Ууу-ууу, — донеслось до него с невидимых полей. Ли рывком толкнул дверь — раз, два, три, — милицейская сноровка, он уже стоял рядом со Шлыковым, схватившись за тот же осколок стекла, пытаясь судорожно вытянуть его из чужих рук,

— Ли, — медленно произнес Шлыков, не отнимая рук от своего оружия. — Нас с тобой нет, понимаешь? — ни там, за окном, ни здесь. Ты понимаешь? Сержант молчаливо и упрямо тянул на себя осколок стекла.

— Ли, — с придыханием повторил Шлыков. — Ну научи же меня, как это делается?!

Плотно прижимая к груди острый осколок, Ли вдруг подумал, шинель — ерунда, ничего не стоит снять ее, резкое движение вверх — ууух! — лишь бы хватило Дыхания, и — высыплются из него те глиняные фигурки, больше ничего, в сущности, самая малость…

Так стояли они — лицом к лицу.- упираясь грудью в один и тот же стеклянный осколок, держали его и медленно резали себе от напряжения пальцы, стояли в прокуренном грохочущем тамбуре, не способные ни разойтись, ни слиться в единое целое. .

6

Стоянка была короткой, с видом маленького зашарпанного вокзала из купейного окна, с маленькими людьми, одетыми в серые неприметные одежды, казалось, могло ее совсем и не быть, этой Богом забытой станции, тогда бы нес поезд их двоих на полном ходу дальше, к невидимой никому цели, нес бы его сон, сержанта Ли, в который так яростно ворвался Шлыков, разбудивший его перед самым отправлением поезда. Шлыков был взвинчен до предела. Странно, подумал полусонный Ли, как этот человек мог меняться буквально за ночь, точнее, за тот остаток ночи,.в который вместилось их возвращение с прогулки и их предрассветное бдение. Ли никак не мог отчетливо вспомнить, как они добирались до своего вагона, о чем говорили, может быть, совсем ни о чем, — о чем, собственно, можно было им говорить? Помнился лишь осколок стекла, игравший бликами в электрическом свете, как держали они его в своих руках, не желая уступить друг другу, и если кто-нибудь из них и победил в этой бессмысленной долгой схватке, то это был он, Ли, чувствовавший сейчас гнетущую слабость, точно хватило ему дыхания на последний самый последний рывок, точно выпали все-таки из его разъятой груди две глиняные рассыпавшиеся на глазах фигурки.

Шлыков уверенно шел вперед, смело допрашивая встречных: — Где у вас здесь самое теплое место в мире — ЛТП №18? — те неуверенно махали им в непонятном направлении, — ага, понятно, — отвечал Шлыков и шел дальше таким стремительным шагом, что сержант Ли еле поспевал за ним.

— Вот тебе на, добрались, — говорил на ходу Шлыков, — где же оркестр, где барабаны, где трубы, где, в конце концов, караул, разве так встречают, Ли? — плохо работаете, вот отсижу, выйду и всех вас повыгоняю, но тебя, Ли, тебя еще можно исправить.

Теперь они шли прямо по дороге, мимо с ревом и скрежетом проносились грузовики, и каждый раз сержант Ли вздрагивал — ближе к обочине, поскальзывался на хлипкой разъезженной грязи, и казалось, вот-вот он упадет, и Шлыков даже не заметит. Но так не могло продолжаться долго, Ли по своему опыту знал, одно дело — вести кого-то, порывающегося то и дело свернуть с пути, совсем другое — чуть ли не бежать ему, конвойному, за ним следом, не имея на то желания? Почему он не имеет желания? — вдруг закрался в него вопрос, и Ли остановился, замер в еще смутной, но приближавшейся к нему догадке. «Шлыков! — крикнул он, сам не понимая, что делает. — Шлыков!» Тот остановился. «Зачем тебе все это? Хочешь, я тебя сейчас отпущу?»

Шлыков обернулся: секунда, две, растерянность на лице, но — нет, пожалуй, показалось, — он проревел, перекрикивая шум проезжавших грузовиков: «Зачем, говоришь?» Выдох. «А затем, что у кошки шерстка пушистая! Знаешь ли ты об этом? Он уже орал, глаза навыкате. «Что против шерсти гладь, что по, один черт, шерстка, понимаешь меня?!»

Бывает так, при равномерном распределении людей и шума в городе вдруг кто-то выкрикнет как-то по-особенному, тут все к-нему — люди, птицы, деревья, машины, — главное, непонятно, почему, — вечная тайна бытия, и здесь возник тот самый момент: Ли рванулся, чтобы вырваться из этого вдруг образовавшегося натекавшего на него сгустка жизни — ббуухх! — грузовик проехал мимо, — мол. не рыпайся, и Ли как-то вяло, не в силах переставить ноги, повалился наземь.

— Эй! Эй! — бил наотмашь его по щекам Шлыков, неизвестно, сколько времени он так пролежал, Ли открыл глаза: небо, деревья, птиц — все плыло в каком-то вселенском хороводе. Кажется, что-то произошло, — опустилось к нему странное предчувствие с того небесного праздника, — небо посыпалось облаками вниз, земля стекала каплями вверх, черное стало белым, белое — черным, трава прорастала в грунт, грузовики пятились назад, освобождая перед ним пространство.

— Отпущу… — ворчал Шлыков, посадил его, продолжая бить по щекам, но уже не так яро. — Вот отпустишь такого, а потом отвечай. Ли мотнул головой, — раз, два, три, — в голове порядок, полный порядок, и выпала мысль из этого нового порядка: не казалось уже странным, что его куда-то ведут, конвоируемого Ли, — Шлыков знал, куда им надо. — Помирать еще рано, — повторял через равные промежутки времени Шлыков, поддерживая его под руку, — рано еще помирать, письма-то писать будешь, Ли? — и Ли подумал, почему ему писать письма, когда как раз наоборот, вот шутник… пожалуйста, первая строчка, так он начнет свое письмо оттуда, как это Шлыков говорил, из самого теплого места в мире: «Здравствуй, Шлыков, вечный шутник, как там у вас на воле?…»

Дорога внезапно оборвалась: желтые стены, очень знакомо, тук-тук-тук, здравия желаю, товарищ старшина, что с ним? — поскользнулся и упал, нализался, что ли, ладно, черт с вами, где ваши бумаги, вот, — сказал Шлыков и полез почему-то в его, Ли, карман, — где у тебя, Ли, документы, вот шутник в самом деле, но — нет. документы были в его, Ли кармане… хлоп-хлоп, печать готова, конвоируемый принят, ну что, Ли прощаться будем? — пауза и прижал вдруг к груди, да так, что дыхание сперло — ух-ух-ух- хватит, Шлыков, выдавишь меня из шинели, ну вот, финита ля комедия, — Ли качнулся, делая шаг вперед, к самым открытым в мире дверям, но тут Шлыков опять опередил, да, вспомнил Ли, ведь он из команды догоняемых и здесь тебе ходу не даст, ладно, Ли, прощай, на этот раз я посижу за тебя, сам доберешься? — Что?? Кррааах! — дверь захлопнулась, самая закрытая в мире дверь, и Ли, еще ничего не понимая, медленно сполз по стене, приседая на корточки.

— Давай, сержант, дуй отсюда, а то позвоню, куда следует. Тррааах! — дверь опять захлопнулась, Ли подскочил, — есть старшина! И мотнул головой — раз, два, три, — порядок, полный порядок, и даже если трава росла вниз, ему надо было идти вперед, Идти было как-то очень легко, можно было прямо посередине дороги, вот только машины объезжали и пятились, из машин выкрикивали что-то ему вслед, а сбоку, по самой обочине, шел еще кто-то, и Ли поначалу делал вид, что вовсе его.не замечает, пусть себе идет… Но тот никак не отставал, гад, шел вровень с ним, по самой обочине, — что тебе нужно?! — не выдержал Ли — т-с-с-с — полное молчание, вот был бы сейчас Шлыков, он бы тебе показал. Потом Ли несколько раз останавливался, демонстратив- но закуривал прямо на середине дороги, и тот тоже замирал — и кто бы это мог быть? — длинное-длинное пальто, а лица совсем не было видно. — Черт с тобой! — не выдержал наконец Ли, — ну хочешь, выпьем вместе… только не иди ты так за мной — б-р-р-р — ой, как паскудно — мужик ты или нет, вот когда встанем за винной стойкой, лицом к лицу, откроешь мне свои глаза…

В привокзальном буфете он заказал себе бутылку портвейна — дддааттть -рявкнул Ли, когда испуганная буфетчица замерла в нерешительности, глядя на его погоны. — Ну, поехали! — провозгласил Ли, обращаясь к стоявшему за его столом старичку в плащ-палатке и выпил целый стакан и даже не поморщился, хотя раньше вино пил очень редко. — Время сейчас грибное, — произнес сержант, глядя на старика, мучительно раздумывая, он ли шел с ним по шоссе или другой. -Да вот, — нерешительно тянул старичок, отхлебывая из кружки пиво. — Грибы есть… — Грибы-то есть, — вторил ему Ли, хватаясь за эти слова как за спасательный круг, выплывая из собственной нерешительности, — но зачем ты, отец, за мной по шоссе шел? Вежливый старичок, отпил степенно пива и невозмутимо произнес:- Ну мне пора, — взял ведро, — в самом деле грибы — и исчез. Но тут же его сменил другой, красный такой, мордастый, места в буфете было мало, Ли опять налил, чокнулся, выпил, и вроде бы затевался приятный разговор в ожидании поезда, но как только речь зашла о шоссе, и второй смылся, ушел, не попрощался, зато пришел третий, потом четвертый, пятый, шестой и с каждым из них Ли разговаривал, и к каждому, уже доверительно наклоняясь, чуть ли не шептал на ухо, задавая мучивший его вопрос. Последний оказался самым общительным, Ли пригляделся: старушка в грязном фартуке, водившая зачем-то по полу шваброй, из стороны в сторону. — Здравствуй, бабушка… — Как, сынок говоришь? Глухая я. — Это не вы, бабуля, за мной по шоссе шли? — Ааа, может, и за тобой, скольких я провожала, разве я помню, ты-то что здесь делаешь? разве никто тебя не ждет? на поезд не опоздаешь? — О, сколько вопросов… Да, в самом деле, чуть не забыл, — он стал рыться в карманах, нащупал картонный жетон, — вот он, хотя какой к черту поезд, бабуля, какое твое дело, — но той уже и след простыл. Он оглянулся по сторонам, как-то стремительно опустилась на землю темень, — вон, вон, из этой пустой консервной банки, вывел себя сержант, вдохнул свежего воздуха, опять оглянулся по сторонам.

Искать в таком многолюдье, конечно, было трудно, кругом группы, толпы, провожающие, длинный в неоглядную даль поезд. Ли стал прохаживаться по перрону, он, кажется, слегка покачивался, но получалось как бы вальяжно, играючи, — многоопытный патрульный, следивший за порядком. В сущности, далеко он не мог уйти, мучительно думал Ли, куда он без меня, на каждого гражданина есть свой сопровождающий, — таков закон мироздания, и куда бы этот гражданин ни устремлялся, второй неотступно будет следовать за ним, это он знал по своему личному опыту. И в самом деле, ждать пришлось недолго, вдруг подошел некто темный в длинном-предлинном пальто: прикурить — пожалуйста, вспышка, но тот так наклонил голову, что лица не было видно, и Ли понял что это он… Постойте-ка, гражданин, — очень мирно обратился к нему Ли, но тот так быстро-быстро засеменил, изредка оглядываясь, между кучками людей, за угол вокзального здания, вглубь по темной улочке, рассекавшей густо-лиловые в сумерках пятна домов. Ли — за ним, уже бежал, качало из стороны в сторону, черт побери, выпрыгнула мысль, почему я за ним бегу, когда должно быть совсем наоборот? Между домами было так темно, что он шел уже осторожно, на ощупь, протягивая вперед руки, в растерянности остановился — вдалеке огоньки, шаг — еще огонек… кто-то дымил сигаретой прямо ему в лицо. — Гражданин… Ну что тебе, — вдруг приблизился к нему вплотную, невидимый, черт, не видно было ни зги, — гражданин, это не вы… — Ннаа-аа! — резкий удар, потом еще, еще, с разных сторон, кажется, их было много, почти неразличимых, в черных сутанах-пальто, — да, он явно ошибся, потом чей-то удар опрокинул его наземь. Ли старался закрывать лицо руками, тело от ударов ног еще спасала шинель, над ним были звезды, он помнил еще в детстве, когда было больно, надо было обязательно на что-нибудь смотреть. — долго, безотрывно, неотступно, тогда боль исчезала, в поле зрения оставался единственный предмет, объект наблюдения, полностью заполнявший твое сознание. Теперь — звезды, их было много, но Ли выбрал одну, в сущности, ничем не отличавшуюся от других, он помнил ее еще с детства и до сих пор не зная, как она называется, — и в самом деле боль исчезла, хотя удары рубили, но, казалось не по нему, а по чему-то чужому, раз и навсегда от него отторгнутому. Потом стало тихо, и те, темные, вдруг склонились над ним, поползли вниз, замерли над кобурой, кинулись, жадно открыли ее и, извлекая из нее содержимое, долго, с тупым непониманием глядели то на него, то друг на друга. И после вновь бросились бить его, уже с яростью жестоко обманутых, но Ли боли совсем не ощущал, казалось, эти люди, очень неловкие, желали ему только добра, — высвободить своими толчками его из-под тяжелой несгибавшейся шинели, — то, чего он никак не мог сделать за несколько лет, заслонивших от него многое, но только, не эту звезду, на которую он продолжал старательно смотреть, как в детстве, когда мать рассказывала ему сказки — с той звезды спускался белобородый старец, в шляпе и одеянии из перьев журавля, и забирал с собой на небо героя из сказки, и вот теперь он спускался еще раз, впервые за столько лет, помнивший, значит, о нем, быть может, единственный, кто следил за ним с тех детских пор, — спускался все ниже, ниже, и Ли уже радостно улыбался ему и стойко прятал в ладонях свою улыбку, и только когда услышал голос сошедшего на землю, опустил руки и смиренно прикрыл глаза,

Февраль 1991 г.

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Добавить в Google+

Комментирование закрыто.