Михаил Пак. Ночь тоже солнце

Михаил Пак

Михаил Пак

Роман

За окном вагона покачивалась ночь, неприглядная, как вывешенная на веревку грязная рваная рубаха. Я лежал на верхней полке. Вата в матрасе сбилась в твердые комки. Это сколько же людей перебывало на этом матрасе и сколько еще перебудет, прежде чем выбросят его за ненадобностью? Лежишь точно на булыжной мостовой, никак не уснуть. В голову лезла всякая дребедень в виде обрывков давно позабытых воспоминаний. К примеру, вспомнилось мне, как несколько дней назад, прохаживаясь по городскому рынку, я встретил человека, сидящего на земле и поющего приблатненные песни. Мотив песенок был немудреный. Толстые прокуренные пальцы касались медных струн гитары и гортанный надсадный голос пел: «Пусть у него особняк и девчонка, а я счастлив, ночуя в саду под дождем.» И что этим хотел сказать уличный музыкант? О вечной борьбе добра со злом? Что иметь деньги хорошо, не иметь — плохо? Это и козе понятно. Зачем же об этом кричать на весь мир? Хорошо иметь особняк, кто спорит? Но спать под дождем — что хорошего? Хотел бы я взглянуть на проведшего ночь под дождем и как бы он при этом выглядел? Конечно, это песня, так сказать, образ, но все же…

Поезд наш скрипел, как старая, несмазанная бричка, а при подходе к станциям стонал и судорожно трясся. Дрожь возникала в головном вагоне, передавалась по цепочке на остальные вагоны, особенно доставалось последнему, где, собственно говоря, я и ехал. Здесь все ходило ходуном — пол, потолок, стены. Здесь больше всего было шуму, грязи и вони. Налет копоти и пыли лежал всюду: на стенах, окнах, лицах и одежде людей. Старая рухлядь, поезд, его давно бы надо отправить на переплавку, а он все еще на ходу, все еще живой, внутри его обшарпанного брюха передвигались люди, волоча за собой скарб, громко топали по проходу, выискивали места, бранились, запихивали чемоданы, тяжело сопели, хлопали крышками рундуков, шуршали газетами, доставали съестное, — копченое мясо, соленые огурцы, яйца, ржаной хлеб, заваривали чай, млели от еды, успокаивались, валились набок и потихоньку разговаривали о том, о сем: родственниках, соседях, повышениях цен, погоде, президенте, — правильно ли он ведет курс реформ, внутреннюю и внешнюю политику страны. Потом засыпали. А через час- другой поезд тормозил на следующей станции, и все повторялось заново. Одни люди выходили, другие входили. Так же топали по проходу, волоча чемоданы и сумки, впихивали их в рундуки, дышали часто и тяжело, сопели, кашляли, шуршали газетами.

Поезд шел по степи. Сначала он выполз из большого города, окруженного дымчатыми горами, заскользил среди холмов, вобравших в себя меланхолию простора и густую сиену осени, вылез в широкую степь, там протрубил дважды, выпустил густой дым и, покачиваясь из стороны в сторону, как покачивает бедрами шаловливая девица в легкомысленном фильме, медленно набирая скорость, двигался к горизонту.

Облупленный грязный тепловоз — это, конечно, голова. А помятый, в маслянистых потеках, вагон-ресторан есть желудок. Хвостовая же часть — слепая кишка, натуральный аппендикс, где обычно скапливается всякий мусор.

Проводница, в засаленной униформе, беседовала в своем купе с каким-то мужиком, они вспоминали те времена, когда жилось гораздо лучше, нежели теперь. Часа два назад, когда поезд сделал остановку, я вышел покурить в тамбур, где проводница работала, засучив рукава, внизу с платформы железнодорожный рабочий подавал ведра с углем, женщина принимала ведра и высыпала уголь в люк-тендер. Я помог ей. «Нынче уголь крупный, — сказала проводница. — Неплохо горит, и титан закипает быстро. А то всегда давали крошево, никакого толку от такого угля, одна копоть. На той станции поднялся в вагон только один пассажир — девушка в джинсах и свитере, легко вскочила на подножку, внесла небольшую сумку. Эта девушка теперь лежала внизу, на нижней полке, укрывшись байковым одеялом. Я иногда поглядывал, как если бы ненароком, словно бы от толчка вагона, свешивал голову и всего секунду- другую глядел на нее. Мне было интересно, что она делает в это время, хотя было совершенно ясно, что девушка спала, подложив под пухлую щеку ладонь. Я тоже пытался уснуть, но не так легко было это сделать. Грохот вагонных колес, скрип, стук, твердые комки ваты под лопатками. Сон отшибало. Вскоре снизу, сквозь неистребимый вагонный запах, содержащий в себе запахи копоти, угля, газеты, ржаного хлеба, чищеных яиц, копченого мяса, башмаков, я уловил едва приметный, как пыльца весеннего цветка, запах женщины. То был, правда, запах зрелой женщины, который не спутаешь с запахом парфюмерии, дорогих духов, что невозможно объяснить, — нужно чувствовать. Я чувствовал. Когда это до меня дошло, я был потрясен и разочарован. Ведь внизу спала девушка всего-то лет восемнадцати, не больше. Иногда запах пропадал, ускользал. Я выискивал его, поводя носом, с тоской, какой заблудший путник ищет в густом лесу заветную тропу. Я находил эту колеблющуюся в лунном свете тропинку и старался уже не упускать из виду. Я закрыл глаза и вспомнил Рилю, Мэрилин. Мы раньше жили на окраине города, верней сказать, в поселке. Это сейчас город разросся, поглотил в себя наш поселок. Жаль, конечно. Прогресс прогрессом, урбанизация урбанизацией, но мне было очень жалко смотреть, как скоро город настиг поселок, захватил внезапно, люди не успели опомниться, как все завершилось. Меня долго не покидало чувство, что какой-то грубый неотесанный мужлан запустил свою грязную руку под юбку юной девчушки и тронул там нечто нежное и запретное. Так вот, мы жили в поселке, мне было шестнадцать, Риле — пятнадцать. Отец ее был ветеринарный врач, а мать библиотекарь. В юности отец видел фильм «В джазе только девушки» с Мэрилин Монро в главной роли и назвал свою дочь Мэрилин. Мне было трудно произносить это имя, я звал ее Рилей, а попросту Рилькой. В нашем поселковом кинотеатре часто показывали замечательные фильмы. Когда в жизнь вошел видеомагнитофон и городские кинотеатры враз опустели, наш кинотеатр каким-то чудесным образом продолжал работать. Здесь я увидел «Парижские тайны», «Мост Ватерлоо», «Мужчина и женщина», «Расемон», «Семь самураев» и много других лент. Недалеко от нас протекала речка Каменка, мы с Рилей ходили туда купаться. Дно речки и берег устилала галька, вместо песка. Конечно, мы ходили туда и скопом, с ребятами и девчатами, но чаще все-таки шли вдвоем и на это никто не обращал внимания, потому что в поселковой компании ее воспринимали как мальчишку. Риля бегала быстрее пацанов и на скалу взбиралась проворнее всех, могла, не задумываясь, дать сдачу обидчику. Друг другу мы доверяли сокровенное, она любила слушать, как я болтаю, выдумываю разные небылицы.

Однажды мы с Рилей сидели на берегу, беседовали и кидали камешки в воду. Был конец лета, вода нагревалась уже медленно, мы долго не решались купаться. Наконец скинули одежду, бултыхнулись в реку, вылезли, улеглись на камнях, постелив полотенца. И вдруг я замер. Риля лежала на спине, закрыв глаза и у нее маленькими холмиками выступали груди. Риля обычно купалась в короткой белой кофточке без рукавов, отправляясь домой, она снимала кофту, споласкивала в воде, выжимала, при этом грудь у нее была всегда плоская, как у меня. Я поразился. Когда же это успели вырасти ее груди? Руки она вытянула вдоль тела и напоминала египетскую царицу, но не усопшую, а живую, хотя на Риле вместо золотого платья были надеты выцветшая кофта и зеленые трусики. Сквозь мокрый тонкий шелк просвечивали два таинственных островка с темными точечками на вершинах. Я протянул руку и коснулся пальцами одного из островков. Риля вздрогнула, но глаз не открыла. По мере того, как рука моя перемещалась к другому островку, она закусила губу, а опущенные ресницы мелко-мелко задрожали. Я чувствовал своей ладонью, как громко стучит Рилино сердце. Я скользнул вниз на тонкий живот, и там тоже пальцы ощущали сильные толчки. А может, так билось мое собственное сердце? В ту минуту я не ведал, что происходит со мной, что происходит с Рилей и что происходило с окружающим миром. Мир уплывал, стремительно куда-то уносился, необходимо было что-то предпринять, чтобы догнать его. Но Риля тут резко встала, подхватила полотенце, шорты, босоножки, быстрым шагом, без слов, направилась вдоль берега, перепрыгивая с камня на камень, наконец исчезла за утесом. Я смотрел ей вслед в замешательстве. Рилька, точно, обиделась, рассердилась и что больше всего меня тревожило, — оскорбилась, а это означало, что с этого момента она станет меня ненавидеть. Я чувствовал — так будет. Но следовало все-таки объясниться, ведь во всем случившемся повинно наваждение. Я подобрал свои вещи, зашагал туда, куда ушла Рилька. Высокий утес отбрасывал на воду и камни синюю тень, я вошел в тень, обогнул отмель, завернул за скалу, поворот, еще поворот. И я увидел вдалеке, в уже недосягаемом пространстве, как мелькнула Рилина фигурка и пропала. Я огляделся в бессилии, и тут на меня нашло, Бог знает, отчего, присел на корточки, заплакал горько, беззвучно, слезы, как говорится, в три ручья потекли, залили гальку у ног. Я подобрал камешек со следами слез, повертел его в руках. Камень своей природной формой походил на обезьянку. Это меня почему-то успокоило. Я умылся и вспомнил об одном местечке, куда мы с Рилькой иногда заглядывали, — такой маленький грот в скале, где трое-четверо могли укрыться от дождя, его нашла Риля, в последнее время мы не навещали грот, потому что добраться до него по отвесной стене стоило больших трудов. А сверху, со стороны заросли облепихи, грот был совершенно неприступен, спуститься туда представлялось возможным только по веревке, привязав один конец к кустарникам.

Я натянул на себя брюки, майку, зашнуровал кроссовки и полез на скалу, хватаясь за выступы. Вскоре, учащенно дыша, я вскарабкался на крошечную площадку. Там лежала Риля, точно так же, как на берегу, вытянув руки вдоль тела, закрыв глаза. Рядом, поверх босоножек брошена одежда. Пригнув голову, чтобы не наткнуться на нависающие ветви облепихи, я вошел внутрь и присел сбоку. Я смотрел на бронзовое тело девушки. Только-только начавшие наливаться соком груди размеренно поднимались и опускались. Ресницы чуть-чуть шевелились. Она ждала. Ждала, когда я успокоюсь, а я успокоиться не мог, продолжая дышать так, словно бежал стометровку. Бег длился бесконечно. Тогда я наклонился, коснулся губами Рилиных сомкнутых губ, и они медленно раскрылись. Я освободился от одежды, прильнул к девушке, и вдруг почувствовал, как мы становимся единым целым, превращаемся в легкий лист, устремляемся вниз по реке в неизвестность…

Потом Риля присела, обхватила руками колени. Я тоже сидел, устремив взгляд на противоположный берег, над которым кружились чайки.

— Ну вот, — сказала тихим голосом Риля, — нам нужно бояться друг друга… потому что мы становимся другие. В тебе просыпается мужчина, во мне — женщина. Мы не должны это делать больше. Я где-то читала, что люди тоже животные, я сегодня убедилась в этом. Мы совершили то, чего нельзя было совершать. Совершили, потому что сработал животный инстинкт. А любовь — это совершенно другое. Я права?

— Да, Риля.

— Ты что-нибудь почувствовал?

— Не знаю.

— И я нет. Ну, может, самую малость. А все потому, что мы еще зелены. Ты не почувствовал, я не почувствовала, а ведь хочется почувствовать. Мы немного посидим, а потом попробуем еще раз, и все. Я больше не стану этим заниматься ни с кем, потому что надо быть серьезной и впредь на брать в голову ничего. Я не права? Может, на это счет у тебя другое мнение? Ты скажи, не держи в себе, для нашей же пользы. Взаимоотношение между мужчиной и женщиной — целая наука. Влечение полов — загадка.

— Наверное, их влечет друг к другу не только животный инстинкт, — произнес я, глядя пред собой.

— А что же? Что, по-твоему, их влечет? Уж не любовь ли? Хочешь сказать, что любишь меня? А я люблю тебя? — Риля говорила не повышая голоса, я чувствовал, как она во все глаза смотрит на меня, я повернулся и встретился с ней глазами. — Конечно, мы неравнодушны друг к другу, — добавила смущенно. — Мы очень дружны, но любовь… до нее надо шагать много лет. Я права? Ну, что ты так смотришь? Я сейчас потону в твоих глазах. Осторожно… Потихонечку… Конечно, это тоже любовь. Скажи, что любишь меня… Повтори, скажи еще… Я тебя тоже люблю, люблю нежно, сильно. Это все! — Ее руки гладили меня, потом девушка неожиданно замерла, откинула голову набок, губы раскрылись, вбирая поток воздуха, все тело ее мелко-мелко задрожало, и в это самое время я ощутил, как по моей спине, по всему позвоночнику прошла горячая волна. И все стихло. Стояла звонкая тишина. Внизу несла свои воды река, петляла по руслу, обволакивала теплой пеной валуны, похожие на женщин и мужчин. По небу тоже мчались облака — женщины и облака — мужчины. Сначала они, такие юные, летели, взявшись за руку, окрыленные, воздушные, потом отрывались друг от друга, и дальше каждое облачко передвигалось уже своей дорогой. Меня охватила необъяснимая тоска. Девочка Риля, до сих пор щебетавшая весело о стрекозах и цветочках, о реках и морях, о траве и небе, о земле и синем горизонте, вдруг, в один час сделалась взрослой женщиной. Я достал из кармана брюк камень, протянул ей.

— Что это? — Рилька с интересом разглядывала камень, в глазах ее появился озорной блеск. — Похож на твою штучку.

Я покраснел.

— Да, да, — посмеивалась Риля. — Я ведь только сегодня разглядела мужскую штучку. Я сохраню камень на па¬мять, поставлю на полку, часто буду вспоминать.

— Дай-ка, — я выхватил у нее камень и бросил далеко вниз.

— Ой! Зачем ты это сделал?! — большие глаза Рили часто-часто заморгали. — Ты обиделся, да? Я же пошутила. Извини. Красивый камень, но я не успела сообразить. Скажи, на что он был похож?

— На обезьянку.

— Правда?! Вот я дура! Я же очень люблю обезьянок. У меня с детства сохранилась плюшевая обезьянка, зовут Зина. Ты мне отыщешь другой камень, похожий на обезьянку?

— Отыщу.

— Я много об этом читала, ну, о мужчине и женщине. Теперь, кажется, поняла, что это такое. Скажи, ты это делаешь первый раз?

-Да.

— И я тоже. Честно говоря, когда начиталась всякой литературы, то хотелось узнать, что это такое, хотелось почувствовать непременно. А однажды, когда спала, во

сне мне захотелось, чтоб кто-нибудь взял меня силой. И

тут я пробудилась и ужаснулась, — как же это я выглядела

бы в руках насильника?! Ведь насилие — грубость, жестокость и боль…

Старый вагон покачивался в ночи. Изредка слабый лучик света снаружи перебегал с потолка на стены и исчезал. Из открытой двери купе проводницы слышался говор. Я прервал воспоминание о Риле, учуяв табачный дым. Наверное, следовало выкурить сигарету, после чего, может быть, удалось бы уснуть. Мы с Рилькой после того случая еще два или три раза встречались в гроте, потом перестали, а зимой она с семьей переехала в Россию, в Орловскую область. Обещала писать, но не написала, и никто из ее подружек в поселке не получал от нее письма. Но камень я ей тогда все-таки отыскал, правда, уже похожий не на обезьянку, а на кенгуру. Я спустился с верхней полки вниз, нащупал в темноте свои видавшие виды штиблеты. Девушка-попутчица лежала, повернувшись к стене, лица ее было не различить. В тамбуре горела желтая тусклая лампочка, раздавленные окурки валялись на полу. Двое солдат, в гимнастерках, курили и пили из банок пиво. Допив пиво и затолкав в банки окурки, они ушли. Две банки «Хейнекен» зеленели в углу, одна стояла, другая перекатывалась с боку на бок. Я подобрал ее, чтобы встряхивать в нее пепел. Я вспомнил, как в армии лежал в госпитале, вспомнил оттого, что ушедшие ребята беседовали о госпитале. Меня призвали в армию во внутренние войска, я попал в милицейский батальон, который размещался в городе. Нашей задачей было патрулирование и охрана общественного порядка. Патрулировали по два человека, с рацией на шее и резиновой дубинкой на боку. Оружия нам не выдавали, начальство полагало, что оружие — наша милицейская форма, олицетворяющая законную власть. Теоретически выглядело все верно, убедительно, на практике же хулиганье, бандюги и всякая шушера плевали на нашу форму. Мы были молоды, лезли на рожон, за это нам доставалось, в два этих года приходилось бывать в разных переделках, но перед самой демобилизацией меня маленько подранили. Во время очередного патрулирования моему напарнику показался подозрительным один тип, что торчал вблизи закрытой на ночь аптеки. Попросили его показать документы, но тот кинулся наутек, а за углом дважды пальнул в нас из пистолета. Одна пуля угодила в дерево, другая — в фонарный столб, рикошетом впилась мне в бедро. Пролежал в госпитале полмесяца. В палате нас, солдат, лежало семеро, разные ребята, кто с переломом, кто с аппендиксом, кому полжелудка удалили, кому грыжу. Так что же мне вспомнилось-то? В соседней палате лежал шебутной такой солдат, маленького роста, щуплый кореец по имени Лева Ли, любил юмор, но шутки его порой бывали чересчур грубыми. Каждое утро Лева вставал раньше других, — голова перебинтована, нога в гипсе, рука в гипсе, — ковылял по госпитальному коридору, заглядывал в палаты и будил всех звонким сухим голоском: «Подъем, мужики! Солнышко встало, жизнь продолжается! Чего лежать и яйца мять! Умойте сонные морды, прежде чем Маринка всадит вам в задницы укол! Да откройте окна, напердели, ей Богу, как сапожники!» И всякое такое в этом роде. Лева служил танкистом, в городе у него была подруга, с которой встречался в каждое увольнение. Как-то раз заночевал у нее, когда родителей дома не было, те заявились поутру чуть свет. Девушка перепугалась насмерть. Тогда Лева, не размышляя, взял да сиганул с балкона четвертого этажа. Девушка приходила навещать его через день, приходили раз и ее родители, принесли огромную кастрюлю пельменей, чтобы хватило всем в палате. Однажды Лева заглянул к нам и прямо с порога подал голос: «Ну что, мужики, никто еще не умер?!» «Да ты что так шутишь-то?! — опешили ребята. — Нельзя так шутить!» «Бросьте вы, все нормально! — глядел озорно Лева. — Дышите глубже, жить будем! — и хмуро заметил: — Что- то не вижу я на ваших лицах энтузиазма первых пятилеток! Выше голову!»

Как-то привезли одного солдата с ожогом спины. Свободной койки в палатах не оказалось, его положили в коридоре. Солдат лежал на животе, громко стонал. Лева приблизился к нему на костылях: «Ну, что ты кричишь? Чего орешь, всем спать не даешь?» «Больно», — проговорил солдат. «Всем больно, — сказал Лева. — Надо терпеть. Вспомни, как ты любил свою подругу, станет легче». После этого солдат стонал уже меньше.

Где ж он теперь, Лева, неунывающий паренек из шахтерского городка Темиртау? Где его носит судьба, как живется ему на этом холодном равнодушном шарике? Как бы там ни было, он схватится с ним на равных, будет скатываться, но цепляться и умолять не станет, уйдет гордый, а прежде даст шарику пинка под зад, как по футбольному мячу. Вот что он сделает.

Такие воспоминания пришли мне в голову в этом грязном тамбуре. Признаться, о службе в армии я старался забыть. Изо дня в день, патрулируя в большом городе, я видел грязь, позолоту, правду, ложь, блеск общества и натуральную яму, куда скатывались люди. Я сталкивался с самой разношерстной публикой. Мне запомнилась философия одной путаны. Она припечатала меня к стенке словами: «Пошел ты, знаешь, куда?! Что ты лезешь ко мне с Богом и добродетелью. На кой черт мне размышлять, когда жрать хочется!» Такая неподдельная аргументация, обнаженная, как ладонь ребенка, на что не отыщется ответа ни у водителя трамвая, ни у торговца фруктами, ни у интеллигента, скучающего у телевизора, ни у челночника с помятым лицом и красными от недосыпу глазами, летающий за ширпотребом в Арабские Эмираты, Турцию, Китай, Польшу, Южную Корею, ни у дворника, убирающего на тротуаре мусор, ни у члена парламента, торопливо ныряющего внутрь казенного лимузина. К последнему у путаны найдется несколько вопросов, у нее-таки заготовлена целая тетрадка вопросов. Но она ничего не скажет, дабы уберечь нервы. «Хорошо, сделаем так, — выдвинет она все же предложение. — Ты ко мне не лезь в душу. Мы оба с тобой члены общества, только ты отличаешься тем, что тебя выбрали. Кто знает, может, когда-нибудь выберут и меня. Поэтому давай помолчим».

А за окном все качалась ночь. Это был последний вагон, за запертой дверью — ничего, только стальные рельсы и темная степь. Как же там пелось, в детской песенке: … «Голубой вагон бежит, качается, встреч со мною ты уже не жди. К новым приключениям, вперед, друзья! Эй, прибавь-ка ходу, машинист!» А дальше слов я не помнил. Я поднял голову и увидел девушку, ту, что спала на нижней полке, в брюках и свитере. Она стояла от меня в двух шагах. Я задумался и не заметил, как она вошла в тамбур.

— Угости сигаретой, — попросила девушка, словно старого знакомого. — У меня «Соверен» отсырел. Что у тебя?

— «Кент».

— Давай.

Она зажала в зубаҳ сигарету, задымила. Длинные ее волосы были перехвачены на затылке резинкой.

— Ты уже покурил, вижу, — заметила. — Подожди маленько, а то я боюсь тут оставаться одна.

— Хорошо, — согласился я.

— Куда едешь? — спросила девушка чуть погодя.

— В Москву.

— В Москву — разгонять тоску?

— Гм… Вообще-то я еду в Санкт-Петербург. А в Москве пересадка на поезд «Красная стрела».

— Понятно.

— А ты?

— В Украину. В Киев. Слушай, пойдем в вагон-ресторан, здесь при таком шуме ни черта не поговоришь.

— А разве он еще открыт?

— Пойдем, глянем. Только вещи… у меня ценного в сумке ничего нет. А у тебя?

— Тоже.

— Но все равно жалко, если упрут. Я скажу проводнице, чтоб присмотрела. Пошли.

Мы тронулись по болтающейся «кишке» к «желудку», к середине состава. Двигались в полумраке, натыкаясь на торчащие в проходе руки и ноги спящих пассажиров. У переходов из вагона в вагон, где особенно грохотало, а под ногами угрожающе ходило железо, я брал девушку за руку, тянул за собой, в широкой моей ладони утопала маленькая, теплая, мягкая ладошка, отчего мне казалось, что рядом шел бесконечно родной человек. Иногда девушка, при резких толчках поезда, касалась меня грудью, и тогда я очень близко слышал запах женщины, немного уже отличающийся от того, что был слышен, когда я лежал на полке, теперь я находил в нем большую притягательность. Ресторан был открыт, там пребывало еще прилично народу, силуэты сидящих людей покачивались в сигаретном дыму точно призраки. Мы уселись за свободный столик. Здесь я получше разглядел мою попутчицу. У нее были пухленькие розовые щеки, пухленькие губы, крутой гладкий лобик без единой морщинки, а синевато-черные глаза, слегка раскосые, подсказывали о примеси восточной крови. Тонкий, с легкой горбинкой, нос придавал лицу привлекательный романтический образ.

— Ты голоден? — спросила она. -Нет.

— Я тоже. Но раз пришли, надо что-то заказать.

— Давай, закажем. Что ты будешь?

— Что-нибудь легкое, курицу или заливное мясо. И красное вино. Только условимся, буду платить я.

— Это почему же?

— Я ведь тебя пригласила.

— Не имеет значения. Должен платить мужчина.

— На западе принято платить поровну, независимо от того, кто пригласил. Скоро везде так будет.

— Ты думаешь?

— Конечно. На наш взгляд вроде бы дико. Но с другой стороны почему бы нет? Никто никому не обязан, все демократично. Нам надо избавляться от многих привычек и условностей.

Подошел официант, толстячок в белом пиджаке с засаленными карманами. На лацкане было вышито цветными нитками «Антипов Виктор Сергеевич». Он записал заказ в блокнотик и ушел.

— А ты чем занимаешься? — спросила меня девушка. -В Питер что едешь?

— Угадай, — предложил я.

— На бизнесмена ты не похож, — в раздумье она приподняла брови, — тонкая как шелковая ниточка, морщинка, невесть откуда взявшаяся, пересекла лоб. — Не знаю. Сдаюсь. Признайся же, кто ты?

— Гм, видишь ли… я литератор, поэт.

— Поэт?! — На лбу собеседницы появилась вторая морщинка, глаза широко раскрылись. — Никогда бы не подумала. Первый раз вижу пред собой живого поэта. А скажи, разве этой профессией нынче можно прокормиться?

— Нет, нельзя, — согласился я. — Поэтому приходится делать разную работу.

— Что, например?

— Всякое… Поднять, передвинуть, поставить…

— Грузчиком?!

— Могу еще белить, красить.

— Гм… А в Питер зачем едешь?

— Писать стихи. -?!

— Разве не могу я ехать в Питер писать стихи? Или в другой какой-нибудь город?

— Но… Я понимаю, когда челночник едет за барахлом, или бизнесмен к своему партнеру, или банкир к банкиру. А чтобы ехали в такую даль писать стихи, не слышала.

— Что в этом странного? Ведь художник едет рисовать этюды в другой город.

— Это совсем другое, — глаза девушки поблескивали очень лукаво. Она мне не верила, ей казалось, что я разыгрываю ее. — Ну-ка, сочини стихотворение, — произнесли пухленькие губки. — Правда, сымпровизируй, ну, хотя бы про эти цветы.

В стаканчике покачивались искусственные розы, на алых лепестках и зеленых листьях лежали крупные капли росы — тоже искусственные. Я не мог придумать стихи, когда вокруг так шумели. Через проход, за соседним столиком, заваленным баночным пивом, четверо орали во все горло, вскоре они разом притихли и направили зенки в нашу сторону. Мне никогда не нравилось, когда мужики откровенно пялили глаза на женщин, я считал это идиотством, в таком разглядывании крылся дремучий животный инстинкт. Но сейчас незнакомцы нахально глазели на мою спутницу, мысленно раздевали ее. Это обстоятельство глубоко задевало меня, поэтому я посмотрел на них в упор с холодным молчанием, что было равносильно вызову. Я узнал их сразу, такие типы встречались во всех населенных пунктах бывшего Советского Союза, вечно недовольные, злые, они перемещались из одного конца страны в другой, делали, что вздумается и не знали препятствий. В армии мы много тренировались, потому что патрулировали без оружия, занимались восточным единоборством и разбивали кулаком приличной толщины доску. Этому ближнему, что криво усмехался мне в лицо, я успел бы проломить череп, прежде, чем запинают меня ногами остальные. «Так что, извини девушка, ужина сегодня не будет, я переношу ужин с шампанским и цыплятами табака в двадцать первый век»»

— Что, — спросил тип, — глядишь?

— Так, — ответил я, — интересно.

— А на тот свет отправиться не интересно?

— Нет, подожду еще.

— А то, — осклабился тип, — можем подсобить.

— Тогда тебя я захвачу с собой.

— Какой шустрый.

— Что, что он сказал?.. — заинтересовались дружки.

Тут неожиданно возник официант, скомандовал мужикам:

— Все, господа! Мы закрываемся! Очень извиняюсь, но прошу покинуть ресторан.

— Чего, чего?! — вскричал квадратнолицый мужик, сидевший у окна. — Ты что такое лопочешь, пижон?

— Я не пижон, — спокойно произнес официант, — я служащий ресторана. У нас график, нам еще необходимо помыть столы и выбросить мусор.

— А если мы тебя сейчас выбросим?! — прорычал другой, сжимавший в кулаке пустую банку. — Возьмем, да выбросим в окно, а?!

— Хорошо, — согласился официант. — Вас много, и наверняка за пазухой у вас пушки, но я начхал на ваши пушки. Пошли в тамбур, только по одному!

— Пш-ли! — зашевелились мужики.

— Я с тобой, Виктор, — сказал я, вставая с места.

— Что тут происходит? — От дверей кухни в нашу сторону шел детина двух метров в белом халате с могучими руками. Повар. — Что случилось, Витек?

— Эге, братцы! — вскричал, точно его режут, мужик, тот, что со мной пререкался. — Вы, что, шуток не понимаете?! Мы же пошутили!

— Шутки хорошо, но юмор лучше, — заключил повар.

— Все! Уходим, уходим. — Шумно, роняя со стола пустые банки, призраки растворились в сигаретном дыму. Официант хлопнул меня по плечу:

— О ‘кей! Ты меня выручил.

— Нет, это вы меня выручили, — поправил я.

— Ладно, — кивнул он, — сейчас обслужу вас.

— Ну, вот, — сказал я, чуть погодя, девушке. — А ты зачем едешь на Украину?

— Я, я, я… — ее мелко трясло.

— Что с тобой?

— Я сейчас, сейчас… — на лице девушки пропал румянец, щеки были бледны. — Так перепугалась. Думала -будет большая драка. Я видела однажды драку, боже… кровь, столько крови. Уйдем отсюда, они явятся, у них были злые лица, они обязательно вернутся.

— Они не вернутся, будь спокойна.

— Я боюсь.

— Не бойся.

— Я знаю таких людей, они мстительные.

— Я тоже знаю — они трусы. Они смелы, когда их много, а поодиночке — трусы. Сейчас мы выпьем вина, и ты успокоишься.

Вино было красное, не очень крепкое, «Каберне», официант принес, сказал, что угощает. Мы ели курицу с румяно обжаренным картофелем.

— Боже мой! — спохватилась моя спутница. — Мы до сих пор не познакомились. Меня зовут Валерия, то есть, Л ера.

— А меня Викентий Тен.

— В школе я имела подруг — кореянок. Таня, Валя, Света. Может, ты их знаешь?

— Нет, не знаю.

— Такие классные девчонки. А у тебя есть псевдоним? Ведь многие литераторы имеют псевдонимы.

— Нету.

— Викентий Тен — тоже звучит.

После вина румянец вернулся, глаза девушки живо блестели.

— Викентий — это слишком длинно. А друзья как тебя зовут?

— У меня нет друзей.

— Как — нет? Совсем нет?

— Есть один приятель, тот зовет Кент.

— Кент — это вульгарно, будто жаргонное словечко. Я тебя буду звать Вик, хорошо?

Валерия взяла со стола сигарету, закурила.

— Ах! — осенило ее. — Ты Кент, поэтому куришь сигареты «Кент». — И рассмеялась. — Скажи… Извини, конечно, но почему у тебя нет друзей?

— У меня трудный характер.

— Это не причина. У всех, кого ни возьми, характер не мед. Разве можно без друзей?

— Мне они ни к чему. Видишь ли, раньше, когда я имел двух-трех закадычных ребят, думал, что дружба наша никогда не прервется. Но времена изменились, и они изме- нились, и я изменился. Они все при деле, не хочу их беспокоить. Многие приобрели машины, проезжают мимо, не узнают. Каждому свое. Вообще-то есть у меня друг, кинооператор, уехал в Германию.

— Пишет?

— Редко. Не любит писать письма, и я тоже.

— А ты не хочешь эмигрировать?

— Хочу.

— Куда?

— На луну. Открою там резервацию свободных людей под названием Тенландия и создам свободную экономическую зону.

— Ладно тебе, — Лера смотрела на меня серьезно. — Нам пора, уже все ушли, мы последние.

Я расплатился за курицу. Официант сунул мне в руку продолговатую металлическую болванку.

— Так они же в ту сторону ушли, — сказал я. — А нам -сюда.

— Бери, бери, мало ли что, — буркнул толстяк. — Время позднее.

Мы поблагодарили его и двинулись обратно. Я взял Валерию за руку и вел за собой из вагона в вагон, из тамбура в тамбур, казалось, не будет конца нашему шествию, не будет конца этим торчащим в темноте рукам и ногам, разномастному храпу, тяжелому запаху копоти и пота. Мир качался под ногами, обволакивал нас своим терпким ядовитым дымом, но маленькая, как птенец, теплая девичья ладонь удерживала меня, настойчиво направляла по узкому пути, пусть бы даже вел он в тот самый раскачивающийся серый мир, но в его дальние задворки, где тишина. Мы достигли его, забились в угол, прижались друг к другу, как малые щенята. Вокруг стояла такая темень, что невозможно было различить лица. Мы укрылись чем-то, не одеялом, а самой бархатной ночью, укрылись с головой, совершенно не желая, чтоб нас в это время беспокоил хоть малейший свет, будь это даже свет далекой звезды.

— Хочешь, я стану тебе другом? — шептали ее губы в перерывах между жаркими поцелуями. — Скажи, хочешь?

— Ты мне друг, — проговорил я ей в ухо.

— Но ты же говорил, что тебе не нужны друзья?

— То мужики. А женщины — все друзья.

-> Не оригинальничай, тебе это не идет.

— Хорошо, молчу.

Я осторожно просунул руку ей под блузку, накрыл ладонью упругий бугорок, мои пальцы ощущали тонкую кожу и теплую волну бегущей под ней крови. Как можно бережней моя рука исследовала каждый миллиметр округлостей с крохотными твердыми сосками на вершинах, здесь рука задержалась дольше. Почему-то женские груди меня особенно привлекали, мной овладевало желание гладить их бесконечно. В этом случае, я, наверное, действовал как скульптор, завершающий свое изваяние и напоследок тщательно обрабатывающий именно эту часть тела. Но следовало знать меру и рука соскользнула на живот и ниже, -там наткнулась на преграду в виде плотно обтягивающих тело джинсовых брюк. Здесь все было ясно — треугольник, некое ущелье, нашедшее себе место среди гладких утесов. Ведь из-за этого-то треугольника весь сыр-бор на земле! Добрая половина человечества драла горло и лупила друг друга по морде ради него, сходила с ума, чтоб опередить всех и нырнуть поглубже туда, в треугольник. А разве не из-за треугольника час назад чуть было не разгорелась там, в ресторане, драка? Разве не его возжелали те четверо бугаев? Выходит, я отстоял ТРЕУГОЛЬНИК и первым пробежал всю дистанцию? Конечно, я утрировал ситуацию, и в вагоне-ресторане меня обуревали иные чувства.

— Не сейчас, — простонал голос, как нельзя кстати приведший меня в чувство, но лишь на секунду. Секунду моя рука лежала в бездействии, не шелохнувшись, а что же было делать ей, ведь она лежала уже там, у заветного лона и все пальцы — большой, указательный, средний, безымянный и мизинец — прижались тесно, как говорится, уткнулись с головой в безмятежную негу. От кисти по предплечью, плечу, шее, голове, к самому центру головного мозга пробежал некий марафонец, донесший о томительном ожидании молодой женщины, владелицы всей Вселенной. Кромешная темень, лязг железа и грохот колес заглушили звуки телодвижений двух существ. А еще через мгновение все пришло к завершению. Все закончилось. Рано или поздно и этот обшарпанный поезд придет к вокзальному тупику. Желания закончились, чтобы потом вновь пробудиться.

— А где твои вещи? — донеслось до меня сквозь слабое фиолетовое мерцание.

— Там, на верхней полке, в чемодане.

— Ты убедился, он на месте?

— Вроде лежит.

— А что у тебя там?

— Запасные брюки, пара рубашек, свитер, мыло и зубная щетка.

— Я хотела спросить, стихи тоже там держишь?

— Да, в папке. И печатная машинка сверху.

— Какие же мы дураки, надо было папку взять с собой в ресторан. Тряпки своруют — Бог с ними. А стихи заново не напишешь. Иди, взгляни, на месте они?

— И не подумаю. Я фаталист. Все тленно. И бумага, и все, что на ней написано. Если они пропали, туда им и дорога. Значит, стихи никчемные, значит, надо хорошенько смазать шестеренки в мозгах и написать другие.

— Ты позер. Дай-ка, встану.

— Куда ты?

— Я хочу сама взглянуть, на месте ли они?

— Не пущу, — я обнял ее крепко, погладил по волосам. — Не надо вставать, успокойся, мы так хорошо облюбовали местечко. Тихо, тихо, не шевелись, мы лежим на чаше весов, если ты встанешь, нарушится равновесие, и этот вагон полетит под откос.

— Ты невозможный тип, — Валерия положила голову мне на грудь, ее дыхание тонкой лунной дорожкой пробегало по моему телу. Слегка щекоча, дорожка поднимала легкую рябь на поверхности пруда, но она была мне приятна и желанна, потому что была желанна сама луна.

Казанский вокзал пришел, как мне казалось, еще в большее запустение, чем в прошлый мой приезд, год назад. Сверху, с потолков, скрытых за строительными лесами, сыпалась пыль, там что-то гудело и дребезжало. Толпы людей сновали вдоль коммерческих ларьков, топча бумажный мусор. Исподлобья, лениво глядели на проходящий люд краснолицые верзилы — носильщики, опираясь на железные ручки своих тележек.

Мы решили здесь расстаться. Лера ни в какую не соглашалась, чтоб я проводил ее до Киевского вокзала. Уселись за крохотным столиком в уголке шумного кафе. Смотрели друг на друга, молчали. Эта нависшая неловкая пауза выглядела немного странной по сравнению с тем, что в поезде мы все сутки без умолку болтали. Я узнал тогда почти все про Валерию, о том, что она училась в техникуме связи, а затем работала на центральном телеграфе, о родителях, простых сельских тружениках, о большом семействе тети, сестры отца, живущем в Киеве, куда девушка теперь ехала в гости. Время скомкалось в этом кафе, как клочок бумаги, все слова исказились, поломались. Так и не допив кофе, мы поднялись.

— Ты мне напишешь? — спросила она.

— Напишу.

— Я тебе тоже.

Ни к чему не обязывающие, бесцветные фразы. Я легонько обнял ее, и она поцеловала меня в щеку. Потом Валерия пошла к тоннелю метро, а я зашагал к дверям, ведущим на площадь. Выйдя наружу, я купил в ларьке пачку сигарет. Закурил. Смотрел вперед, на снующие автомобили, за которыми пестрел людской поток. Поток слева, поток справа… В центре площади две реки смешивались с третьей, выползающей из чрева подземки, в результате чего получались пять или шесть рукавов, устремляющихся к двум вокзалам. Кто-то бросил на землю рядом с моим чемоданом продолговатую синюю сумку, она показалась мне очень знакомой. Обернулся. Валерия. На мгновение глаза наши встретились, но девушка, не давая мне возможности уловить в ее взгляде хоть малое движение души, перевела глаза в сторону.

— Что ты скажешь, — голос ее звучал слегка волнующе, — если я уеду завтра и ты уедешь в Петербург завтра, а сегодня мы еще поболтаем?

— Отличная идея! — молвил я, едва сдерживая радость, отчего вышло несколько театрально. — Что же я не догадался сам?

— Ты тугодум, вот и все.

— Согласен, я форменный тупица.

Мы обнялись. Мне показалось, что я с Валерией вновь обрел заветный, теплый уголок, который чуть было не ускользнул от нас. Девушка украдкой смахнула слезы.

Добрались мы до Киевского вокзала, там взяли билет на завтрашний поезд. В гостиницу «Россия» устроились без всяких проволочек, мест было завались, раньше сюда брали на ночлег по большому блату, а нынче — пожалуйста, только плати. Администраторша посмотрела наши паспорта, полистала, не обнаружила нигде печати о регистрации брака, усмехнулась, ничего не сказала, выдала, как я просил, двухместный номер. На радостях я тотчас преподнес женщине, в знак признательности, плитку шоколада, которую заготовил заранее, но та вернула мне обратно со словами:

— Такой крутой, что ли? Угости лучше свою подружку. Убери, а то раздумаю. Будете на улице ночевать.

Номер оказался, слов нет, просто замечательный, чистый, свежий, с мягкими, совершенно не скрипящими, кроватями. Лера стояла посреди комнаты в каком-то удрученном настроении, будто намеревалась скоро уходить. Посмотрела на меня странным взглядом. Молвила глухо:

— Слушай, разве ты не в Москве живешь?

— Вот тебе раз! — удивился я. — С чего ты взяла?

— Ну, ты все знаешь… Метро… вокзалы, здешние порядки…

— Ха! Во, дает! Я же говорил, что часто бываю в Москве. Если бы я тут жил, то, наверное, тебя к себе повел.

— Но дома родные.

— А паспорт! — вскричал я обрадовано. — Вот! Здесь же печать стоит, что я гражданин Казахстана.

Этот простой факт враз успокоил девушку. Она улыбнулась широко, как ребенок, и начала заниматься своими вещами. Я достал из чемодана белье и нырнул в ванную. Когда вышел, обнаружил Валерию, расхаживающую по номеру в длинном домашнем халате. Вещи были аккуратно сложены, а мой пиджак висел на плечиках в шкафу. Лера тоже зашла выкупаться, а я сходил в буфет, купил свежий хлеб, сыр, тарелку горячих сосисок и бутылку апельсинового сока. В ожидании Леры я включил телевизор и незаметно уснул в кресле. Мне снились развалины, но то была вовсе не пустыня из битого кирпича, щебня и торчащих кверху остовов зданий, а развалины времени, не имеющие никакой формы и цвета. Из далей, где едва завиднелся голубой развод утра, прилетел сюда запах степного цвет¬ ка, минуя лабиринты развалин, прокрался близко и коснулся моего лица, обвил затем шею и все тело, мягко увлек меня в зеленую чащу. И там я пробудился, но не полностью. Тело Валерии, ее лицо, губы пахли кремом. В поезде, на тесной вагонной полке, среди грохота металла, были другие ощущения, все происходило в некоторой торопливости, а здесь, в уютном гостиничном номере, нас сопровождала тишина. Тишина — желание. Такой тишины вряд ли было сыскать во всем белом свете.

Мы проспали часа три. На столе давно остыла еда, мы набросились на нее, моментально уничтожили все, потом оделись и пошли на Красную площадь. Побродили. Потом зашли потолкаться в ГУМ. Валерия оставила меня на время, сама же исчезла в отделе женского белья. Я стоял у перекидного мостика, прямо над фонтаном, прислонясь к каменным перилам. А он околачивался на противоположной стороне, тип в джинсовой курточке, что сел нам на «хвост» еще на площади возле храма Василия Блаженного, преследовал вначале издали, шел по пятам, поднимался вслед за нами с этажа на этаж, и теперь находился на таком расстоянии, что я смог рассмотреть его измятое лицо. Необходимо было со всем этим покончить, ведь я знал, чего хочет преследователь. И махнул тому рукой, поманил. Мужик приблизился, небольшого росточка, лет тридцати, глубокие слюдяные глаза.

— Слушай, — сказал я твердым голосом, — травки у меня нет.

— Совсем нет? — спросил он простуженным голосом.

— Нет, и никогда не было.

— Может, хоть чуточку найдется? — в голосе отчаяние, надежда.

— Ты меня с кем-то путаешь, — отрезал я. — Не наступай мне больше на пятки.

— Понял, — отозвался мужик и склонил голову, лицо выражало страдание. — Да хоть бы крошку, с головку спичечную, и я бы вмиг оклемался. Деньги у меня есть, могу баксами или так, по курсу. Помоги, кореш, ты же меня вычислил.

— Я студент — медик. Психотерапевт.

— Понял. Прошу извинить, — молвил незнакомец и ретировался в толпу. Больше он нас не преследовал. Лере я не стал ничего говорить. Она, довольная, вышла с покупкой, и мы двинулись дальше. Бродили по незнакомым улицам, спускались в метро, ехали куда-то. В каком-то проулке перед нами вырос плотного сложения милиционер, примерно одного со мной возраста.

— Попрошу предъявить документы, — велел он спокойным требовательным голосом.

Я отдал ему паспорт. Валерия, растерянная, замешкалась, не зная, следует ли ей тоже лезть в сумку. Милицейский сержант только окинул ее взглядом с ног до головы, мой паспорт раскрывать не стал. Бросил:

— Следуйте за мной.

Мы вошли в серое здание неподалеку и очутились в небольшом кабинете. За столом сидел худощавый участковый, с погонами лейтенанта, постарше своего коллеги, писал что-то в папке, даже не взглянул в нашу сторону. Сержант молча указал нам на скамейку, сам уселся на стуле, начал изучать мой паспорт. Потом поднял глаза, внимательные, голубовато-серые.

— Гражданин Тен, когда вы прибыли из Казахстана?

— Сегодня, — ответил я.

— Самолетом?

— Нет, поездом.

— У вас есть в Москве родственники, друзья?

— Нет, никого.

— Что вы собираетесь делать в Москве?

— Я проездом, еду в Санкт-Петербург.

— А кто у вас там?

— Никого.

— Какова цель вашей поездки?

— Никакой особенной цели у меня нет. Я хочу побыть в Петербурге самое большее неделю.

— И что вы хотите делать неделю?

— Смотреть, ходить.

— Ходить по улицам и все? -Да.

— Не понимаю.

— Между Республикой Казахстан и Россией существует договоренность о свободном передвижении людей. Разве я не имею права ехать туда, куда желаю?

Лейтенант продолжал писать за столом, не обращал на происходящее никакого внимания.

— Но вы должны ответить, — настаивал сержант, — чем будете заниматься в Санкт-Петербурге?

— Писать стихи, — ответил я как можно спокойней.

— Стихи? — сержант недоуменно приподнял брови. -Если вас не затруднит, достаньте все из карманов.

— Нет, — возразил я. — Не имеете права. Вы нарушаете этим законы Российского государства. По закону вы должны предъявить мне санкцию прокурора об обыске. Лейтенант оторвался от дел, взглянул на нас уставшими глазами и вновь наклонился над бумагами.

— В особых случаях мы можем подвергнуть обыску любого подозрительного человека, — отчеканил каждое слово молодой милиционер.

— Только при военном положении, — не сдавался я.

— А какое у нас сейчас положение? — сержант понизил почему-то голос.

— Гражданам России незачем опасаться обыкновенного поэта из Казахстана, — сказал я.

— Значит, поэт? — сержант на секунду задумался. — И на каком языке вы пишете?

-> На русском.

— Стало быть, ваш родной язык русский, не корейский?

— Корейский тоже, но на нем теперь мало кто говорит. Молодым это не нужно, а старики вымирают.

— А родственники в Корее есть?

— Нет. Мои предки прибыли в Россию в девятнадцатом веке. Связь с Родиной прервалась. Прапрадед мой был рыбаком, он обосновал в заливе Петра Великого рыбацкую артель из корейских переселенцев. Так они жили. Государь Александр Второй уважал корейцев и всячески помогал им.

— Занятная история для книги, — заметил сержант.

— Вот думаю, надо взяться и написать об этом поэму.

— Гм… А кто эта девушка? — спросил сержант, кивнув на Валерию.

— Моя подруга.

Лейтенант закрыл папку, взял стоявший на столе термос, пододвинул к краю, произнес:

— Налей им чай, Сергей.

— Чай? — опешил сержант, затем с готовностью кинулся исполнять поручение, налил нам чай в пластиковые стаканчики.

— Спасибо! — проговорили мы с Валерией несколько удивленные.

— Ну, как там у вас, — спросил лейтенант, оборачиваясь ко мне, — житье-бытье?

— Как везде, — ответил я.

— Был я у вас в семьдесят восьмом, — сказал лейтенант, — охотился на Балхаше. Как сейчас там охота?

— Теперь мало охотятся. Людям некогда.

— А хлеб у вас в магазинах есть?

— Есть. Все есть, как в Москве, лишь бы деньги были.

— Да, — вздохнул лейтенант. — А заводы, фабрики стоят?

— Стоят.

— И преступность растет?

— Растет.

— Вечером по улицам никто не ходит?

— Верно.

— И вы здесь тоже не ходите поздно. Не ищите себе приключений.

— Да, спасибо, мы знаем.

Сержант вернул мне паспорт, и, когда мы допили чай, проводил нас на улицу.

— Извините за беспокойство, — сказал, прощаясь. — Сами видите, время неспокойное.

— Понимаем, — согласился я. — До свиданья!

— Всего доброго! — бросила Валерия, крепко беря меня под руку. И потянула в сторону метро: — Поехали скорей отсюда. Поехали в гостиницу. Я боюсь.

— Теперь бояться нечего, — сказал я. — Ты же видела, они только проверили документ и отпустили.

— А почему они не взяли мой паспорт? — спросила Лера, увлекая меня вниз по лестнице перехода.

— Ты не внушаешь подозрения. Только глянешь на тебя и все становится ясно — перед законом ты чиста как родниковая вода.

— Опять ты за свое. Можешь хоть капельку быть серьезным? Так скажи, почему сержант не потребовал мой паспорт?

— Его интересовал я. Если бы он нашел крамолу, то обязательно переключился бы и на тебя.

— Но почему ты?

— Я азиат. Своей физиономией заметно выделяюсь из общей массы. В Москве нелегально окопалась уйма вьетнамцев и китайцев, отсюда и предосторожность. Сержант ведь не знает, что я обыкновенный поэт из Казахстана, он видит азиата и все.

А почему ты не сказал, что ты бывший милиционер?

— Ну, это было в армии. К тому же, если бы я об этом сказал, то этим я как бы выгораживал нечто крамольное, которое, допустим, могло быть.

Мы бросили жетоны в отверстия контрольного турникета и ступили на эскалатор. Каждый раз, бросая жетон и проходя по узкому турникету, я опасался, что фотоглазок не сработает и два рычага с омерзительным звуком больно стукнут меня меж ног по одному месту. А ударяют эти штуковины — будь здоров!

Начало смеркаться, когда вернулись в гостиницу. В лифте Валерия прижалась ко мне, уронила голову на плечо и закрыла глаза, пока кабина поднималась на одиннадцатый этаж. К ужину мы взяли в номер горячее, четыре больших апельсина и бутылку красного вина. Весь вечер Валерия оживленно рассказывала всякие истории, глаза ее светились, а щеки пунцово горели.

— Послушай, — сказала она с теплотой в голосе, — ты, наверное, за все это время сильно потратился, и в поезде, и здесь… за гостиницу, еду… Не позволил мне даже лезть в кошелек. Давай, я тебе дам немного денег, а? Ведь тебе еще жить в Петербурге.

— Нет, — замотал я головой и указал на свой чемодан. — Я сказочно богат, разве ты не знаешь?

— А, стихи. Если бы можно было их выставить на аукцион и продать дорого какому-нибудь миллионеру! Но это случится через триста лет, не раньше. А пока ты все-таки возьми. Я же еду к родственникам, если понадобится, перехвачу у них. — Лера потянулась было к сумочке, но я крепко обнял девушку.

— Не беспокойся.

— Как же не беспокоиться?

— Просто не беспокойся, и все будет нормально.

— Хорошо, — Валерия высвободилась из объятий. Закурила. Лицо ее, чуточку взволнованное, приобрело строгость, оттого мне больше нравилось. Я знал, что этот вечер для нас с Валерией станет последним, мы никогда больше не увидимся. Девушка тоже знала. Мы оба чувствовали это. Адресами мы не обменялись, она только спросила еще днем, куда мне писать. Я ответил: «Санкт-Петербург. Главпочтамт. До востребования.»

— Садись и прочти мне свои стихи. Наконец я должна знать, о чем ты пишешь.

— Ты как тот сержант, ей Богу, — заметил я.

— Сержант — страж порядка. А я тебе друг, ведь друг, правда? Ты же говорил.

— Сущая правда.

— Ну так, что же, — Валерия залезла с ногами в кресло, примостилась удобней, приготовилась слушать. — Ну, пожалуйста, Вик, ты же мне обещал, дал слово.

— Хорошо, будь по-твоему, — сказал я, туша сигарету в пепельнице. — Только должен предупредить, что мои стихи не стихи в полном понимании этого слова.

— Уж постараюсь как-нибудь разобраться, — пряча улыбку заявила девушка.

— В моих стихах напрочь отсутствует рифма.

— Согласна.

— Белые стихи тоже делаются без рифмы, в них соблюдается лишь форма, интонация, то есть, какой-то определенный порядок существует, но у меня нету и того. Полнейший хаос. Поэтому мои стихи очень скучные.

— Люблю очень скучные стихи.

— Ладно, — я открыл чемодан, выудил папку, порылся в ней. — Пожалуй, это…

На картофельном поле

Охра земли

Смешалась с кобальтом неба,

Образовала черную тушь.

В лунноподобном кратере

Обнимал я Зарю,

Нежно и с грустью,

Самозабвенно,

До ломоты в костях,

До смерти.

Отчего красотка

Запоздала на небо ровно на час,

На час с четвертью,

Если быть точнее.

Она удалилась

В помятой одежде,

Веселая,

Вихляя бедрами,

И роняя солому с волос.

А на душе скверно.

У меня нету жилища,

Хотя дом, конечно, имеется.

Нет верного друга,

Хотя много приятелей разного рода.

И тот, что вчера

Плюнул мне в душу,

Тоже был приятелем.

Черт с ним!

Не в этом дело.

Просто осточертело.

Говорят,

Нынче люди гибнут

От сердечной недостаточности,

Как мухи,

Не дожив и до сорока.

А в газетах вещают о бананах и шубах

Греции.

Такие дела.

Уединиться хочу я

На картофельном поле,

Где черная тушь разлилась,

Черная ночь,

Чернее воронова крыла.

Ведь ночь — это тоже солнце.

— Вот и все, — заключил я и сунул папку на место, в чемодан. Мне стало вдруг жарко, я снял рубашку, остался в майке. Валерия смотрела на меня широко раскрытыми глазами.

— В тебе больше тайны, чем я думала, — молвила она.

— Никакой тайны, я гол, как младенец. Я розовый, голосящий во все горло, младенец, разве нет?

— Что ты делаешь?

— Раздеваюсь. Я хочу, чтоб ты видела, что во мне нет никакого секрета, тем более тайны.

— Да, я теперь вижу. Ты — натуральный младенец. Ребенок. Что, будем спать? Я сейчас.

Валерия сходила в ванную, юркнула ко мне, тело ее было горячее, а концы волос, мокрые, щекотали мое плечо.

— Мы с тобой два младенца, — проговорил я, чувствуя ее нежные прикосновения. — Когда два младенца поют о желании, весь окружающий мир застывает, падает ниц и молит о пощаде.

— Продолжай, продолжай, — Валерия льнула ко мне все тесней, прислушиваясь к негромкому голосу. Я никогда не обольщался по поводу своего голоса, он не содержал в себе того крепкого напора страстей, присущего поэтам, а попросту был бесцветен. Я никогда не читал свои стихи прилюдно, Валерия была исключением.

— Ну, что же ты замолчал?..

Прошла целая вечность, прошло сто лет и девять месяцев. Лера, закрыв глаза, теперь дышала ровно, глубоко. Потом глаза раскрылись, они стали темнее и глубже.

— Сейчас было то, что в твоих стихах, — произнесла она. — До ломоты в костях, до смерти. — И снова закрыла глаза. Мои глаза закрылись следом. Среди ночи я проснулся. Леры рядом не было, не было ее и на соседней кровати. Она оказалась в туалете. Я дернул закрытую дверь и услышал за ней испуганный голос:

— Кто там?!

— Я, — отозвался я, недоумевая. — Разве кроме нас, двоих, в номере еще кто-то есть?

— Минутку! Займись пока чем-нибудь. — Шуршание и звук выпускаемой воды из бачка. Лера вышла в одних трусиках, левой рукой она прикрывала грудь, а правой что-то прятала за спиной. — Иди. — Хитро улыбаясь, пропустила меня и ногой толкнула дверь. Я намеренно не спешил, чтобы девушка не подумала, что меня уж так заинтересовали ее секреты. Лера лежала укрывшись одеялом по самый подбородок, притворилась спящей. Как только я коснулся ее носика пальцем, она открыла глаза, порывисто обняла меня.

— Хочешь, открою один секрет? — спросила она.

— Можешь не говорить, я не любопытный.

— Но я хочу, чтоб ты узнал.

— Тогда говори.

— Ты не будешь сердиться?

— Почему я должен сердиться?

— Это касается и тебя тоже… Я прочитала твои стихи.

— Вот как? Когда же ты успела?

— Я достала папку и прочитала там, в туалете, пока ты спал. Извини, но мне хотелось прочесть остальные. Ты не сердишься на меня? Но я некоторые не поняла. Ведь читатель должен ощущать те чувства, которые закладывал при написании автор. Так?

— Да ты не бери в голову. Я-то знаю, что стихи плохи. Теперь их не выброшу. Теперь я начал немного уважать свои стихи, главным образом за то, что они имели честь покоиться на нежных бедрах молодой, красивой девушки и каждая строчка овеяна флюидами, идущими от прелестных грудей. Этим может похвастать далеко не каждый поэт бывшего Советского Союза.

— Перестань, — с губ Валерии вот-вот была готова сорваться смешинка, но она ее подавила. — Будь, пожалуйста, серьезным. Я вот хотела поговорить с тобой о многом, но разве с тобой серьезно поговоришь?

— О ‘ кей! Не буду. Я весь внимание.

— Скажи, Вик, ты не задумывался, неужели вся наша жизнь так и пройдет впустую?

— В каком смысле?

— И в прямом и в переносном, в любом, — девушка перевела взгляд своих погрустневших глаз с потолка на меня. — Ведь мы с тобой молоды. Мне девятнадцать, тебе двадцать четыре, вместе нам сорок три, больше, чем полжизни. Ждать и прозябать я не хочу. Наши деды и отцы угрохали свои жизни, служа мифу. Когда все завертелось, я думала — теперь будет по-другому. Но ничего не меняется. Ты веришь в будущее?

— Не знаю, Лера, — сказал я, — этого никто не знает.

— Вот видишь. Что же делать? У тебя тоже на душе неспокойно, я же вижу. И не стихи писать ты едешь в Питер, как ты изволил шутить, а гонит тебя смятение души. Люди в это смутное время либо сидят, притихшие, напуганные, либо мечутся, подобно тебе.

— Да ты, брат, ясновидящая, — улыбнулся я.

— Тут все ясно, не нужно быть ясновидящей. Подай мне сигарету.

Молча, сидя рядышком, думая каждый о своем, мы долго курили.

 

* * *

Я жил здесь в сером доме на Тринадцатой линии Васильевского острова уже два месяца, точнее, два месяца и три дня. Устроился сюда с первого дня, как приехал из Москвы. Сойдя с поезда, я наткнулся на женщину сорока пяти, пятидесяти лет со строгими чертами лица и большими голубыми глазами, из тех, что сдают комнаты. Я согласился на ее условия, тем более, что гостиница из-за дороговизны не входила в мои планы. Я рассчитывал на жилье пусть даже с несколькими койками в комнате, на которых бы храпели два студента и бомж. Из моего окна виднелся каменный дом, где некогда размещался Елисаветинский пансион благородных девиц, об этом мне поведала хозяйка Мария Алексеевна. Она преподавала в каком-то институте химию. Квартира Марии Алексеевны состояла из четырех комнат, в одной жила сама, во второй — невестка с годовалым сыном, а две остальные, скромно меблированные, предназначались временным жильцам- квартирантам. Моим соседом за стенкой был иностранец, финн, занимался какой-то научной работой, трудился по черному, не вылезал из библиотек. Я видел его всего два или три раза на кухне. Высокий, худой, с бледным лицом, лет на пять старше меня, в клетчатой рубашке и шерстяном жилете. Мы обменялись приветствием «Добрый вечер!» и все. Муж Марии Алексеевны давно умер, а сын был пьяницей, нигде не работал, пропивал все деньги, избивал молодую жену, дебоширил. Мария выгнала его, не выдержала, погнала сына ко всем чертям. Тот вскоре связался с другой женщиной и уехал с ней куда-то под Мурманск. Это было прошлым летом. А невестку Галю Мария Алексеевна оставила в своем доме, уж очень она привязалась к внуку. Обо всем этом мне рассказала сама Галя однажды днем, уложив сына спать, и зайдя ко мне выпить чашку кофе. Небольшого росточка, хрупкая, с соломенными, коротко остриженными волосами. Я представить себе не мог, как же ее, такую, можно было бить? «У него кулаки были, как кувалды, — рассказывала молодая женщина. — От ударов я летала по комнате как мячик».

Итак, я жил в этом городе уже два с лишним месяца. В кармане у меня оставалось шестьдесят семь долларов и около ста тысяч рублей, если их тратить экономно, можно было, пожалуй, продержаться еще пару месяцев. Что потом? И что, собственно говоря, привело меня сюда, в Северную Пальмиру? Что я надеялся увидеть здесь и свершить? С тех пор, как ступил я в этот холодный каменный город, я не написал ни одной строчки. Я не ходил ни в одну редакцию, не посещал достопримечательностей, ни музеев, ни выставочных залов, не искал встреч с подобными себе, имеющими отношение к музе.

Я выходил из дому утром или в полдень, пренебрегая метро, шагал куда глаза глядят, без ясной цели в голове. Захлопнув парадную дверь, я шагал направо или налево. Если шел в левую сторону, то это вовсе не означало, что мне нужно именно туда, с таким же успехом я мог повернуть направо. Иногда секунду-другую задерживался на ступеньках подъезда, задерживался не для того, чтобы, поразмыслив, выбрать определенный маршрут — я ждал, как нынче поступят мои ноги. Нередко я шагал прямо, переходил улицу, выходил на Малый или Средний проспект, шел к Кожевенной линии, к Морскому вокзалу или поворачивал на север, — по Кораблестроительной улице, мимо гостиницы «Прибалтийская», выходил на Морскую набережную. Возвращался к себе вечером, обойдя весь Васильевский остров. У меня был свой ключ, мое позднее возвращение не доставляло неудобств окружающим, я никому не мешал и мне никто не мешал. Я был свободен в своих поступках. Мария Алексеевна даже недвусмысленно намекнула, что я могу привести в свою комнату подружку. Это она мне сказала спустя недели три, приглядевшись ко мне. У хозяйки, видно, создалось впечатление, что я такой же серьезный малый, как и финн — второй жилец, и не опущусь до того, чтобы путаться с проститутками. А ведь недавно я именно с проституткой и познакомился. На Невском проспекте, в кафе. Она повела меня к себе домой. «Ладно, — сказала она тогда с хрипотцой в голосе, — так уж и быть, сегодня я тебе на халяву дам, а в следующий раз, будь добр, выложи бумажки». После этих слов я понял, что она проститутка. Это меня немного потрясло, ведь Эрна — так ее завали — никак не вписывалась в круг представлений, какой я имел относительно людей этой профессии. Проститутки обычно вычурно, броско, ярко, зачастую безвкусно одевались. Сильно красились, вели себя вызывающе. В армии, неся патрульную службу, я видел их часто. Эрна же была одета просто — демисезонное пальтишко, шерстяная длинная юбка, на шее белый шарф. Никакой краски на лице, только губы чуть задеты помадой. Мы с ней беседовали на разные темы, конечно, ее лексикон отличался некоторой вольностью. Больше с ней видеться не стал. Дважды попадать впросак ни к чему. За любую работу надо платить. Но за работу обыкновенной путаны я платить не мог. Вот и все. Пусть бы я имел даже все деньги мира, но вновь встречаться с Эрной не было никакого желания. От той нашей встречи остался неприятный осадок. Словно ты выпил хорошей водки, а занюхал грязным носком.

Я выходил в город и шатался по его улицам без цели и всякой надобности. Если лунатиком двигали болезнь и слабое подсознание, то во мне отсутствовало и это. Я не был болен и не ощущал в себе какого бы то ни было подсознания. А может, все происходило наоборот? Я болен? Настолько тяжело болен, что не замечал собственной болезни? В последнее время я ловил себя на мысли, что маршрут моих ежедневных вылазок в город стал повторяться. Хлопнув парадной дверью, я шел на набережную лейтенанта Шмидта, шагал мимо памятника мореплавателю Крузенштерну, переходил через мост, обходил Исаакиевский собор, выходил на Сенатскую площадь к Медному всаднику, затем ступал на Невский проспект, двигался по тротуару, у Московского вокзала переходил улицу и шел в обратную сторону. Выходил к Эрмитажу, переходил по мосту на Университетскую набережную, и, минуя памятник Ломоносову, Меныпиковский дворец, Академию художеств, возвращался к себе на Тринадцатую линию. Такое путешествие забирало весь день. Когда повалил снег и ударили холода, я не прекратил хождение по городу, наоборот, стал выходить аккуратно в девять часов, захватывал и воскресные дни.

Однажды мне подвернулась работенка. В супермаркете заболел грузчик, мы с одним пареньком-студентом потаскали часа четыре картонные ящики, заработали по сорок долларов каждый. На следующий день наше место уже заняли другие, мы со студентом прошныряли без толку по разным уголкам до самого вечера, ничего не нашли. Выпили по стаканчику вина и расстались.

— Приходи завтра к Витебскому вокзалу! — бросил студент, уходя. — Там что-нибудь подвернется!

— Не знаю, — ответил я, — может, приду, если ничто не задержит.

Утром я встал в половине девятого, умылся, сварил кофе. Ко мне постучалась Галя, занесла кусок пирога, который испекла вчера вечером. Поговорили о том, о сем, потом что-то нашло на нас обоих, мы повалились на кровать. В доме стояла тишина. Хозяйка дома ушла на работу, сосед финн — в библиотеку, а малыш еще крепко спал. Где-то в середине нашей жаркой борьбы, Галя коротко вскрикнула, застонала.

— Осторожно, — шепнула она, — тут у меня ребро сломано. Муж в прошлом году сломал, а до сих пор болит. Потом мы снова пили кофе, девушка принесла початую бутылку коньяка, добавила несколько капель в чашки. Сказала:

— Так вкусней, и тонус повышается.

— Ничего, — согласился я.

— А ты сегодня из-за меня не опаздываешь?

-Нет.

— Чем ты занимаешься, я так и не поняла?

— Так. Пишу одну научную работу.

— А какая область?

— Человек. Человек и среда обитания.

— Ты медик, что ли?

— Почти.

— А, ну и как продвигается работа?

— Медленно. Если Мария Алексеевна нас застукает, то уж точно не напишу.

— Не бойся, не застукает. Она приходит в три часа. Даже если и застукает, что с того? Я тебя ни от кого не отбиваю и ты меня тоже. По-настоящему-то я мужскую ласку и не видела. Одни тумаки получала. Но если ты боишься, то больше не буду к тебе заходить.

— Я не боюсь. Только чтоб у тебя не было неприятностей.

— Не будет, — заверила Галя. — Все неприятности позади. Мне теперь надо воспитать сына. А потом, может, выйду замуж. Я ведь еще молодая, двадцать три исполнилось. Конечно, не рассчитываю выйти за парня, но пусть будет старше меня и разведенный, лишь бы не пил, уважал сына и жалел меня. Как только сынишка подрастет, я пойду работать, в коллективе все-таки лучше, там-то и найду себе мужа. Только на этот раз надо быть осторожной. Хорошо, если у него окажется свой угол, сам понимаешь, жить с новым мужем в доме бывшей свекрови не очень приятно. А захочет Мария Алексеевна навещать внука, пожалуйста, хоть каждый день. Она очень человечная, толковая. В свое время, овдовев, больше не вышла замуж, все годы отдала воспитанию сына, а тот сделался алкашом. Боюсь, как бы мой сын не пошел по его стопам. Я сделаю все, чтобы этого не случилось, хотя если суждено стать алкашом, тут уж хоть тресни. А мой новый супруг будет мной доволен, я очень люблю стряпать всякие вкусные вещи. А у тебя есть девушка?

— Нету.

— Почему? Что, некогда знакомиться?

— Ты права, некогда.

— Ничего, познакомишься. Здесь в Питере хороших девчат много.

Послышался слабый плач ребенка. Галя вышла. Я смотрел в окно, как валит снег. Я подумал о Валерии. С тех пор, как приехал, я ни разу не заглянул на главпочтамт. Я был уверен, что Валерия никогда не напишет. Кто я ей, чтобы писать? Она уехала в Киев и тут же забыла о моем существовании. Должно быть, погостив у тети, Лера уже вернулась в Алма-Ату. Я отнес грязную посуду на кухню, вымыл, потом собрался и вышел на улицу. Я шагал мимо Крузенштерна, памятник был заколочен досками, спрятан от дождя, снега и ветра. Возле Академии художеств я оглянулся на сфинксов, лежащих над Невой, подошел к ближнему, затем ко второму. Привезенные сюда, на другой край света, из знойных песков Египта, сфинксы гордо глядели вперед, презрев холод, ветер и снег. Они смотрели спокойно. Если бы их души и сердца окутывала тревога, на их лицах это отразилось бы. Но лица сфинксов были совершенно отрешенными от суеты людей. Я поразился — как можно быть таким спокойным? В груди надо иметь не сердце, а камень! Начхать они хотели на земные проблемы. Пусть бы мы тут копошились, человечишки, точно муравьи, дрались бы, грызли друг другу глотки в вечной борьбе за местечко под солнцем, им, сфинксам по фигу. Они неплохо устроились, картинно возлежали на каменных постаментах и вели меж собой беседу. Их спокойные, холодные глаза глядели вперед, энергия глаз летела за облака и где-то над Атлантическим океаном, преобразовавшись в секретный код, уходила в космос. Я оставил сфинксов стоять в их суровой вечности, пошел по мосту лейтенанта Шмидта. В такую ненастную погоду на мосту никого, кроме меня, не было. Снег крупными хлопьями падал на перила моста и вниз на лед. Нева замерзла, вчера еще лед имел зеленовато-стальную окраску, но теперь он всюду был белым.

На Невском проспекте, при переходе улицы, меня чуть не сбил автомобиль «Вольво». Широкоплечий водитель взглянул на меня исподлобья, мрачно и зло, как я перехожу на зеленый свет светофора. Я был растерян. Я испугался не того, что покалечусь, сломаю ноги или еще что. Я испугался самой машины и ее владельца. С недавних пор я почему-то начал бояться этих красивых иностранных машин, обходил их всегда на улицах с осторожностью и внутренним содроганием.

Я приближался к кинотеатру «Колизей». Поглазел на афиши и купил билет. В буфете взял чашку кофе, чтобы скоротать время до начала сеанса. Достал ручку, написал на салфетке:

Нева укрылась снегом,

Белая река.

Всю ночь и день,

Опять всю ночь.

Текла вода

Под толщей льда,

И плакала вода,

Весна ей снилась

Вдалеке,

Там,

На окраине зимы. Фильм оказался красочный, в нем преобладали цвета пороха, крови и обнаженного женского тела. На улице заметно стемнело. Я подумал, сколько же кинотеатров на Невском проспекте, и стал считать в уме, насчитал девять. Маловато. Начал считать заново, вышло восемнадцать, теперь ничего. За углом в глаза мне бросилось серое здание почтамта. Зашел. К моему удивлению, мне вручили письмо. От Валерии из Киева. По штемпелю я определил, что оно написано полтора месяца назад. Решил прочитать письмо на квартире, положил его во внутренний карман пальто. Выйдя на улицу, я ускорил шаг, снежок залеплял мне лицо и уши, и шептал, подсказывал воспользоваться троллейбусом. Почему бы нет, подумал я и запрыгнул в какой-то переполненный троллейбус. Протиснулся глубже, очутился рядом с молоденькой блондинкой, одетой в кожаную куртку с меховым воротником. С другой стороны от девушки возвышался мужик в шляпе и клетчатом драповом пальто. Его продолговатое лицо заросло щетиной, и выглядел он суровым, все пытался удержать тяжелые веки красноватых глаз, норовивших то и дело закрыться. Незнакомец напоминал мне горе-золотоискателя из джеклондоновского Клондайка, каким-то образом вдруг оказавшегося в этих местах.

— Холод, грязь, темень, — проговорил мужчина, ни кому конкретно не адресуя свои слова, смотрел в окно, затем перевел взгляд на стоящую рядом блондинку: — Грязный троллейбус, — продолжал он. — И. люди неприветливы, на них тяжелая зимняя одежда. Человечество не научилось до сих пор шить для себя нормальную, толковую одежду и с такими достижениями хочет войти в двадцать первый век. Не так ли, мадмуазель?

Девушка пожала плечами, ничего не ответила.

— Мадмуазель такая видная, — продолжал «золотоискатель» в шляпе. — Все, подобные вам, давно уже пересели в «Мерседесы». Отчего же вы едете в троллейбусе, в этой грязной консервной банке, где вас запросто могут затереть?

Девушка удивленно вытаращила на него свои большие зеленые, как у кошки, глаза.

— А для меня некому купить «Мерседес», — нашлась тотчас с улыбкой блондинка.

— Не поверю ни за что, — нахмурился бородач. — Если это так, то печально. Тогда «Мерседес» вам куплю я. Дайте мне ваш адрес.

— В другой раз! — рассмеялась девушка и стала протискиваться к выходу. Троллейбус остановился, и она вышла наружу, в снег.

— Эх, не верит, — мужчина взглянул на меня, вздохнул. — Конечно, откуда ж у меня столько денег… Эх… А красивая девушка, верно?

— Верно, — ответил я.

— Эх… Все так скверно устроено… Послушай, — пред¬ложил неожиданно он. — Я тут знаю одно местечко, там хорошее вино наливают. Пойдем, пропустим по стаканчику?

— Пошли.

Мы вышли на следующей остановке, и, пройдя метров сто, спустились в полуподвал, который оказался уютным, теплым погребком, хотя и очень задымленным от курящих посетителей. Бармен за стойкой открыл кран, торчащий из деревянной бочки, налил нам в графин темно-вишневой жидкости. Мы уселись за столик.

— Много забегаловок стало нынче, — сказал мой спутник, беря графин за горлышко, чтобы налить вино в стаканы. — Всяких шикарных и таких. А мне тут нравится, шумно, правда, но ничего. Как звать-то?

— Викентий, — ответил я.

— А меня Борис. Борис Симаков. А русалочка та, в троллейбусе, просто прекрасна, не так ли? Когда встречаешь такую, то сразу думаешь: «Господи, зачем милые создания появляются на неприглядный свет?» А ведь блондинку приберут скоро. И ничего с этим не поделаешь. Жалко. Я ее уже второй раз встречаю. В первый раз был трезвый, не мог ничего ей сказать. А нынче что-то нашло на меня, ляпнул, понес несусветное. Совсем не такие слова нужно говорить, вот что значит очерстветь окончательно и сердцем и душой. Ну давай, выпьем, что ли?

Мы выпили. Я почувствовал, как вино живительно, горячо обволакивает стенки желудка.

— Ну, как, — спросил Симаков, — ничего вино?

— Пойдет.

— Я его полюбил в последнее время, называется «Альбатрос-2». Почему так называется, черт знает, но вино хорошее, на пользу человеку идет, не во вред. Конечно, если здорово не напиваться. А ты не местный, вижу.

— Ага.

— Откуда?

— Из Казахстана.

— Вон как. Я там никогда не был — Борис достал из широкого кармана пальто трубку и кисет.

— Говоришь, из Казахстана?! — неожиданно громко вскричал старик, сидевший за соседним столиком, и круто развернулся на стуле. — Россия, Украина, Средняя Азия! — блеклые глаза его глядели пронзительно, впалые щеки подрагивали. — Развалили огромную страну, теперь кукуем, забившись по своим норам!.. — Тонкие губы сомкнулись криво. Старик уставился на меня зло, глядел так, будто я и был повинен в развале Советского Союза.

— Ладно, батя, успокойся, — бросил тому Симаков. — Чего ты?

— Я не хочу успокаиваться! — дернулся старик. — Я не желаю успокаиваться! Слышите?! Все вопили о свободе! Где она — эта свобода?! Я сейчас выйду на улицу, и меня пристукнут — это свобода?! Бедлам, вот что я вам скажу!

— Верно, батя, бедлам, — согласился Борис. — Но ты не шуми так, пей свое вино.

— Эх, люди, милые люди, — старик отвернулся, вмиг утих, углубился в свои мысли. Красные блики света лежали на всей его согбенной фигуре, на восковых, худых кистях.

— Что делаешь здесь? — поинтересовался мой собеседник. — Бизнес?

— Нет, — ответил я, — ничего.

— Как так? Все равно ведь чем-то занимаешься!

— Пишу стихи.

— Стихи?! Ну ты, старик, удивил! Поэзией нынче заниматься — дохлый номер. Стихи пишут либо сумасшедшие, либо тот, у кого полные карманы денег. На сына миллионера ты не похож, значит, остается одно… По правде сказать, я тоже чуть сдвинутый. Скульптор я. Делаю скульптуру малых форм. Удается кое-что продать, но это мизер. Мне же приходится много денег тратить на металл, я же работаю с медью и бронзой. Понимаешь? -Борис задымил трубкой, наполнил стаканы. — Ну, а на что живешь- то? Не воруешь ведь, в конце концов?

— Грузчиком, случается, иногда зарабатываю.

— Грузчиком, говоришь? Гм… А прочти-ка, старик, свое что-нибудь. Давай. Хоть шумно маленько, но ничего. Давай, прочти.

— Не знаю, получится ли, — сказал я. — Попробую.

Что-то сдал ты малость,

Санкт-Петербург.

Иль мигрень тебя одолела?

И в стужу ломит в костях?

И одышка замучила?

Брось!

Встряхнись!

Выпей вина!

По жилам твоим

Вновь,

Как в молодости,

Побежит горячая кровь.

Гляди!

Сам Петр слез с коня,

Отрастил бородку,

Надел пальто демисезонное —

Клетчатый драп.

И с юной блондинкой

Сидит в кабаке,

Держит в руке

Ее тонкую руку.

Когда я кончил читать, Борис уставился на меня с некоторым удивлением.

— Экспромтом, что ли, сочинил? Это я, что ли, в образе Петра сижу тут, в кабаке? Только рядом нет блондинки. А жаль. Ты шустренько так сварганил стих, мне понравился. Запиши-ка сюда на память. — Он отыскал в своей записной книжке свободную страницу. Я записал.

— А ты печатался уже где-нибудь?

— Так, в коллективных сборниках.

— А своей книжки нет? -Нет.

— А здесь не пробовал куда-нибудь отдавать?

— Нет.

— Почему?

— Я должен хорошо прочувствовать.

— Что — прочувствовать?

— Язык. Русский язык.

— Так ты же чувствуешь.

— Не совсем, как хотелось бы.

— Ну ты даешь, старик! Сколько тебе лет?

— Двадцать четыре.

— Ну вот! По моему разумению, поэт в двадцать лет уже должен состояться. Ты понимаешь? В двадцать! Есенин приехал в Питер в восемнадцать и шороху навел! Другое дело — живописцы, романисты. Те могут состояться и в пятьдесят, и в шестьдесят. Но поэзия!.. Что может вы¬ дать старый пердун, у которого уже маразм? Сейчас тебе надо двигать, пока есть порох, пыл и дерзость, и пока меж¬ ду ногами штуковина тугая шевелится. А где живешь-то?

— На Васильевском, на Тринадцатой линии.

— У родственников, что ли?

— Нет, комнату снимаю.

— Комнату? — Борис Симаков запыхтел трубкой, пуская густые клубы дыма, задумался, вновь наполнил стаканы. Отпил глоток. — Слушай, я тебе могу предложить одну работу. Не скульптуру, конечно, делать. Работенка

— не бей лежачего. Ночная. Ночного сторожа.

— Сторожа?

— Да. Я, собственно говоря, туда и шел. Сторожить тебе придется баржу. Обыкновенную баржу, которая перевозит уголь, песок, щебень. Короче говоря, эта баржа моего приятеля, он сейчас уехал в Финляндию, занимается бизнесом. Зачем ему эта баржа понадобилась, Бог знает. В общем, он попросил сторожить. Я ему говорю, что некогда мне, кто же скульптуру за меня будет делать? А он отвечает, мол, делай скульптуру днем, а ночью спи в барже. Все равно, говорит, без жены живешь. А если, случаем, женишься, приведи, говорит, жену на баржу, хотя она на приколе стоит, считайте, что она вас в свадебное путешествие везет. Шутник. До весны надо посторожить, а когда лед в реке растает, он уберет баржу. Обещал платить триста долларов в месяц. Зачем мне его деньги? Мне свобода нужна, я же и по ночам работаю. Он деньги заплатит тебе, если ты согласишься. Ну как, идет?

— Не знаю. А где баржа-то?

— Тут, недалеко. Возле Кунсткамеры, там напротив видна Петропавловская крепость. Сейчас на троллейбус

— и через шесть секунд будем на месте. Днем ты можешь отлучаться куда угодно, а ночевать должен на барже. По ночам всякие типы шастают. Мой приятель боится, как бы не раскурочили ходовую часть, двигатель, и не нагадили в кубрике. Я там припрятал стартовый пистолет, оглушительно бабахает, можно напугать кого угодно. Я неделю спал, забрел разок один алкаш и все. Спать не холодно, одеяло есть, печь, дрова тоже, а угля на палубе под брезентом — целых пятьдесят тонн. Жаль, нет электричества. Но не беда, можно обойтись керосиновой лампой. Я заправил ее растворителем, похожим на керосин, купил в хозяйственном магазине, светит не как электрическая лампочка, но сойдет. Да ты сам увидишь. Сейчас допьем и пойдем.

Выходя из погребка, я взглянул на соседний столик. Старик, уронив голову на руки, спал. Рядом в пепельнице дымила сигарета и стоял опустошенный стакан.

 

* * *

Побитая, облупленная, ржавая баржа, было ей, видимо, не меньше ста лет, стояла, накренившись, внизу у гранитного берега. Скованная льдом и наполовину занесенная снегом, выглядела точно консервная банка. Мы перешли по деревянному мостику на обледенелую палубу, где лежала большая гора угля, прошли дальше, поднялись в рубку. Симаков отпер железную дверь.

— Здесь рулевое управление, — пояснил скульптор, просунул куда-то руку, достал фонарик, включил. — Короче, место капитана. Идем дальше. Осторожно, лестница крутая, берись за перила.

Мы спустились вниз по железным ступенькам и оказались в помещении, чем-то напоминающем вагонное купе. Четыре полки, две снизу, две сверху. Нижние полки были пошире верхних, на одной навалены ящики с какими-то инструментами, на другой лежал матрас и свернутое одеяло. Посредине кубрика стоял крепкий дубовый стол, над столом висела керосиновая лампа. Борис зажег ее, подкрутил фитиль. Комната наполнилась желтым светом, сделалось чуть уютней, чем в первое мгновение. Предметы вокруг будто ожили. Сбоку от стола расположилась квадратная железная печка, дымовая труба уходила вверх, пробив потолок. На полу валялись дрова и стояло ведро с углем.

— Тепло еще не совсем выветрилось, — сказал Симаков, похлопывая по круглому боку печки. — Утром, когда будешь уходить, брось полведра угля, чтобы кубрик не совсем остыл, а вечером еще полведра подкинь, и достаточно. Тяга хорошая, не угоришь. Поддувало оставляй полуоткрытым, а когда уголь раскалится, дверцу совсем прикрой. Наука немудреная, освоишь. Вот тут сортир, по морскому гальюн. А эта дверь ведет в машинное отделение. Там бак с питьевой водой и кран, пошли, покажу. Затопив печь, поговорив еще со мной о том, о сем, Симаков ушел, оставив номер телефона своей мастерской.

— Ключ, гляди, не потеряй, — предостерег на прощание Борис. — Через пару дней загляну. Пока!

Проводив скульптора, я запер дверь и спустился в кубрик. Я ощущал сильный голод. В помещении сделалось уже тепло, я снял пальто. Нашел на столе получерствую булку в целлофановом пакете, банку грушевого варенья и жестяную банку индийского чая. Поставил на печку чайник и когда он вскипел, заварил крепкий чай. Утолив голод, я вспомнил о письме. Почерк школьный, с наклоном, аккуратный, почти каллиграфический, буква т написана как ш, но сверху приделана крыша в виде росчерка.

«Добрый день, дорогой Викентий! Доехала я до Киева без особых приключений, если не считать маленького инцидента, когда один подвыпивший тип стал ночью приставать ко мне. Горела тусклая лампочка. Соседи делали вид, что спят, а на самом деле все слышали. Я пожаловалась проводнику, и он убрал пьянчугу. А в остальном все было в порядке. Во время пути я читала твои стихи. Почтаю и думаю, затем снова читаю. Кое-где ксерокопия неудачная, еле различимы строки, я подправила ручкой. Знаешь, с недавних пор я начала верить в судьбу, и каждому случаю, происходящему в моей жизни, придаю большое значение. Я встретила тебя, а это для меня больше, чем просто случай, это нечто другое и важное, что несомненно будет иметь продолжение, но вовсе не означающее, что мы когда-то вновь встретимся. Я хочу сказать, что наша встреча в поезде — у меня внутри, и следующий шаг в моей жизни будет проистекать из этого понимания очень значительного, ценного, не сиюминутного. Я знаю одно, если судьбе будет угодно, мы снова увидимся, пусть кратковременно и по истечению ряда лет. Это не имеет значения. Мы встретимся и все. И скажем друг другу то, что нужно сказать. Но тогда я взгляну на тебя уже другими глазами, отбросив все сомнения, откинув шелуху недоверия и полуправды. Теперь я должна признаться тебе — никакой тети в Киеве у меня нет. Сюда я ехала на встречу с одним американцем украинского происхождения, чтобы затем выехать в Америку. Он намного старше меня. О замужестве нет речи. Просто я должна соблюсти ряд формальностей, чтобы получить выездные документы. Скоро они буду готовы. Я уезжаю в Америку, дорогой Викентий. Я совершенно не знаю, что меня там ждет. Одно утешает — я немного говорю по-английски. Что ж, выбор сделан. Прости, что все скрыла от тебя. Так уж случилось, сказать как есть, не могла. В остальном все правда. И осталась я с тобой в Москве, потому что сама пожелала, потому что видела — и ты того желал. И все дальнейшее было искренним, и я настолько восхитилась нашей обоюдной искренностью, что ждала от тебя одного очень важного слова и одновременно очень опасалась, что ты это слово произнесешь. Но ты не сказал, за это я тебе благодарна, ты мне дал шанс. Может быть, когда-нибудь, потом, мы горько пожалеем об этом…

Постарайся быть счастливым. Такие банальные слова, других не отыскала. До свиданья! Твоя Валерия.»

Перед словами «До свиданья» стояло «Прощай», зачеркнутое много раз.

Утром я проснулся от какого-то глухого звука и в первые секунды не мог определить, где нахожусь. Сверху, из прямоугольного люка, лился призрачный свет. Постепенно мне припомнился вчерашний погребок, скульптор Симаков и все остальное. Я умылся, и, глянув в осколок зеркала на стене, обнаружил, что глаза мои слегка припухли. Неужели я ночью плакал? Звук, разбудивший меня, не стихал, удалялся куда-то, ослабевал, но тут же возникал снова. Наконец я догадался, что это приглушенный, слегка скребущий звук издавали края льдин или какие-то другие предметы, уносящиеся глубинным течение и при этом касающиеся обшивки баржи.

Я затопил потухшую печь. Вначале занялись дрова, когда они хорошо разгорелись, кинул угля, затем оделся и вышел. Закрыл дверь, ключ положил в карман. Поднялся по каменным ступенькам на набережную, прямиком через Биржевой проезд направился к Тринадцатой линии.

Галя возилась с малышом в своей комнате, я ей сказал, что съезжаю к приятелю, вручил деньги за проживание последнего месяца, с тем, чтобы она передала Марии Алексеевне. И собрал чемодан. В коридоре встретился сосед финн, несущий из кухни чайник.

— Хелло! — приветствовал я его. — Счастливо оставаться!

— Что, уезжаете? — осведомился сосед.

— Да. Но это не так далеко.

— Дача? — почему-то спросил финн, вероятно не так поняв.

— Почти, — кивнул я.

— Ну ты заглядывай хоть иногда, — сказала Галя и вручила мне пакет с двумя банками маринадов.

— Спасибо! Обязательно зайду.

Я притащил на баржу чемодан и первым делом навел порядок в кубрике. Все-таки мне предстояло жить здесь некоторое время, три, три с половиной месяца эта баржа должна была служить мне приютом. Ну а весной можно будет снять где-нибудь комнату или вернуться на старое место к Марии Алексеевне, если, конечно, к тому времени она не возьмет другого квартиранта.

Я поставил чайник на печку. На чайнике сидел невесть откуда взявшийся таракан, сначала сидел тихо, а вскоре заволновался, забегал по кругу, потом застыл как вкопанный, и, оттолкнувшись всеми лапками, сиганул с чайника на пол. Я не стал давить его, немного ошарашенный увиденным. У каждого существа в минуту опасности срабатывает инстинкт самосохранения, каждый выживает, как может. Что ж, ясное дело. Я не стал трогать этого таракана, хотя в другой раз, завидя его, ползающего по стене, прихлопнул бы без размышлений. Мы давим таракана, потому что это козявка, ползает всюду, плодит полчища себе подобных по всем углам. Но ведь таракан не знает, что он приносит массу неудобств окружающим, существует так, как ему удобно. А если на то пошло, разве человек не поступает подобным образом? Конечно, человек не таракан… а, может, напротив, он самый натуральный таракан и есть? Может, он больше таракан, чем сам таракан?

Я позавтракал булочкой и сыром, которые купил по дороге. Запил крепким чаем. Настоящий флотский завтрак. Потом я передвинул стол чуть вбок, чтобы на него падал прямоугольный столп дневного света. Свет снаружи вначале попадал в рулевую кабину, оттуда уже в разбавленном виде падал вниз. По правде говоря, днем в кубрике стоял полумрак, но глаза постепенно привыкали к такому освещению и различали все мельчайшие предметы, но что-либо читать или писать было невозможно, по этой причине я и передвинул стол. Я застлал его газетой, поставил пишущую машинку, заправил в нее чистый лист. Стал печатать.

Рыба уснула на льду.

Падал снег с высоты —

Оттуда рыба приплыла,

Прожив долгую жизнь.

Чтоб постичь ее смерть

И жизнь заодно,

Надо рядом прилечь

Высокому дому из камня

И троллейбусу,

Что катит прочь по мосту.

Закурить бы маленько…

Я увидел вчера колесо

На снегу,

Оно снилось когда-то мне

Каждую ночь.

Обледенела Река,

Обледенела Душа.

А на самом на дне

Огромной реки

Человек уснул

С птицей на плече.

Я вышел на улицу, побродил часа два. Обошел Летний Сад, вышел на Мойку, постоял возле Пушкинского дома. На Невском проспекте я позвонил из автомата Борису, сказал ему, что все в порядке, что перетащил вещи.

— Как у тебя с деньгами? — спросил Симаков.

— Пока есть немного.

— Скажи, как надо будет.

— О’ кей!

— Там под лежанкой ящик с тушенкой. Открывай и ешь. Макароны еще должны быть, если мыши не съели.

— О ‘ кей! Спасибо!

— Брось ты это словцо. Не люблю я.

— О ‘ кей! Не буду.

— Вот чудак! Ладно, у меня сейчас самая запарка. Встретимся послезавтра вечером в шесть в том самом погребке. Ну пока!

— Пока! — Я положил трубку. Неподалеку пожилая женщина продавала целебные травы. На раскладном ло¬ точке расположились десятка два мешочков с бирочками, сообщающими от какой болезни помогает трава. Я подошел, принялся разглядывать. «Почечный чай», » Желудочный сбор», «Сердечная смесь», «Печеночная тройчатка», «Средство от импотенции», «Эффективная противогеморройная масса»…

— Что вы можете посоветовать, — спросил я женщину, — ночью плохо спится.

— Чего плохо спится-то? — проговорила торговка травами. — Ты же еще молодой. А?

— Не знаю.

— Девку надо под бок, и все будет в порядке. Есть девка-то?

— Нету.

— Ну, елки зеленые! Разве это проблема? Ладно, так уж и быть, — женщина порылась в сумке, достала бумажный пакетик. — Вот, держи, крымский сбор. Здесь душица, мята, чебрец, валерьяна, ромашка. Успокаивает. Можно пить и так, как чаи.

— Спасибо! — Я расплатился, и с пакетом возвратился на баржу. Расшурудил кочергой в печи, подкинул еще угля. Было прохладно. Я забрался на лежанку, укрылся одеялом. Задремал. Сквозь сон, я слышал, как о дно баржи с глухим стуком ударяются льдинки. Отчего стонала вода, стонала река, стонала баржа, и рыбы стонали в темноте, бешено носясь стаями в поисках пищи. Пищу они отыскивали с большим трудом, вот в чем было дело. Голодные рыбы, отчаявшись, рвали своими беззубыми ртами обшивку баржи. Отрывали кусочками ржавую жесть и глотали, отправляли их в свои рыбьи желудки. От железок пользы почти никакой, одна лишь тяжесть и ощущение ложной сытости, что прождало неудовлетворенную ярость. Какая- то рыбешка-почтарь примчалась донести радостную весть: там, в Финском заливе, у острова Белого, лежит на дне большая берцовая кость, все что осталось от двуногого существа, в доказательство чего рыбешка выплюнула пуговицу, шнурок от ботинка и билет на оперу, только не понятно, использованный ли? Стая вопросительно взглянула на своего вожака по имени Водолей, зная заранее, что тот никогда не одобрял употребления в пищу утопленника. Но в следующую секунду стая, не ожидая окончательного ответа, сорвалась с места и исчезла, взбурунив мутную воду. Но Водолей успел в последний момент ухватить большим ртом длинный упругий хвост своей подруги Изетты, и дважды не сильно, но ощутимо, провел головой по ее блестящей чешуе, с тем, чтобы обуздать стадный порыв. Изетта, опустив глаза, тихо поплыла рядом, вид ее был весьма грустный, она хотела есть. Тогда Водолей предложил ей отгрызть у него половину верхнего плавника, на что Изетта не согласилась. Водолей, поразмыслив несколько секунд, выплюнул кусочек собственной печени, Изетта заглотила его тут же. Вскоре ее щеки порозовели, она игриво и заманчиво завиляла хвостом перед суженным, пролезла в дыру на днище баржи, где Изетта пристала близко к телу Водолея, ощутила его громко стучащее сердце, затем, как это обычно бывало, опрокинулась навзничь, приняла излюбленную позу, приникла к самцу.

— Мы останемся вдвоем, — сказала она позже, все еще приникнув к Водолею крутым телом. — А они пусть себе ищут другого вожака. С тебя хватит, сколько ж ты должен работать на них, изводиться? А взамен никакой благодарности. Дармоеды и халявщики, вот кто они! Теперь довольно. Пусть оставят тебя в покое. А мы уйдем на Большую Охту, или в Ладожское озеро, или, если Бог даст силы,

тронемся к берегам Суоми.

— Закон наш суров, — молвил муж Водолей, — так просто нам не уйти. Не оторваться. Я слишком хорошо знаю стаю, она потребует моей крови.

— Ну уж, нет! Пусть попробуют! Я прогрызу брюхо первому, кто решится приблизиться к тебе, выпущу кишки! Не волнуйся, пробьемся. Ты не знаешь, на что я способна. Поверь мне. Если рыбы с таким же успехом проделают дыры еще в нескольких местах на обшивке баржи, то неровен час, посудина пойдет ко дну. Я очнулся. А ведь правда, баржа затонет, если в образовавшиеся щели хлынет вода, куда же деваться ей, трюм заполнится и все. Интересно, есть ли тут какая-нибудь сигнализация на случай опасности? Я огляделся, поднялся в рулевую рубку, но там тоже ничего похожего на сигнал не обнаружил, но если бы даже таковой аппарат имелся, то я вряд ли сумел бы найти его среди приборов. И откуда взяться сигнализации на этой столетней рухляди? Кто бы догадался ее поставить здесь? Хорошее дело, надо признаться. Утонет баржа и никто этого даже не заметит. В углу, над радиорубкой, висела металлическая табличка, надпись на ней была отчетливой: «Место постройки судна — Норвегия. Длина — 30 метров. Ширина — 9 метров. Высота — 4,5 метров. Корпус — сталь. Способ соединения частей корпуса — клепка. Количество палуб -1. Количество водонепроницаемых переборок — 4. Автономность — 10 суток. Район плавания — неограниченный. Топливо — дизельное. Скорость — 12 узлов. Марка двигателя — «Атлас-Империал». Якорное устройство — брашпиль. Вес каждого якоря — 500 кг. Длина цепей — 225 метров. Диаметр цепи — 28 мм. Шлюпка спасательная — СШ-4. Вместимость шлюпки -16 человек. Эхолот навигационный — НЭ-3. Эхо¬ лот поисковый — ПЭ -2. Промысловое вооружение — гарпунная пушка — ТПК-7. Гирокомпас — Амур-1. Винт -4-х лопастной. Характеристика судна — непотопляем. Назначение судна — добыча китов и буксировка к базе.»

Я прочел табличку внимательно трижды, но все равно не понимал, при чем здесь добыча китов и промысловое вооружение — гарпунная пушка? Не означает ли это, что баржа некогда была китобойным судном? Озадаченный, я вышел наружу, внимательно оглядел баржу, прошел к носу, осмотрел то место, где по моему предположению должна была стоять гарпунная пушка, но ничего там не увидел, кроме клепки и нескольких дырочек диаметром с палец. Эти дырочки ни о чем не говорили. Кто знает, может и стояла тут пушка, а может и нет. Я вернулся в кабину рулевого, снова изучил табличку. Она была прикреплена к стенке медной проволокой. Не иначе, как какой-нибудь юморной матрос решил подхохмить над командой, прикрепил чужую табличку. А может и нет, табличка самая что ни на есть родная, этого судна. В таком случае, нечего опасаться, что бывший китобойный корабль затонет. Здесь ведь четко написано: «Количество водонепроницаемых переборок — четыре. Непотопляем. Я воспрянул духом. Перегрызть четыре переборки рыбам будет не по зубам. Чтобы сделать на барже приличную пробоину, надо рвать динамит. Это с виду баржа рухлядь рухлядью, а на самом деле она продержится еще сто лет, не меньше.

— Эй, там, на шхуне! — раздался вдруг женский окрик снаружи. Я выглянул. На набережной, за гранитным парапетом, стояла девушка в бежевом пальто и вязаной шапочке.

— Вы меня?! — спросил я громко.

— Здрасьте! — в звонком голосе девушки слышалась обида. — Ты, что, не узнаешь меня? Я — Эрна.

— Эрна?.. Ах, Эрна! Ну, конечно, Эрна… Привет! Откуда ты?!

— Оттуда! С Кудыкиной горы! — девушка все еще была сердита — А ты что тут делаешь, в этом корыте?

— Живу.

— Живешь?! Гм… И что, так и будем стоять на морозе?

— Заходи, Эрна. Только будь осторожней на мостике! Погоди, я тебя проведу!

Но моей помощи не понадобилось, Эрна проворно преодолела мостик и ступила на палубу.

— Ну и посудина! Неужели здесь живешь? — Девушка внимательно оглядывала судно. — А это что, уголь? Ну и ну! Ладно, показывай свои апартаменты. Я помог ей подняться в кабину, а затем спуститься в кубрик.

— Ну и колымага! — продолжала отпускать замечания Эрна. — Это же карцер! Натуральная тюрьма!

Чтобы было светлей, я зажег лампу. Жаркая печь и желтый свет фонаря немного успокоили Эрну. Она снизошла, сняла пальто, уселась на топчан, проговорила:

— А эта посудина не утонет?

— Это не посудина, Эрна, — сказал я. — Это китобойное судно, непотопляемое, имеет четыре водонепроницаемых переборки и может взять на борт двести китов, весом по пять тонн каждый.

— В самом деле? А как ты вообще тут оказался?

— Приятель-скульптор привел. Я могу пожить здесь до весны.

— А потом?

— А потом на этом корабле вместе с командой я отправлюсь в Белое море промышлять китов.

— Серьезно?!

— Конечно. Я ни разу не видел живого кита. Вот, хочу посмотреть.

— Делать нечего, — Эрна приняла мои слова за чистую монету, и сам я что-то увлекся, говорил ей это без тени улыбки на лице.

— А ты как нашла меня?

— На Невском увидела, как ты куда-то звонил. Я как Штирлиц выследила, шла за тобой по пятам. Все думала, куда же ты идешь? Потом гляжу, спускаешься к Неве, подхожу ближе — баржа стоит и дым из трубы валит. Долго решалась, что делать. А вдруг, думаю, ты не один, а вас целая компания, темными делишками занимаетесь, наркотики, групповой секс и тому подобное, сам же знаешь, что нынче происходит. Хотела уже уходить, да вижу, ты появился, ходишь по палубе, что-то ищешь. Что ты искал- то?

— Смотрел, где удобнее поставить пушку, — сказал я. — Гарпунную, которой подстреливают китов.

— Слушай, ты меня не разыгрываешь?

— Ничуть, — я убрал с печки кипящий чайник. — Давай поедим чего-нибудь.

Я открыл ножом банку тушенки, содержимое вывалил в маленькую кастрюльку, поставил на печь. В это время Эрна рассматривала печатную машинку.

— Твоя? Никогда не печатала на машинке. Можно, попечатаю?

— Давай, — я заправил в машинку бумагу. — Вот так фиксируешь — печатает заглавными буквами, а это — чтобы делать интервал между словами.

— Поняла, — девушка приготовилась печатать, задумалась, потом наклонилась, стала читать написанное мной утром. Я же продолжал свое дело. Добавил в кастрюлю воды из чайника и кинул туда макароны. Отыскал на полке посуду, вилки, ложки. Помыл в раковине под краном. Эрна одним пальцем тюкала по клавишам. Вскоре она сказала:

— Гляди, что я написала, слушай. «Я твои стихи не понимаю, я вообще стихи не люблю. А люблю читать любовные романы и детективы. А ты любишь баржу и тушенку из кита.» Ну как?

— Здорово. Давай-ка, убирай все со стола на ту полку. Будем есть.

— А вообще-то ничего, вкусно, — сказала девушка, отправив в рот несколько ложек горячего варева. — А ты где научился готовить?

— В армии.

Мы попили чай с грушевым вареньем и Эрна помыла посуду. Улеглась на топчане.

— Можно, я посплю, ладно? С этой работой ни черта не высыпаешься. Мне в пять надо идти. — Она улеглась поудобнее. — А ты что пропал-то после той нашей встречи? Испугался, что ли? Не верю, что не смог меня найти, я в том кафе почти каждый день бываю, ты мог туда заглянуть. Не захотел, вот и все. Я тебя тогда на «пушку» взя¬ ла, а ты испугался. Я же не дура, я же видела, что у тебя бабок ни фига нету. Тех, у кого деньги водятся, определяю фазу. А мне с тобой просто интересно, вот и все. Так что ты меня не бойся, и слов моих не бойся. Я говорю одно, а думаю совсем другое. Я девка смирная, податливая, звезд с неба не хватаю. Если ко мне с открытой душой, я тоже с открытой душой… — с последними словами, едва слышимыми, Эрна заснула. Я укрыл ее одеялом, а сам, накинув на плечи пальто, прихватив бумаги, поднялся в рулевую рубку. Там примостился в кресле. Стекла на окнах покрылись ледяными узорами, за ними ничего не было видно. Я положил листы бумаги на столик под радиоприборами, приготовился писать. Но слова не шли. Они были только что, слова, теснились в голове, куда же все подевались? Неужели они увяли, покрытые углеводами, жирами, сахаром и железом съеденной пищи? Так устроен человек, что еда затуманивает мозг, и ты не в силах вытянуть из него даже малую толику мыслей? Я не привередлив, я не гурман и не обжора, а всего-то съел миску макарон с кусочками говядины. И такая еда вовсе не распирала желудок. Следует ли из всего этого, что необходимо добровольно голодать ради писания стихов? Эта мысль казалась мне нелепой. Дело крылось в другом. Принято считать, что после обеда половина населения земного шара отправляется на боковую, чтобы прикорнуть часик-другой. Меня же никогда не тянуло ко сну после еды. Тогда каким образом мне следовало отыскать в голове слова, что минуту назад виделись выпуклыми, отчетливыми? Я закрыл глаза, чтобы успокоиться, отстраниться от посторонних мыслей. А не вспомнить ли пока ту пару рыбешек, что отбилась от стаи, как же их звали? Ну да, Водолей и Изетта. Что стало с ними дальше? Они все еще где-то рядом, в глубине, плавают вдоль баржи или уже тронулись к далеким берегам Норвегии? Да, они держали туда путь, плыли среди темных зарослей водоросли, поступали очень верно, ведь постепенно чешуя на них окрасилась в розовато-фиолетовый цвет, цвет самих водорослей, и можно было теперь плыть свободно, не таясь, без опаски, что их узнают сородичи. А стае-то уже было не до них. В первое время, в гневе, она бросилась было в погоню за беглецами, но кто-то из рыб вовремя вспомнил о крутом нраве Изетты, что та способна придушить разом несколько рыбин, если ее разозлить, и потому оставили затею, собрались в круг и тут же выбрали другого вожака по прозвищу Гаечный Ключ. Тот не блистал особым умом, имел средний рыбий возраст, крепкое телосложение и никогда не закрывающий рот в форме гаечного ключа, когда-то сильно пораненный в жестокой драке с Водолеем за право обладания красавицей Изеттой. Теперь, когда собрание сородичей, насчитывающее триста восемьдесят голов, единогласно избрало его вожаком, Гаечный Ключ, вместо того, чтобы возрадоваться, приуныл, главным образом из-за отсутствия Изетты. Ведь он теперь не мог, как раньше, хотя бы издали любоваться ею…

Рядом с новым предводителем тут же не замедлили появиться несколько молоденьких самок, они завиляли хвостами и строили ему глазки. Эти заигрывающие с ним ленивые толстушки с глупыми выпуклыми глазами ему не нравились, но он их не гнал от себя. Как бы там ни было, жизнь она и есть жизнь. Ему, вожаку, следовало теперь основательно вкалывать для стаи, а там кто знает, может быть, какая-нибудь рыбешка ему и приглянется.

— Вчера на Мойке, возле Невского, люди бросили контейнер с мусором, — сказал Гаечный Ключ, обернувшись к стае. — Железный контейнер пробил лед и сел на дно. Нам нужно постараться свалить контейнер набок. От правила, которое установил еще Водолей, отходить не будем. Все, что отыщется в контейнере, пригодное для пищи, поделим поровну. А того, кто присосется к бутылке из-под водки или к пивной банке, тому сразу, без предупреждения, проломлю башку. Понятно всем?.. Тронулись! Я скомкал исписанный лист бумаги, кинул на пол. Потом мне показалось, что в том измятом листе было некое рациональное зерно, за которое следовало ухватиться, но я не поднял его. Не стоит желать и жалеть прошлого, даже если прошлое и настоящее разделяет секунда. Что касается поэзии, я не сторонник материализма и эмпириокритицизма, я не проповедую также символизм, абстракционизм, акмеизм, футуризм, эгофутуризм, дадаизм, кубизм, имажинизм, реализм, андеграунд и что-то еще в этом ряду. Я не хочу быть глашатаем особого нового направления в искусстве, потому что каждое новое направление умирает и предается анафеме еще до своего появления на свет. Новое направление всегда попахивает глиной, которой некогда изображались знаки в каменных пещерах. Я всего лишь ребенок, наблюдающий за движением солнца на небе. Я ловец солнечных бабочек, я ловлю их без всяких приспособлений и сачков, протягиваю только руку и бабочка из радужных солнечных лучей сама садится мне на ладонь, она садится на мою руку и весной, и летом, и осенью, и зимой. Сядет, пощекочет серебристыми крылышками мои пальцы и улетает.

Вот и все.

На моей голове

Вчерашние сумерки

Устроились.

Они устали шастать

По закоулкам синих улиц,

Нагроможденных памятью веков,

Вперемежку с надменностью

Нынешних дней.

Здесь,

Среди черных камней,

Не найти обведенного белого круга,

Чтоб внутри него присесть,

Перевести дух,

Да с девчонкой распить

Бутылку вина.

Не предугадать наперед,

Что Бог пошлет нам завтра.

Но сегодня я весел, —

На моей голове,

Точно обезьянка чудная,

Уселись сумерки.

Они свалятся скоро в ближний пруд.

Л выглянувший из окна человек

Только увидит круги

И услышит растерянный смех.

— Викентий! Викентий! — позвал девичий голос из кубрика.

— Иду! — Я сгреб бумаги, пошел вниз. Эрна смотрела на меня заспанными, испуганными глазами. — С кем ты разговаривал?

— Разве я разговаривал?

— Конечно. Я слышала твой голос, ты беседовал с кем- то.

— Не беспокойся, он уже ушел.

— Кто это был?

— Капитан судна.

— А что он хотел?

— Гм… Советовался со мной, какой якорь лучше по¬ ставить на корабле, пятисоткилограммовый или четырехсот. Я сказал, что лучше пятисоткилограммовый. Чем тяжелее, тем лучше.

— Да? Ты хочешь сказать, что эта баржа сейчас стоит без якоря?

— Конечно. Зачем ей якорь? Она же никуда не двинется, лед держит.

Я налил ей горячий чай. Чайник с кипятком постоянно стоял на печке, если вода испарялась, я доливал туда воду.

— Как там, на улице, дубарно? — спросила Эрна, поднося ко рту кружку.

— Без изменения, пятнадцать градусов. Холодрыга. Может, останешься?

— Нет, надо идти. Я же договорилась. То ли англичанин, то ли венгр, среднего возраста. Кстати, у тебя нет презерватива?

— Откуда?

— Ладно, по дороге куплю. Надо остерегаться этих иностранцев, все норовят без этого. Ты тоже обзаведись резинками, мало ли что, приведешь сюда девчонку, а под рукой-то самого главного нет. Слушай, что это алюминиевая кружка такая горячая? Невозможно пить. Придется принести тебе нормальные, фарфоровые. Ах, вспомнила я сон, который сейчас приснился. — Эрна нахмурилась и сра¬зу же сделала удивленные глаза. — Мне приснилось, что я маленький ребенок, полтора -два годика. Лопочу что-то непонятное. Так смешно. Я смеялась над собой. Я взрослая, двадцати лет от роду, смеялась над выходками себя же, двухгодовалой. Ты можешь это представить?

— Да, представляю.

— Ладно. Идти надо. — Эрна достала из сумочки зеркальце, посмотрелась. — Пошла я. Только наверх проводи, а дальше сама пойду.

Она первая поднялась, а я, держа в руке ее пальто, поднялся следом.

— Лестница крутая, — сказала девушка и хитро взглянула на меня. — А ты, случайно, когда я поднималась, не заглянул мне под юбку?

-?!

— Ладно, ладно, ведь заглянул же, признайся? Ты даже покраснел.

— Ей Богу! Да ты что?! — пришел я в себя. — Там же темно. Даже если и заглянул, ничего бы не увидел.

Мы стояли в рулевой рубке и смеялись.

— Вот и рассмешила, — Эрна утерла платком слезы, выступившие на глазах. — А то вид у тебя был такой кислый. Ладно, пока! На днях заскочу. А ты вообще рад, что я тебя разыскала?

— Конечно.

— Ты бы искать меня не стал, ведь правда? А я ведь проверяла тебя. Потом поняла, что ты немного сдвинутый. Ты хоть помнишь, о чем мы тогда разговаривали? Несли какую-то чепуху, ахинею. Больше мы этого делать не будем, так?.. Я тебе расскажу что-нибудь интересное, и ты мне расскажешь.

— О’ кей!

— Ты заготовь заранее.

— Хорошо.

— И что ты мне расскажешь?

— Гм… про Водолея и Изетту. Это рыбешки. Они живут под этой баржей, в Неве.

— Да ты что?!

— Точно.

— Ладно. Обожаю сказки. Ну пока. Побежала я. — Девушка завернула вокруг шеи белый шарф и вышла. Я смотрел ей вслед, на хрупкую фигурку, удаляющуюся по палубе. Мне казалось, что это уходит Валерия. Она придержала шаг, обернулась: — Что тебе принести вкусненького?!

Девичья фигурка миновала деревянный перекидной мостик, поднялась на набережную и исчезла.

* * *

Я прождал Бориса Симакова в погребке целый час, выпил два стакана «Альбатроса-2» и позвонил в мастерскую скульптора. Симаков был на месте, оказалось, он забыл о встрече и работал, как помешанный.

— Подъезжай! — бросил он и назвал адрес. Я купил на улице в ларьке бутылку вина. Поехал сначала на троллейбусе, затем пересел в автобус, добрался до указанного места и там, среди старых каменных, высоких, похожих на обломки айсбергов, домов, плутал битый час, пока не нашел чугунную дверь, ведущую в подвал. Борис встретил меня в грязном халате, надетом поверх свитера. Я оказался в большом помещении, где царил хаос из металла, глины и дерева. Постепенно в этом вавилонском столпотворении образов я увидел и свой определенный порядок. Просто на полках мест не хватало, поэтому изваяния поставлены как попало на полу, несколько медных скульптур были даже подвешены к потолку. Ни одна скульптура не повторяла друг друга, плавные линии сочетались с изломанными. На станке стояла незавершенная работа из коричневого воска — некое человеческое существо на тонких длинных ножках. Наверное, Борис пытался сказать этой фигурой о бренности и тщете бытия человеческого и показать, какую непосильную ношу взваливает на тебя род людской, шагая по жизни.

— Потом ты переводишь это в металл? — спросил я Симакова.

 

 

— Верно, — ответил тот, расчищая на столике место. — Делаю форму из гипса, потом лью медь или бронзу. Там у меня, — он кивнул на железную дверь в глубине мастерской, — литейная. Садись, поедим, что найдется.

Мы уселись на продавленный диван. Выпили вина, стали есть ржаной хлеб с колбасой и луком. Хлеб, колбаса, лук — что могло быть на свете вкуснее?! Декабрьской промозглой ночью сидеть в мастерской скульптора, пить вино и закусывать ржаным хлебом, колбасой и луком, нет это надо испытать! Тому, кто не испытал, бесполезны слова! Никакими словами не передать ощущения, когда ты сидишь в окружении скульптур, сводящих тебя с ума, разглядываешь их бесконечно, а в перерыве проглатываешь вино, черный хлеб, колбасу и хрустящий лук, обильно сдобренный солью!

Борис коротко поведал о себе: как учился в художественном институте, как на третьем курсе его выгнали за слишком вольную интерпретацию образов… Были скитания, неудачная женитьба, непризнание. И тут грянула перестройка, забрезжил свет в конце тоннеля. Теперь Борис имел несколько зарубежных выставок, здесь же, в Питере он выставлялся редко, его работами больше интересовались иностранцы.

— Не хочется делать дерьмо, — сказал Симаков, пыхтя своей трубкой. — На обработку одной вещи уходит уйма времени. Когда ты позвонил, я не понял, утро сейчас или вечер. Ну, а как ты там, на барже? Жить можно? Много ли написал стихов?

— Так, — сказал я, — пару стихотворений.

— Тебе надо подругу заиметь для стимула. И вообще, веселей станет. Ни с кем еще не познакомился?

— Пока нет, — соврал я. Мне не хотелось говорить Борису об Эрне. Только поинтересовался, не затонет ли ненароком старая баржа.

— Кто ее знает, — проговорил Борис, выпуская со рта и ноздрей густые клубы дыма. — Железо есть железо. Баржа обычно тонет не сразу, а медленно, успеешь выскочить. Да не дрейфь ты, сейчас она никуда не денется, ее же со всех сторон лед держит. — Задумался на секунду. — А ты помнишь ту блондинку в троллейбусе? Так вот, я ее вылепил. Погоди. — Он прошел в угол, принес восковую статуэтку обнаженной женщины. Я разглядывал долго. Модерновая скульптура изображала не просто женщину, а ее извечную загадку, печаль, радость, мечту, тайну и боль.

— Это всего лишь заготовка, — произнес Симаков. — До совершенства еще далековато, не могу уловить главного. Я специально убрал ее прочь с глаз, чтобы не маячила, потом вдруг начинаю вспоминать какие-то детали и делаю исправления. Этих деталей могут быть сотни, но вкупе все равно не дадут нужного впечатления, общего и цельного. Вот в чем дело.

— А почему бы тебе не встретить ее снова и не попросить позировать? — спросил я.

— Лишнее, — протянул скульптор. — Конечно, в таком случае я бы облегчил себе задачу. Но то была бы другая ситуация и скульптурка вышла бы совершенно другая. Тогда бы исчезла сама идея, некая поблескивающая в небе звездочка, а значит, пропал бы сам смысл поиска. Знаешь ли, дело не в том, чтобы завлечь девушку и тут же переспать с ней. Для этого ума особого не требуется. А задача в том, чтобы пригласить девушку и удержаться от соблазна переспать с ней. Кто даст гарантию, что я удержусь? А тогда чем я отличаюсь от животного? Удержаться от свинства, вот что трудней всего. Нет, нет. Я теперь меньше хочу этого, я даже опасаюсь, что встречу ее снова. Пусть она там живет себе на здоровье, пьет вино, любит, рожает детей. А я оставлю здесь ту, что запомнил, вот и все. Я вовсе не сторонник платонической любви. Любовь тут ни при чем. Петрарка всю жизнь боготворил в своих стихах некую Лауру, хотя, быть может, в жизни он никогда не любил ее, и она, Лаура вовсе была не такой, какой он ее описывал. Вся суть в том, что стихи остались и по ним мы узнаем, какая это была восхитительная женщина.

Через час я покинул мастерскую. Я побрел к своей барже на Васильевский пешком, хотелось мне проверить, насколько далеко до нее и смогу ли ночью ее отыскать? Шел темными дворами, закоулками, где шастали бесшумные, зловещие тени, прячущие за деревьями и углами зданий. Я двигался прямо на них, шаркая башмаками по снегу, и тогда тени отскакивали резко от деревьев и углов, убегали от меня глубже в подворотни и чернильные гущи дворов-колодцев. Я шагал дальше, чувствуя всем нутром и телом древнюю холодность и шершавость уснувших домов. Ноги вывели меня к тускло поблескивающей в свете дальних фонарей трамвайной линии. Две стальные рельсы вели в неизвестные заоблачные края. Пара рыбешек недавно тоже ушла туда. Рыбы плыли долго, упорно, но желанные берега так и не завиднелись на горизонте, поворачивать назад было уже ни к чему, да и гордость не позволяла, так и двигались вперед. Они состарились в пути, силы постепенно покинули их. Рыбы прильнули друг к другу, упали на дно, темная трещина в скале навсегда скрыла их от внешнего мира.

Кто-то коротко вскрикнул неподалеку, у ближних домов. Там в желтеющем подъезде темного айсберга завиднелась фигура человека. Красная точка сигареты время от времени проделывала путь вверх и вниз. Человек курил и выжидательно смотрел на меня. Я придержал шаг возле железного столба, тоже смотрел на человека. Потом закурил тоже. Я сделал это медленно, вынул сигарету из пачки, сунул в рот, чиркнул спичкой. Пламя осветило мое лицо, я основательно прикурил сигарету и прежде, чем спичинка погасла, успел прочесть листок, приклеенный на железный столб: «Алексей Сапожников проводит лекции: «Магия Запада, мудрость Востока. Священная книга тота древнего Египта. Практика психологии и парапсихологии. Китайская книга перемен, практика и мистика.» А когда спичинка догорела, швырнул ее под ноги, на темные рельсы. Спустя минуту человек приблизился ко мне. То была женщина с длинными волосами, открытым лицом, пухлыми щеками, прямым носом и большими равнодушными глазами. Все это я увидел, когда незнакомка поднесла ко рту сигарету и судорожно затянулась, при этом конец сигареты ярко затлел.

— Куда путь держишь? — спросила спокойным голосом женщина.

— Далеко, — отозвался я.

— Возьмешь меня с собой?

— Пошли.

Мы шагали рядом. Две фигуры удалялись в неизвестность. А земля продолжала вертеться в ночи, а вместе с нею вертелись два заблудших человеческих существа. Вынырнул обгрызанный круг луны из-за туч, на нем восседал царь всех зверей, старый трехсотлетний заяц и лупил своими иссохшими лапами по барабану, в перерыве однообразных тамтамов, бородатый заяц припадал свои беззубым ртом к краю луны, откусывал янтарный кусок. Старый хрыч, заяц, привирал в игре, выбивал Бог весть какую барабанную мелодию, любитель поесть да пропустить за воротник пару стаканчиков крепкой браги, так и наяривал кулачками, фальшивил ночь напролет, пока колесо, на котором он сидел, рано поутру не отваливало за купол Исаакия, за остров Святой Елены, за Великую Китайскую Стену и дальше, за пустыню Сахару, за бурный пенящийся Нил, за колокола Иерусалима. Луна вновь скрылась за тучу, оставила слабый отсвет на шпиле Петропавловской крепости. Мы ступили на баржу, здесь было мое пристанище, сюда я и привел женщину, что шла за мной из одного конца города в другой. Я открыл дверь и провел спутницу в кубрик, зажег фонарь. Подкинул дров в печку. Налил гостье горячий чай, та приняла алюминиевую кружку, потихоньку отпивала. Только сейчас я заме¬ тил, что у женщины волосы совершенно светлые, серебристо-соломенные. Это была она, та, что неделю назад встретилась нам с Симаковым.

— Надо же, как бывает, — сказал я, нарушая долгую тишину, — ведь вас я недавно видел с другом в троллейбусе.

— Бывает, — протянула она. — Бывает, что меня в Голливуде снимают, а потом в книгах обо мне пишут, а потом в троллейбусах видят, а потом муж удирает, а потом любовник со своим дружком насилует, а потом суп с котом. Слушай, давай, помолчим.

— Я не хотел вас обидеть, — сказал я. Молодая женщина допила чай, и как была в пальто, улеглась на топчане, закрыла глаза. Я смотрел на горящие дрова в щели железной дверцы и думал о тех рыбах, Водолее и Изетте. Не верилось мне, что они так зазря сгинули. Ради чего тогда были нужны благие их намерения, порыв к свободе, устремления сердец к синим далям? И солнце встает и заходит без всякого движения души? Боже мой, не для того же два любящих существа оторвались от стаи, чтобы потом молча испустить дух на каменистом морском дне? А может, в том их недолгом уединении и крылся весь секрет и смысл? То было больше, чем свобода, и больше, чем смерть?

Я отыскал в углу старое байковое одеяло, утопил слегка фитиль на фонаре и взобрался на верхнюю полку. Скоро уснул. Среди ночи меня разбудила женская рука, стягивающая одеяло и трясущая мое плечо.

— Послушай, — сказала шепотом моя гостья, — давай, спускайся.

— А что случилось? — спросил я, с трудом открывая глаза.

— Ничего. Ложись рядом, я мышей боюсь.

— Здесь нет мышей.

— Я слышала шорох.

— То не мыши, то рыбы.

— Откуда взялись рыбы под нарами? Давай, спускайся.

— Я так хорошо тут устроился.

— Не упрямься. Осторожно, держись за меня.

Женщина уложила меня, точно ребенка, стащила брюки и рубашку, оставила меня в майке и трусах, сама тоже разделась и легла к стенке. Было тепло. Здесь я уснул быстрее, чем наверху, можно сказать, моментально погрузился в глубокий, как пропасть, сон, на дне которой стлалась бархатная трава. Но странное дело, я ощущал какое- то малое пространство во сне, стало быть, сон овладел мною не на все сто процентов, в нем имелся крохотный свободный уголочек, он не доставлял мне неудобств, напротив, я чувствовал себя более уютно, потому что в том уголке спала молодая незнакомая женщина с соломенными волосами, прижав к груди руки, и уткнувшись лицом мне в спину. «Этот разброд и шатания вас доконают, — произнес Гаечный Ключ, обращаясь к стае. — Не надо делать вид, что этого никто не понимает. Молодые не в счет, они еще глупы. Я адресую сказанное ко всем взрослым. Кто-то среди вас мутит воду. Еще свежа в нашей памяти история, происшедшая в канале Грибоедова, когда огромный кусок отвалившегося гранита придавил насмерть пятерых наших молодых олухов. Взрослые самцы не замедлили тут же свалить вину на меня. Один среди вас особенно усердствует, поднаторел-таки по части наускивания и организации свары. Сам при этом никогда не вылезает вперед, а прячется за широкими хвостами сородичей. Не буду называть его имени, хотя вы все знаете, о ком речь. Самец тот, я убежден, сильно болен. Но ему не поможет ни один врач, — ни терапевт, ни хирург, ни психиатр, ни окулист, ни маммолог, ни дерматолог, ни проктолог, ни невропатолог, ни гинеколог, ни ортопед, никто не поможет, потому что у него геморроидальное сознание. Скажу проще — он мудак! Временами он мнит себя киником Перигрином, подвергшим себя самосожжению в весьма театральной обстановке на Олимпийских играх сто шестьдесят седьмого года. Перигрин-то был позером и скоморохом, у него хватило ума только для театрального показушного жеста, а наш смутьян не сделает и того. К черту его!.. Возвращаясь к тем эллинским стародавним временам, я обращаюсь к молодой нашей поросли словами сатирика Лукиана: «… Оставь нелепые исследования небесных светил, не ищи целей и причин, и наплюй на сложные построения мудрецов, считая это пустым вздором, преследуй только одно, — чтобы настоящее было удобно. Все прочее минуй со смехом, и не привязывайся ни к чему прочно». Киники, как известно, провозглашали естественное поведение и возврат к природе, — продолжал свою речь Гаечный Ключ. — Но это вовсе не означает, что они напрочь отвергали нравственные нормы. Любая свобода подразумевает порядок. Вот что надо заметить. А теперь вернемся к насущным делам. Возле Тучкова моста, в глубине реки лежит гора обмороженной свеклы, ее высыпал какой-то самосвал, пришедший со стороны морской пристани еще в ту пору, когда лед был совсем тонкий. Так вот, нам надо всю свек¬ лу перенести в укромное местечко, потому что глубинное течение потихоньку сносит хороший продукт. Конечно, одной свеклой сыт не будешь, но необходимо запастись и тем, что послал нам случай. Попрошу всех сородичей не отлынивать от важной работы. А где Долговязый, молодой самец, что-то не вижу его среди вас? Ах, да, где же ему быть, как не на Фонтанке, в этот час он всегда слушает звуки клавесина, что доносятся из окна розового дома. Вот ведь приноровился! Передайте ему, что наслаждаться возвышенным хорошо, когда желудок полон. Все! Через полчаса трогаемся!»

Я открыл глаза, услышав какое-то бульканье. Моло¬ дая женщина, уже одетая, наливала в кружку темную жидкость из бутылки.

— А, проснулся? — сказала женщина. — Вставай, тяпнем помаленьку.

— Что это? — спросил я, плохо соображая.

— Вино.

— Ты ходила в магазин?!

— Отчего же? Тут нашла, на палубе, под брезентом.

— Как — под брезентом?

— Очень просто. Среди кучи угля. Я рано встала, еще темень только-только расступалась. Двое подвыпивших, девка и мужик, завалились сюда, на баржу, подергали дверь, отчего я и проснулась-то. Потом они в обнимку пошли к куче угля. Я наблюдала сверху, подышала на окно, пятно проделала на стекле, и смотрела. «Ого, вот и песок! — говорит мужик обрадовано. — Жарко, будем купаться.» И правда, раздеваются. Сначала он скинул пальто и брюки, следом девка сбросила куртку и юбку. Ей Богу, спятили! Такая холодрыга, а они голышом. Купаться что- то раздумали, а занялись этим самым делом, совокуплением. Представляешь?! Пар от них идет, дрожат от холода, а поди ж ты, занимаются. Я прямо оторопела. Потом они облачились в одежду и ушли. А бутылку забыли, она в пакете лежала. — Рассказав это, женщина пригубила стакан. — Давай выпьем, согреемся.

— Ни разу утром не пил вино, — сказал я, одеваясь.

— Я тоже, — женщина повернула бутылку к свету. -Дон Бавилон, — прочитала. — Странное название. Когда те придурки ушли, я вышла взглянуть, правда ли там песок. Но ничего подобного, только черный уголь. Это ж надо, как набраться, чтобы принять черный уголь за пляжный песок?! Там, на углях, и нашла бутылку. Ждала, когда ты проснешься, не вытерпела да открыла. Что-то сильно захотелось тяпнуть. Ты скоро?

— Ага, — ответил я из туалета. Здесь стояла свечка, каждый раз, входя сюда, я зажигал ее вместо лампочки, но сейчас она горела на железном выступе, вероятно, зажгла гостья. Я умылся и присел к столику. Вино оказалось приятное. Медленно осушив кружку, женщина вытерла ладонью губы, закурила.

— А ты, что, — спросила она, — всегда во сне разговариваешь?

— Я разговаривал ночью?

— Ну да. Что-то там о свекле, о медицине. Студент медицинского, что ли?

— Да нет, не студент. Сторожу эту баржу.

— Да? А на кой черт ее сторожить? Кому она сдалась, старая посудина? Кто ее хозяин?

— Не знаю, я его ни разу не видел. Когда лед растает, он объявится.

— Давай, до конца, — женщина разлила в кружки, пустую бутылку поставила на пол.

— Слушай, — сказала она позже, надевая пальто. -Можно, я у тебя прокантуюсь пару недель? Мне нужно сейчас сходить кое-куда. Потом приду.

— Ладно.

Я проводил ее наружу. Там, спускаясь со ступенек рулевой рубки, женщина оглянулась. Большие темные глаза ее были, как и вчера, печальны.

— А ты не обманешь меня? — спросила она.

— Насчет чего? — не понял я.

— Ну, приду я, а баржи нет — уплыла.

— Куда же она уплывет? Лед ведь кругом. Это тебе не подводная лодка, не ледокол.

— Ну да, совсем не подумала, — в глазах женщины на секунду появились теплые искорки. — Привет! Пошла я!

Я вернулся к себе, достал машинку, приготовился печатать, совершенно не зная, о чем. Пальцы затюкали по клавишам.

Я спросил мечту: «Что же было сейчас?

На душе твоей улеглась ли печаль?»

И сказала она: «Не пришел черед…»

А на небе следы босых ног вели

Прочь, в туман, да в снег и в обман.

«Постой, погоди! Расскажи еще,

О том, о сем, ерунду, пустяк,

Все равно, о чем, тишины боюсь.

Я умру, не молчи.»

А тебе в ответ: «Не спеши…»

Застучали торопливые шаги по палубе. Это, наверное, воротилась молодая женщина, забыла что-то. Я поднялся навстречу. Эрна.

— Привет! — улыбалась она. — Как я замерзла, просто ужас!

— Сейчас растоплю печку, — сказал я.

— Ты что, до сих пор не вскипятил чайник? — девушка первой спустилась в кубрик. — Ну ты даешь! А знаешь, который сейчас час?

Золу из печи я собрал в ведро и вывалил в ящик на палубе, куда высыпал раньше Борис Симаков. Захватил свежего угля и дров. Эрна сидела, взобравшись ногами на лежанку, укрылась до самого подбородка одеялом, следила за моими приготовлениями уставшими, но выразительными глазами. В печи вскоре ярко запылали дрова. Я заметил на столе, рядом с машинкой, банку кофе и две фарфоровые чашки.

— Ого! — сказал я. — Ты купила чашки?

— Здесь у тебя была женщина? — спросила Эрна, пропуская мои слова мимо ушей.

— С чего ты взяла? — слабо возразил я.

— Меня не проведешь.

— Да нет же, Эрна.

— Что я, дура? Я же ощущаю запах чужой женщины. Врать бы научился, да проветрил бы вначале постель и выкинул бутылку. А еще стихи пишешь. И сказала она: «Не пришел черед…»

— Это Эрна, образ.

— Ну да, понимаю. Свежий утренний образ. Делать было нечего, я рассказал девушке вчерашнюю историю.

— А спали вместе? — допытывалась Эрна.

— Нет. Я спал на верхней полке, там и одеяло лежит. Взгляни.

— А вино зачем пили?

— У нее был душевный надрыв. Она была на грани отчаяния.

— Ты что же, всех отчаявшихся будешь сюда водить? Как ее звали-то?

— Не знаю.

— Ба! Приводишь девку и не знаешь ее имени?

— Ты сильно преувеличиваешь.

— Что я, в самом деле, к тебе привязалась? — девушка опустила глаза. — Ты волен поступать, как хочется. Не обращай на меня внимания. — Из-под опущенных ресниц ее побежали тонкие струйки слез.

— Что с тобой? — я присел рядом. — Брось ты, ну.

— Ничего, — Эрна провела рукой по щеке. — Достань там, в пальто, платочек. — Она утерла слезы, высморкалась. — Не обращай внимания. Кто я тебе? Грязная уличная девка.

— Больше так не говори никогда. Я к тебе хорошо отношусь.

— Правда, ты обо мне плохо не думаешь?

— Правда.

— С самого начала ты думал обо мне только хорошее, да?

— А ты разве сомневалась?

— Если хочешь, поцелуй меня.

Я поцеловал ее в горячую щеку. Она повернула ко мне пухлые губы — они прошептали:

— Ты что так, по-пионерски?

— Я и есть пионер, — сказал я и поцеловал Эрну в другую щеку.

— Дурачок, — сказала она и обхватила меня крепко, повалилась, увлекла меня с собой стремительно. Полет был настолько безудержным и сильным, что судно наше дрогнуло и тотчас ушло на дно. Это бьш полет не ввысь, а вниз. Вот что с нами случилось. Баржа обернулась субмриной, с живыми плавниками и мощным хвостом, выбиралась уверенно на простор, лавируя меж скалами, она-таки вышла к серебристой бархатной поляне, там передохнула немного, и прямиком двинула к морям и океанам, ко всем, какие только имелись на карте мира.

Наконец я попал на одну литературную тусовку. Как- то на улице, на одной обшарпанной двери я заметил плакат, написанный цветным фломастером: «Поэтический вечер. Новое направление современной поэзии. Группа «Червовый ферзь». Вход свободный.» Я толкнул дверь. Длинный темный коридор. В конце большая комната с облупленными стенами, без мебели. На стульях сидели десятка два мужчин и женщин. Все пили пиво из бутылок и банок, и курили. Галдеж стоял невообразимый. Наступила тишина, когда в круг вышел высокий мужик, лет тридцати, лысоватый, который начал декламировать стихи:

Я один среди вас,

О, люди!

Оставьте меня!

Ах, оставьте!

Я мот и дурак,

Пусть так!

Я сын протуберанца,

Плюю я на мир!

Яагнца

Зарубил на алтаре!

Нет сожаленья.

Со дня на день

Я жду Артюра Рембо,

Чтобы лечь с ним

В блевотину!

И зачать от него

Ребенка

Из рода козлов.

Яна чхал, я гужу,

Я реву,

Мне до фени.

По-козлиному

Верю, мечтаю я,

Блею — Бэ-э-э-э…

— Ура! — завопили девицы и захлопали в ладоши. — Браво! Да здравствует «Червовый ферзь»!

Поэт прочитал еще два стихотворения в том же духе, а затем на площадку вышла экстравагантно одетая девушка в длинном одеянии, похожем на мешковину, где прорезали отверстия для головы и рук, расписанном яркой гуашевой краской. Голову ее украшал фиолетовый парик.

— Достопочтенная публика! — заговорила она певучим голоском, томно поводя глазами. — Уважаемые коллеги! Я должна выразить свою признательность за то, что вы приняли меня в свои ряды на прошлом заседании. Я буду стараться писать все лучше и лучше. Я прочитаю сегодня пять новых стихотворений. — И она стала читать, изогнувшись в талии, вытянув пред собой руку с бумагами. Я почувствовал, что мне не хватает воздуха, и вышел. В коридоре меня догнал какой-то молодой мужик, неопрятный, с длинными сальными волосами.

— Постой, — окликнул он, — ты уходишь, что ли?

— Да, ухожу, — ответил я, — а в чем дело?

— Ты же новенький, верно? Самое интересное впереди. Оставайся. Будем петь гимн.

— Гимн?

— Ага. Гимн искусству. Его сочинил сам Гелий Ромов.

— А кто это?

-Ты, что, не знаешь?! Это же лидер «Червового ферзя».

— Извини, я спешу.

— Жаль. Но ты придешь в следующий четверг?

— Может быть, приду.

— Давай, приходи.

Я вышел на улицу, но прежде чем зашагать своей дорогой, вновь осмотрел плакат, приклеенный к двери.

Эрна стала приходить ко мне на баржу все реже и реже. Последний раз я виделся с ней две недели назад. Но нынче вечером я потащился в кафе на Невском, надеясь встретить ее там. Эрна сидела за столиком в углу одна. Я подсел к ней. Мы долго молчали. Девушка смотрела в окно на нескончаемый людской поток, перетекающий вниз и вверх по проспекту, и, наконец подняла на меня глаза.

— Я не могу больше ходить на твою баржу. Слышишь? Мне там холодно. Мне кажется, — посудина однажды рассыплется на кусочки. Который раз прошу тебя перебраться ко мне, а ты не хочешь. Почему?

— Не могу я, Эрна, жить у тебя.

— Но отчего же?

— Это трудно объяснить.

— Трудно? А мне трудно тебя понять. Не хочу я появляться на твоей посудине. Там мрачно, как в брюхе большой рыбины. Меня каждый раз дрожь берет.

— Ты права, тебе не надо ко мне приходить, — сказал я.

— Не сердишься? Ты ведь, когда захочешь, можешь придти ко мне. В любое время, слышишь?

-Да.

— Мы с тобой не расстаемся, ведь так?

— Конечно.

— Скоро станет тепло, лед растает и ты уйдешь в плаванье? Это правда?

— Правда.

— Но не на той же посудине?

-> Верно, на другой.

— И ты же возвратишься сюда?

— Ага.

— Я буду ждать.

— Незачем меня ждать, если встретишь хорошего человека.

— Я сказала, что буду ждать, значит, буду!

Эрна подхватила со стула сумочку и стремительно вышла. Я знал, что она ушла, чтобы не расплакаться здесь. Она шагала, должно быть, по улице, нагнув голову и утирала платочком глаза.

Не серчай, чего уж там.

Мало ли, что может случиться

В жизни этой,

Держи нос по ветру.

Через сотню лет,

Л может, чуть раньше,

Верхом на ките,

Минуя Финский залив,

Въеду я в это кафе,

И брошу к ногам твоим

Ллыерозы. Нет, это было уж слишком. Бесцветные слова, родившиеся в голове, звучали жалким оправданием. Я подошел к стойке, заказал двести граммов красного, как кровь, вина. Я выпил стакан собственной крови и пошел прочь. Я шагал в толпе, вышел к Дворцовой площади, повернул назад по другой стороне улицы, добрался до Московского вокзала. Огляделся. Я понял, что ищу в людском потоке Эрну. Ноги привели меня почему-то на Кавалергардскую улицу, здесь я растерянно поглазел на серые высокие дома и присоединился к небольшому скоплению людей, вместе с ними шагнул в чрево обшарпанного троллейбуса. Он повез меня в никуда. В никуда ехала и та молодая женщина с соломенными, длинными волосами, что встретили мы как-то вечером со скульптором Симаковым, а еще ведь она однажды переночевала на моей барже, обещала еще прийти, но так и не пришла… Стоя на задней площадке, я смотрел в окно, за нами ехала прекрасная легковая машина и там я увидел … ее! Она сидела рядом с водителем, мило, увлеченно беседовала с ним. Когда троллейбус притормозил на перекрестке, блондинка пристально взглянула на меня, но лицо ее оставалось безучастным, холодным. А может быть, то была вовсе не она?.. Машина с блондинкой обогнала нас и исчезла. Когда она ушла в недосягаемую темень, я вдруг почувствовал, что окончательно замерз. Верхний ряд зубов на моей челюсти неудержимо застучал о нижний. Стуча зубами и глядя в темное окно, я вспомнил цыплят и наседку, только не знал я, из моего собственного или чужого воспоминания они явились ко мне? Так вот, когда бросаешь им еду — мелко нарубленное вареное яйцо, смешанное с пшеном, то курица размель¬ чает еще корм и клювом, разбивает большие куски для того, чтобы несмышленым цыплятам удобно ее было заглатывать. С наступлением вечера цыплята забираются под крыло курицы. Как это, должно быть, здорово, тепло и уютно под крылом! Мне вдруг очень захотелось стать цыпленком и ощутить все то, что ощущает он. При жела¬ нии стать цыпленком не составляет труда. Но став цыпленком, сможешь ли ты вновь сделаться человеком, вот в чем вопрос? Догадается ли этот самый цыпленок стать тем, кем был до этого? Придет ли ему в голову такая мысль? Если нет, то пиши пропало, значит, всю жизнь быть тебе цыпленком. Что ни говори, уж цыпленок-то ни за что не захочет вновь стать человеком, потому что ему и так неплохо. «Цыпленок жареный, цыпленок пареный, цыпленок тоже хочет жить. Его поймали, арестовали, велели паспорт показать. «Паспорта нету.» «Гони монету!..» Потихоньку холод отпустил меня, но не до конца. В груди, в левом легком, при дыхании мелодично потренькивали льдинки. А в правом все было нормально. Даже слишком. Там стоял жар, там пел орган. В окружении огромных музыкальных раструбов какой-то мужик, похожий на меня, в нарядном фраке, пел про жареного цыпленка на специфическом одесском сленге. Я подхватил этого господина под мышки и вывел наружу. И повел в погребок. Уселись за столик.

— Что это за пойло? — сморщился мой двойник, отпив из стакана.

— Это не пойло, сказал я, — а самое прекрасное вино в мире, называется «Альбатрос-2».

— Ну и ну! Альбатрос да еще два. Может, первый лучше? Иди, узнай.

— Первый Альбатрос ушел ловить китов. Пей, какой есть.

— Что-то ты неприветлив. Ладно уж, буду довольствоваться этим. На безрыбье, как говорится… Ничего вообще-то вино, только кислит малость.

— На то и вино, чтобы кислить.

— Тоже верно. А скажи, давно обитаешь в Питере-то?

— Сто лет.

— А я сто пятьдесят. То-то вижу — новенький. Я тут в округе всех знаю. Кличка моя — Дед. В тюрьме я не сидел, просто так назвали из-за моей бороды.

— А разве у тебя борода? — и тут я, правда, заметил густую, с проседью, бороду на лице моего двойника. — Слушай, Дед, ты разбираешься в технике?

— Нет на свете ничего, в чем бы я не разбирался, — прихвастнул собеседник.

— Тогда мы сейчас пойдем на Васильевский, и ты заведешь двигатель корабля.

— Нет ничего проще.

— Что ж, допиваем и пошли.

— Может, пропустим еще по стаканчику? Этот «Альбатрос» что-то стал мне нравиться.

— Давай, но только разок, иначе ты потеряешь сноровку.

— Я?! Да никогда!

Мы отправились на баржу. Спустились в машинное отделение. Я светил фонарем, пока Дед со знанием дела оглядывал и трогал механизмы.

— Гиблое дело! — заключил тот сквозь бороду. — Рухлядь. Все пришло в негодность.

— Так ты же говорил, что все можешь?

— Говорил. Швейную и стиральную машины, пожалуйста. Часы еще могу отремонтировать. У тебя нет сломанных часов?

— Нету!

— Не обижайся. Эта баржа слишком старая.

— Но она ведь как-то сюда добралась!

— На буксире ее притащили. Вон, многих частей недостает. Форсунки нет, манометра нет…

— Значит, не сможешь запустить двигатель?

— Не получится. Мне самому интересно запустить, но…

— Ладно, пошли отсюда.

В кубрике Дед вытер тряпкой руки.

— Выпить у тебя ничего нет?

— Только чай.

— Ну чай… чай я не пью сорок лет.

— Дорогу назад найдешь?

— Скажешь тоже. Я потомственный петербуржец. Ну, пошел я, завтра рано на работу надо.

— Пока! Привет семье.

— Моя жена отменно готовит. Особенно хорошо получаются у нее рассольник. Приходи как-нибудь. Окна мое¬ го дома я тебе показывал. Зайдешь во двор и первый подъезд слева, второй этаж, семнадцатая квартира. Придешь?

— Приду.

Дед ушел, его удаляющиеся шаги гулко отзывались в кубрике. Он, видно, прошел слишком близко к борту, отчего баржа слегка качнулась. Значит, лед уже потихоньку начал таять, подумал я, улегшись в постель. Когда растает окончательно, можно поднять якоря. И пусть баржа плывет, куда ей захочется. Без работающего двигателя и без экипажа. Пусть плывет себе, качается на волнах, баржа, то есть, я сам, барж, потому что я распластался, лег на спину, и сделался баржем. Моя спина, руки, ноги стали послушным материалом, как пластилин, обрели форму, затвердели металлом, слились с корпусом судна. Я лежал на воде, ждал своего часа, я верил, что он настанет, и тогда я двинусь вперед, не зная препятствий, отталкивая своим крепким телом куски льдин, я выйду на простор, а рыбки, плавающие в трюме, вернее сказать, в моем брюхе, укажут мне путь к далям… А вскоре рядом со мной вынырнула какая-то темная длинная рыбина. Кит. Верней, китиха. Я уловил тонкий запах ее губной помады. Рыба прижалась ко мне горячим своим упругим телом, налегла на мой борт, грозя опрокинуть, придавила мою гарпунную пушку, но не так сильно, чтобы я не смог из нее выстрелить. Я таки хорошенько стрельнул. Рыба взметнулась, и так мощно ударила хвостом по воде, что подняла волну, подобную девятому валу. Но рыба не отстала, а прижалась к моему телу еще крепче и зашептала мне в ухо.

— Я пришла, все равно пришла, — говорила рыба. — Не хотела больше приходить, но не вьдержала. Я убежала от него, удрала в самый последний момент. К черту все! Не могу я больше!

— Эрна? — подал я наконец голос.

— Ну, приехали… Выходит, сделал свое дело, не зная с кем? Значит, тебе все равно, с кем переспать? А я как дура, спешила к нему из другого конца города, по холоду.

— Не обижайся. Я знал, что это ты. Кроме тебя некому прийти. Я и дверь оставил открытой.

— Ты разве ждал меня? Не обманываешь? А та девица, блондинка, больше не появлялась?

— Нет.

— Может, еще объявится?

— Не думаю. Она ушла к другим берегам.

— Постой. Там кто-то ходит. Слышишь?

— Нет.

— Я слышала стук шагов. Вот и сейчас стук.

— Это яблоки.

— Яблоки?!

— Ну да. Яблоки. Высокая яблоня стоит на берегу, нависает прямо над нами.

— Ты что?! Какие яблоки сейчас, зимой?! И нет никакой там яблони.

— Успокойся, я пошутил.

— Ну и шутки у тебя, да в самый неподходящий момент. А вдруг наверху бандиты?

— Они не шастают по ржавым баржам.

— Вообще-то я закрыла дверь на щеколду. Вот еще стук…

— Это льдины стучат о борт.

— Ты думаешь?

— Льдинки откалываются кусочками, уносятся вниз по течению. Скоро здесь станет шумно от ледохода.

— Вот же… А я струсила. Если видишь перед собой бандюгу, это не так страшно, как не видишь его, но слышишь, как тот крадется. Нет на свете существа страшней человека. Я смотрела документальный фильм, где показывали орудия пыток и всякие другие приспособления,

какие человек выдумывал на протяжении всей своей истории для уничтожения себе подобного. Просто жуть! Целый месяц после этого я не могла есть. Ты, правда, думаешь, что льдинки стучат? Пускай себе стучат. Расскажи мне, Викентий, дальше про тех рыбешек.

— Рыбешек?

— Ну о Гаечном Ключе, Марианне, Долговязом, Люсии — Белое Колечко.

-Тм… Ты же не хотела больше о них слышать?

— Не хотела, а сейчас хочу.

— Что так?

— Пожалуйста, не набивай себе цену.

— Видишь ли, я знаю, что история рыбешек выводит тебя из равновесия.

— Твои рыбы тут ни при чем. У меня другое… Общая депрессия… Нынче была у одного типа, бизнесмена. Такой благообразный на вид, наливал шампанское, то да се. Потом начал раздеваться и я увидела, что это кашалот. Тучный, обрюзгший, с тройным подбородком, глаза навыкате, натуральный кашалот. Я убежала. Господи! Ведь в моей жизни были и жерих, и окунь, и акула, и угорь, и краб, и трепанг, и электрический скат. Все! Я решила вернуться к своему карпу, зеркальному карпу.

— Карп лучше?

— По крайней мере он не притворяется. Он таков, какой есть. Он хороший малый. Правда, иногда бывает упрям до невозможности. Но он притягивает меня, мой зеркальный карп, его чешуя тонка и нежна, в ней я отражаюсь вся, как есть.

— Что-то ты о нем высокого мнения. Хотел бы я взглянуть на него.

— Ладно, не зазнавайся. Ну так рассказывай же о рыбах. Ты уже давно рыба, и я хочу стать рыбой, как Люсия — Белое Колечко.

— Того Долговязого сородичи все-таки согнали, на своем сборище вынесли такой вердикт. Отныне сазан Долговязый был предоставлен самому себе, в одиночку добывал себе пищу и не имел права приближаться к стае. Этот молодой самец не был тунеядцем, прежде никогда не отлынивал от работы, всю добычу приносил в общий котел. Но он имел одну слабость — любовь к музыке. Ровно в три пополудни Долговязый оказывался на Фонтанке, и, высунув из воды голову, слушал клавесин. Слушал час, полтора, два, до тех пор, пока музыкант не заканчивал игру. Во время таких слушаний Долговязого ничто не могло отвлечь, даже Гаечный Ключ, и тот не смог на него подействовать. Уйдя из стаи, Долговязый в одиночестве колесил по Неве, ел что придется, подбирал какие-то хлебные крошки, а когда наступал заветный час, он летел на Фонтанку. Однажды он заметил в окне, откуда всегда лилась музыка, девчушку лет тринадцати. Та, открыв створку окна, глядела на город и плывущие над крышами домов облака. Лицо ее было удлиненное, а глаза светло-карие. Длинные темные волосы собраны на затылке и схвачены оранжевой резинкой. Потом полилась музыка — сонаты, рапсодии, всевозможные этюды. Мелодии теперь слышались Долговязому громче и звонче, потому что окно девочка оставила приотворенным. На другой день он примчался на облюбованное им место на десять минут раньше, и принялся ждать, высунув наружу свою мокрую голову. Невдомек ему было, что в это время за ним наблюдали. Девочка смотрела в щелочку тюлевой занавески. Теперь она убедилась, что вчерашнее не было случайностью, и, наверное, таким образом, рыба слушала ее игру на клавесине и прежде. Но когда это началось? Неделю назад ли, месяц ли, а может, и год? Сделав такое открытие, девочка вся зарделась от волнения, прижав к груди руки. Затем походила по комнате, открыла окно, не выдавая себя ничем, посмотрела на город, не выдержала, скосила глаза вниз, еле сдержала улыбку, прошла к клавесину, старому инструменту, сохранившемуся еще с елисаветинских времен, и стала играть. Сегодня она играла как никогда прежде. Это не ускользнуло и от домашних. Отец, настройщик фортепиано, позвал мать, и они оба стояли за дверью, удивляясь, что же такое стряслось с их дочерью? А музыка, искрящаяся и нежная, лилась водопадом. Долговязый слушал с замиранием сердца и лелеял мечту подняться по льющимся звукам мелодии, как по невидимому ручью, в окно желанной комнаты и хоть одним глазом взглянуть на таинственное и святое. Большой розовый дом отражался в слегка колеблющейся воде Фонтанки, и окна пятого этажа зеркально отражались именно на том месте, где в это время находился Долговязый. Значит, все-таки, ему удалось оказаться в комнате юной музыкантши! А неподалеку, затаясь в тени гранитной стены, наблюдала за Долговязым рыбешка с упругим телом и белым кругом на макушке головы — Люсия — Белое Колечко. Ей нравился молодой сазан, всегда спокойный и чуточку не в себе. Еще ей был мил другой самец в стае — Почтарь. Тот был прыткий, вездесущий, угодливый. В первый же вечер, как только изгнали из стаи Долговязого, он овладел Люсией — Белое Колечко, заманил ее в каменную расщелину, можно сказать, взял силой. С той поры она подчинилась ему, но могла в дурном расположении духа и послать того куда подальше. Так что утверждать, будто Почтарь являлся полновластным ее хозяином, было преждевременно. Порой молодая самка, нет-нет, да вспоминала бедного изгнанника, и нынче явилась сюда, на Фонтанку, чтобы взглянуть на него. Она наблюдала за ним долго, пытаясь понять его, но не понимала. Люсия — Белое Колечко не любила музыку, она попросту ее не слышала. Вскоре она пришла к убеждению, что Долговязый — конченный сазан и обыкновенным образом свихнулся. Покачав головою, Люсия — Белое Колечко нырнула в воду и поплыла восвояси. Вот так закончилась эта история.

Эрна лежала, притихшая, на моем плече.

— Но ты ведь знаешь, что было дальше?

— Нет, не знаю.

— Знаешь. Но не говори, не надо. Пусть остальное бу¬дет тайной.

Помолчали. Я ощутил на своей груди влагу.

— Ты что, плачешь? — спросил я. — Что произошло?

— Обещай мне исполнить одну просьбу, — проговорила девушка, не поднимая головы. — В субботу ты должен прийти ко мне на квартиру. В шесть вечера.

— Зачем?

— Обещаешь?

— Видишь ли…

— Я прошу один-единственный раз.

— Хорошо.

— Что ж, тогда будем спать. Спать хочется. Наша баржа слегка качается, убаюкивает. Надо же… Люсия — Белое Колечко не понимала музыку. А я не понимаю поэзию. И ничего не поделаешь. Либо это есть в тебе, либо нет. А может, я еще сумею?.. А, карп? Долговязый ты мой зеркальный карп…

Утром Эрна ушла.

Зазвенели деревья

На том берегу, среди ночи.

В трещину льда

Соскользнула рука

Промозглого ветра.

В белом окне мелькнул силуэт.

Здесь лежала пустыня,

И холод летел с небес.

Дай мне, Луна,

Прикоснуться к тебе.

Разве забыла ты

Жаркое объятие на пустыре,

Где царило безмолвие?

Улыбнулась она,

Пожала плечами, без слов.

И запел розовый дом,

Не тот, что стоял у реки.

Другой-

Его отражение. Где-то вдалеке гулко ухнуло и эхом разошлось в разные стороны. По днищу баржи, от кормы до носа, пробежала мелкая дрожь. Я выбрался на палубу. Так и есть! Посреди Невы, громоздясь друг на друга, медленно ползли огромные куски льдин. Все-таки настал час, лед тронулся! А я думал, что весна никогда не наступит. До сих пор я ощущал долгую зиму, и вокруг по-прежнему лежала зима, на улицах, на крышах домов, на деревьях. Как чутко все же реагировала река на изменение температуры, не то что человек. Что ж, да здравствует весна! Мы заждались твоего прихода, и люди, и рыбы, и камни городов. Разве не чувствуешь ты, Весна, биение миллионов сердец, страждущих тепла? Разве не понятны тебе их устремления к синим далям? Пусть бы они, дали, оказались эфемерными, достигнув их, сердца испытали бы разочарование, но за ними есть другие дали, еще более привлекательные, манящие своими едва заметными дымчатыми очертаниями на горизонте. А потому, прикоснись ты к человеку, Весна, очерствевшему от холода и бессилия, раз уж ты явилась, прикоснись к деревьям и заиндевелым стенам каменных домов-айсбергов. И тогда, быть может, все придет в равновесие, все живое и земное потянется к жиз¬ ни — люди, дикие звери, горы, реки, степи, камни, пески, цветы, травы.

— Эй, человек! — услышал я окрик. Какой-то мужчина стоял на берегу и манил рукой к себе. Я поднялся к нему. То был господин с восточным лицом — то ли китайца, то ли филиппинца, сорока лет, одетый в пуховую светлую куртку, на плече его висела холщовая сума, с какой ходят на базар пенсионерки.

— Здравтвуйте! — проглотив букву с, незнакомец подал мне руку. — Ви ловит рыба, извините?

— Что? Нет, я рыбу не ловлю.

— Ах, извините, я думал хорошо, что ви ловит рыба, — на лице мужчины была растерянность. — Очен извините.

— Ничего, ничего, — я уже приготовился уходить, как услышал еще вопрос.

— Ах, позалуйста, ви ее кто?

— Я? Гм… Я человек.

— Да, да, конечно, извините. Я хотел спросит, ви, мозет быт, кореяц?

— Да, я кореец.

— Ах! — обрадовался тут незнакомец. — Ви говорит по- корейски?

— К сожаленью, нет, — ответил я.

— Ах… Но я очен рад встреча, — продолжал улыбаться мужчина.

— Я тоже.

— Извините, что ви тут делает?

— Живу.

— Ва?! — мужчина удивленно вскинул брови, уставился на баржу, затем вновь посмотрел на меня: — Ви сказаль, что зивет этот лодка?

— Да.

— Так, хорошо, извините, мозно посмотрет?

— Конечно, идемте.

Мы пошли вниз. На палубе мой гость внимательно огляделся крутом, задержался в рулевой рубке, и спустился за мной в кубрик. Ничто, ни малейшая деталь не ус¬ кользнула от его заинтересованных глаз. Прошло немало времени, прежде чем он уселся на табурет и принял предложенную мной чашку чая.

— Ви тут всегда зивет? — спросил он, сделав глоток.

— Нет. Скоро эту баржу уберут отсюда. А я сниму комнату или уеду.

— Куда уедет?

— Ну, куда-нибудь, Россия большая.

— Да, да, Россия очен болшая. Ивините, у вас ее роди- тел, брат, сестра?

— Отца нет, он умер, когда я был совсем маленький. А мать живет с моим старшим братом, в Алма-Ате.

— Да, я слышал много этот город. Извините, я плохо говорит по-русски… Нету практика.

— Вы хорошо говорите, — сказал я. — Все понятно.

— Спасибо. Я изучал русский язык Сеул. Первый раз приехал Россия. Санкт-Петербург красивый город.

— А давно приехали?

— Нет. Три дня. Я зиву отель «Прибалтийская». Туда- суда хозу сам. Пока смотрел Эрмитаз и Русский музей. Сказите, ви какая профессия? Я визу тут машинка.

— Помаленьку пишу стихи.

— Значит, поэт?

— Что-то в этом роде.

— О! Я люблю русский литература. Пушкин, Достоев¬ ский, Толстой, Чехов. Ви, конечно, пишет по-русски?

-Да.

— Очен хорошо. А почему ви не учил корейский?

— Не у кого было. Родители разговаривали только по-русски.

— Я Сеул много слышал, что в бивший Советский Союз корейцы не говорят родной язык. Конечно, ми мало знаем ваша история. Сталин, тридцать седьмой год и другое. Это очен плохо. Да, я не познакомил… Меня зовут Кон Ен Пир. Я ханыса, то ее, доктор иглотерапия.

— А меня Викентий Тен.

Я пожал его широкую и крепкую пятерню. Мистер Кон Ен Пир был худощав и носил очки.

— Это лодка хорошо, — улыбнулся он широкой улыб¬ кой. — Я тозе хочет тут зить.

— Пожалуйста, места вон сколько

— О ‘ кей! Значит, ви ее свободни молодой человек? Сказите, быт свобдни человек Россия хорошо или плохо?

— Не знаю.

— Я думаю так. Свободни человек везде хорошо, а когда ее профессия и нет работа — это плохо. Поэт везде хорошо, но поэт нету работа. Это так Россия, это так Ко¬ рея, это так Америка. Ви согласии?

— Да, я согласен с вами.

— А ви мозет уходит с этот лодка? Если ви ее время, я хотел вместе ходит по город.

— Хорошо, я вам покажу город.

— Спасибо. Я сказу еще, ви мозет зить там, где я, отель «Прибалтийская»? Ми много говорит, ходит туда-суда.

— Наверное, не выйдет. У меня нет денег.

— Ничего, ничего, я все делаю, — Кон Ен Пир допил свой чай. — Ми пойдем сейчас отель, готовим комната для вас. О’кей?.. Я мало там гуляю, а ви собирает вещи. — С этими словами доктор подхватил свою сумку и поднялся наверх. Я остался сидеть в раздумье. Надо дождаться хозяина баржи, и получить расчет. Ах, баржа! Долгие холодные дни ты укрывала меня в тепле и уюте. Пришла пора расставаться. Но я еще буду приходить, быть может, только на ночлег, пока не объявится твой хозяин, и не отгонит на буксире тебя в хорошее место. А может, доктор из Сеула мне пригрезился? Я поднялся на мостик и выглянул. Господин Кон Ен Пир расхаживал по палубе, глядя в сторону Петропавловской крепости. Я вернулся в кубрик, быстро собрал вещи, кинул в чемодан пишущую машинку, грязные рубашки, свитер. Положил также две фарфоровые чашки Эрны. Затем минуту-другую посидел перед печью, там тлели еще угли. Я снял с плиты чайник, поставил на пол. Что ж, рано или поздно, надо уходить. Прощай, баржа! Мне неплохо было с тобой, честное слово. Зимние вечера мы коротали вместе, теперь наши дороги расходятся. Оправляйся одна в океанские просторы, к китам! Присылай изредка весточку. Я пойду. Вот только докурю сигарету… Ну все, бывай!

* * *

В гостинице мистер Кон снял для меня комнату напротив своего номера, после чего мы сели в такси и отправились к скульптору Симакову. Борис был на месте, в мастерской, сильно похудел и зарос густой бородищей. Я его не видел полмесяца. Весь измазанный глиной и воском, он работал над очередной скульптурой. Усадив нас за столик, Борис принялся готовить кофе. Он обрадовался, узнав, что мой спутник из Южной Кореи. У него в мас¬терской бывало много европейцев, но еще ни разу не было гостя с Востока. Пока грелся электрочайник, Кон Ен Пир разглядывал многочисленные скульптуры, по его неподвижному спокойному лицу было совершенно не понять, нравятся они ему или нет.

Стали пить кофе. Симаков немного порасспросил доктора о Корее, тот отвечал коротко, сухо, видно, не расположенный к беседе.

— Послушай, Борис, — обратился я к скульптору, чувствуя, что настало время сказать о главном. — Я пришел тебе сообщить, что сегодня я съехал с баржи.

— Съехал?

— Да. Я могу продолжать ночевать на барже, как уговорились. Но когда приедет твой приятель? Я совсем на мели.

— А он, вероятно, никогда не приедет, — молвил Симаков.

— Как — не приедет?

— В прошлом месяце я получил от друга письмо, где он сообщает, что остается в Финляндии.

— Остается? А почему ты молчал до сих пор?

— Видишь ли, я не хотел тебя огорчать. Решил сказать потом. Ты не думай, что я забыл о тебе. Просто сам я нынче сижу в луже, никто не покупает скульптуры.

Мы закурили в молчании. Доктор Кон переваривал сказанное Борисом, оглядывая мастерскую.

— А что теперь будет с баржей? — подал я голос.

— Друг пишет, что известил пароходство, ее отправят на переплавку.

— Вон как.

— Старое судно. Никуда не пригодное. Слушай, Викентий, я виноват… так случилось… Обязательства приятеля полностью беру на себя. Забеги ко мне через недельку, один швед обещал взять пару скульптурок. Значит, один, два, три, четыре… Четыре месяца ты охранял баржу, заплачу полностью, не беспокойся.

— Я у тебя не возьму денег, Борис. Ты мне потом займи немного.

— Я обязан…

— Не обязан.

— Кончим спор, старик. Зайди через неделю. — Зайду. Но ты дашь взаймы.

— Прекрати.

— О ‘кей! — неожиданно вмешался доктор Кон Ен Пир. Он взял с полки небольшое изваяние. — Сколько цена этот скульптур, мистер Борис?

— Гм… Прошу прощения, — растерянно произнес Симаков, — но она не продается.

— Почему? — удивился доктор.

— Как вам сказать? Она мне доставила слишком много хлопот.

— Очен жалко? — спросил Кон Ен Пир.

— Просто дорога… Ну да ладно. Так и быть, вам уступаю. Не каждый день ко мне приходят гости из Южной Кореи. Берите!

— Ви сказал, что этот скульптур дорог. Поэтому я выбираю другой.

Я понял, почему Борис не хотел с ней расставаться. Я видел ее прежде в воске, тогда мастер мучительно долго искал образ. Теперь, наконец, нашел и исполнил ее в бронзе — обнаженную женскую фигуру, образ той незнакомки со светлыми волосами, что случайно встретилась в троллейбусе.

— О’кей! — доктор рассматривал другую вещь, медную, изображавшую человека, не то женщину, не то муж¬ чину, на тонких ногах, тогда как туловище выглядело тяжеловесным, могущим своим весом сломать собственные ноги. «Тщета и бренность всего сущего» — так называлось это изваяние.

— Это тозе не продается? — спросил гость, улыбаясь.

— Берите! — Симаков кивнул.

— Сколько стоит?

— Не знаю.

— Как — не знает? Ви хозяин и не знает?

— Вообще-то я знаю, — сказал Борис, — но вдруг вам покажется это дорого?

— Ви говорите, если дорого, я говорю — давай дешевле.

— Хорошо. Тысяча пятьсот долларов.

— О ‘кей! — Доктор достал бумажник, отсчитал нужную сумму. Симаков, не замедля, протянул мне тысячу двести:

— Это твои.

— Я не возьму. Ты не должен отдуваться за своего приятеля.

— Я в ответе за случившееся. Держи.

— Конечно, мне деньги нужны, я на мели, но таким образом не хочу.

— Вот же, упрямец! Бери тогда половину — шестьсот. -Борис запихнул деньги мне в карман пиджака. Доктор Кон смотрел на нас с нескрываемым любопытством. Уладив наконец дело, скульптор закурил свою трубку.

— Ты водил гостя в погребок? — поинтересовался Бо¬ рис. — В таком случае, приведи его туда сегодня. Я угощаю. Вы понимаете, мистер Кон, о чем я говорю? Я приглашаю вас в погребок.

— Что ее погребок? — спросил Кон Ен Пир.

— Это такое кафе, где пьют вино, — объяснил Симаков.

— Вы любите вино?

— Вино? О ‘кей! Я очен люблю вино! Я был часто Европ, там хороший вино.

— У нас тоже неплохое вино, сами увидите.

— Хорошо. А тепер ми уходит. — Доктор положил приобретенную скульптурку в свою холщовую суму. — До свиданья!

— Жду вас в погребке, ровно в семь.

Вечером Симаков ждал нас на месте, чистенький, в белом свежем свитере. В дальнем углу погребка был уже приготовлен стол с разными закусками и вином. Сначала выпили за здоровье гостя, потом за искусство, за поэзию, за медицину.

— Я смотрю на Россия, как турист, — говорил захмелевший доктор. — Это так. Мне трудно объясняю. Я родился другой страна. Я хозу улица Санкт-Петербург, визу близко люди, а вопрос болше, болше…

— А у нас самих много вопросов, но никто не дает ответа, — сказал скульптор. — Странная пошла жизнь. Каждый карабкается, как может. Многие срываются и больше не поднимаются. Вот у меня был приятель, не тот, что в Финляндию уехал, а другой. В одной школе я с ним учился. Так вот, занялся он, как многие, бизнесом, вложил в дело уйму денег, собирал у родственников, друзей. И ничего не вышло, обанкротился. Приятель так опечалился, что кровь из носа пошла, да вся без остатка вытекла. Умер человек. Ничего не смогли врачи сделать. Вот так… Что- то мы о невеселом вдруг заговорили. Давайте-ка, выпьем! Мистер Кон, поехали!

— Поехали! — бросил доктор.

— Что с баржей теперь? — спросил я позже, отдавая ему ключ от судна. — Не унесет ее со льдами в открытое море?

— Не унесет, — заверил Борис.

— Ты говоришь, ее переплавят?

— Ну да. Разрежут на части, бросят в печь и сделают новую баржу. Ну, может, прогулочный катер, или еще что… Как вино, мистер Кон? Правда, неплохое?.. А что я говорил? «Альбатрос-2» не навевает грустные мысли, он дает заряд бодрости и толкает на новые свершения! Черт возьми! Это вино зовет человека к творчеству и любви! Доктор, вы успели полюбить здесь женщину?

— Нет, не успел, а это надо обязательно?

— А как же! Непременно! Завтра! Решено! Завтра едем!

— А куда?

— В баню!

— Что ее баня?

— Баня — это баня. Деревенская баня. Сауна.

— Сауна — понимаю. А зачем женщина?

— Ха! Баня без женщины, в моем понимании, не баня. Только женщина может как следует выпарить мужика. Надо заготовить хороший березовый веник. Итак, утром в десять мы встречаемся на Варшавском вокзале.

— Ты серьезно, Борис? — спросил я в сомнении, ведь тот мог в пылу добродушия, да под воздействием вина наобещать с три короба.

— Серьезней и быть не может, — сказал Симаков. — Значит, у главного входа, в десять. Не опоздаете?

— Нет, — сказал доктор Кон. — Утром я рано встаю.

— Ну и прекрасно!

Из погребка мы вышли слегка пошатываясь. Взяли такси, сначала отвезли Бориса в его мастерскую, а потом поехали в гостиницу. Там господин Кон затащил меня в свой номер и достал из холодильника початую бутылку столичной водки.

— Мне очен нравится здес водка, — сказал он. Отвинтил крышку, разлил в стаканы.

— Если водку смешать с вином, то утром сильно болит голова, — предостерег я его.

— Ви так думай? — насторожился Кон Ен Пир. — А тогда совсем мало мешаем.

Мы выпили и закусили дольками апельсина. Закурили. Доктор взял в руки утреннее приобретение — скульптурку. Долго разглядывал.

— Я вам сказу, — произнес он, — что сегодня встреча мне много говорит о Россия… Мне нравится. Когда я приехал Петербург, я боялся ходит улица, потому что я Сеул слышал много такой… бандит и разный… Но потом я сказал: «А кто я нузен? Кто меня трогает?» И утром я гулял Васильевский остров и встречил вас. Я визу вы кореяц. Я не ошибал. Я ходил Япония, Америка, Европ, и всегда узнавал там свой человек, если дазе он слово не говорит по-корейски. Все это очен интересно. Вот ви зивет здесь давно, родился Россия, поэтому ви русский человек. Так есть. Я очен рад наш встреча. Давайте, пьем маленько.

— Давайте.

— Мне приятно ваш друг, Борис, — доктор плеснул из бутылки в стаканы. — Надо завтра утром рано поднимать. Нехорошо, если спим. Как он говорил… баня?

— Баня, правильно.

— А есть русское имя — Баня?

— Нет, такого имени нет. Есть Ваня, Иван, значит.

— Иван, Ваня… Соня Мармеладова… Раскольников… Доктор Живаго… Россия — непонятная страна…

Вскоре я вернулся к себе в номер. Разделся, залез под душ, стоял долго под струей прохладной воды, пока не исчезла тяжесть в голове. Вытерся, бросил в ванну грязные рубашки и свитер, постирал их. Здесь я обратил внимание на то, что в чемодане не оказалось папки со стихами. Я забыл их на барже! Конечно. Все это время папка лежала на полке, я ни разу не открывал ее, даже не вспоминал о ней, собирая вещи. Ну и дела! Значит, надо взять ключ у Бориса и вернуться?

Я забрался в постель. Сон не шел, черт возьми, неужели из-за стихов? Пусть их! Не стоит жалеть. Как говорится, что упало, то пропало. Не нужно жалеть об утраченных стихах, пусть бы они лежали там, на барже еще сто лет! Волны вынесут судно на простор и чайки пустят пожелтевшие листочки по ветру. Вот и все. Во сне мне снились строки утерянных стихов, они скреплялись меж собой звеньями тонкой цепочки, протянулись через огромное море от одного берега до другого. По этой натянутой струне шли два человека, легкие, невесомые, поблескивая на солнце золотистым одеянием — Ихтиандр и его возлюбленная Гутиэрре.

Утром на Варшавский вокзал мы прибыли с опозданием в десять минут. Борис нас ждал с какой-то женщиной, лет тридцати, круглолицей, в меховой шубке. Оба

держали в руках увесистые пакеты. Из того, что держал скульптор, выглядывали березовые веники.

— Познакомьтесь, это Ксения Орехова, художница и давний мой друг, — представил нам женщину Симаков.

— Здравствуйте! А про вас я уже знаю, — улыбалась Ксения. — Вы доктор Кон, а вы Викентий, известный поэт.

— Я вовсе не известный, — поправил я.

— Значит, будете известный.

— Очен извините, мы немножко опоздал, — сказал Кон Ен Пир.

— Не опоздали. Скоро будет электричка.

— А ми надо купить еда?

— Ничего не нужно, у нас все есть.

— Один момент, — Кон повел меня к ближайшему ларьку и накупил всякой всячины еще на два пакета.

Мы вышли из электрички среди леса, и зашагали вглубь по утоптанной дорожке. Всюду лежал и искрился снег. Впереди завиднелся дачный поселок. Из труб вились к небу струйки дыма. Болтая о том, о сем, мы подошли к небольшому деревянному дому. Борис стряхнул на крыль¬ це снег с башмаков, отпер дверь. Нашему взору явилась просторная комната,, с камином, кожаным диваном, креслами и круглым дубовым столом посредине. Сбоку была дверь на кухоньку, где стояла переносная газовая плита. Ксения принялась за приготовление пищи, а мы трое занялись растопкой камина и бани. Взяли дрова в сарае, а воды натаскали из колодца. Мистер Кон глядел на все широко раскрыв глаза, точно ребенок. Его внимание особенно привлекла банька. Он тщательно рассмотрел ее снаружи и внутри, ощупал деревянные стены, полку, каменку.

Вскоре от ярко пылающего камина стало в доме тепло. Ксения накрыла стол, разлила в тарелки прекрасный борщ.

— Очен вкусно, — расхваливал доктор Кон. — Я из Корея хотел взять свой еда, потому что не знал, какая здес еда. Приехал так, и хорошо, еда здес мне нравится.

— Скажите, доктор, — полюбопытствовала художница, — а где женщины красивей, в России или в Корее?

— Женщины везде красивые! — улыбался Кон Ен Пир.

— Ни за что не поверила бы, что вам пятьдесят. Мужчина в любом возрасте может устроить свою судьбу. Не так ли? Вот вы говорили, что живете один. Но у вас, наверняка, есть женщина.

— Не знаю.

— Ну признайтесь же, есть?

— Да. Есть подруга, зивет Европа.

— Где?

— Англия.

— Она англичанка?

— Нет, кореянка.

— Ну вот, я же сказала, что у вас кто-то есть. Я вижу это по вашему лицу.

— Очен странно. Я каздый утро смотрю зеркал, но ничего не видно.

Мы рассмеялись.

Баня топилась часа три, не меньше. Борис часто выходил, чтобы подкинуть в печь дров. Наконец, после очередной вылазки, заявил:

— Баня готова!

— Ну так идемте, мистер Кон, — Ксения поднялась с кресла, накинула на плечи шубку.

— Да?! — доктор растерянно заморгал глазами. Он выглядел скорее испуганным, чем удивленным.

— Или вы боитесь идти со мной? — лукаво улыбалась художница.

— Я?! Нет, я не боюсь, — он решительно встал. — Я готов!

Их не было целый час. Явились с распаренными красными лицами, повалились в кресла. Оба учащенно дышали, не в силах произнести слова. Борис налил им пиво.

— Ну, как банька, доктор? — спросил он.

— О, хорошо! — только и выдохнул тот.

Мы с Борисом тоже попарились, отхлестали друг друга горячим веником. К нашему возвращению доктор и Ксения пришли в себя, беседовали и пили пиво.

В город приехали вечером, расстались на привокзальной площади, договорились вновь собраться через два часа в ресторане «Белые ночи» на Невском. Угощал мистер Кон.

Он хотел сразу же и повести нас прямиком в ресторан, но Ксения возразила, ей непременно хотелось принарядиться, навести марафет, чтобы показаться в лучшем свете. И, правда, она появилась в черном вечернем платье, тонко похрустывающем и искрящемся при электрическом освещении. Ее круглое лицо было в меру напудрено и нарумянено, синие глаза скромно подведены тушью. Пред нами явилась совершенно другая Ксения, разительно отличающаяся от той, что ездила с нами на дачу. Борис тоже преобразился в своем выходном коричневом костюме и при галстуке. По такому случаю он даже подправил в парикмахерской свою густую бороду. У меня же костюма не было, был серый пиджак, я его почистил щеткой, предварительно побрызгав водой, надел поверх черного свитера, который приобрел в Пассаже, я терпеть не мог белых рубашек и галстуков. А доктор надел синий костюм. По дороге в ресторан мы зашли в парфюмерный магазин и там Кон Ен Пир купил для художницы французские духи. Он преподнес ей изящную коробочку за столом в ресторане. А обрадованная Ксения поцеловала доктора в щеку, оставив на ней след алой помады.

Когда налили в бокалы шампанское, господин Кон провозгласил тост за прекрасную русскую баню.

Скоро на эстраде музыканты заиграли джаз. Хорошую музыку они играли, черт возьми! Эти ребята крепко знали свою работу. Ударник, саксофонист, гитарист, пианист и контрабасист. Мне вспомнились слова давно позабытой песни «… А где-то плачет саксофон. Рыдает скрипка. В сигаретном дыму твоя улыбка.» Действительно, если прислушаться внимательней, то порой казалось, что саксофон и в самом деле плачет. А за окнами мерцали огни Невского, доносился приглушенный шум проезжающих авто. А с неба падал снег, должно быть, последний в этом году.

На подиум взошла певица в сиреневом платье. Запела на английском что-то из репертуара Эллы Фитцжеральд. Где-то в середине песни певица изящно так занесла тон¬ кую руку за голову, на затылке отпустила зажим и рас¬ пустила длинные пышные волосы, цвета серебра и рисовой соломы. Теперь она показалась мне очень знакомой.

Где-то ведь я ее встречал. Ах! Ну и олух же я. Это же была та самая девушка, что мы с Борисом встречали в троллейбусе! Образ которой мучил скульптора многие дни и ночи. А сам скульптор теперь сидел в нескольких шагах от нее и ни о чем не подозревал. И она ведь одну ночь ночевала на моей барже, уткнувшись лицом мне в спину. Певица запела другую песню. Неужели Борис не узнал ее? Он увлеченно беседовал с доктором, Ксения внимательно их слушала. Я достал ручку и написал на салфетке: «Борис, ты делал скульптурку незнакомки, а разве это не певица, что выступает сейчас на эстраде?» Симаков прочитал записку, переглянулся со мной, и обратил свой взор на эстраду. Долго смотрел.

— Нет, — сказал он, — не она. Похожа, но не она.

Ксения рассказала мистеру Кону анекдот про двух одесситов. Тот, выслушав, виновато поморгал глазами.

— Извините… Я плохо понимал… Юмор в Корея и Россия разный… Но я стараюс…

— Э-э, тогда вам надо в России жить, — сказал Симаков.

— Я бедный доктор, — улыбался Кон Ен Пир. — Если я приеду, кто меня кормит?

— Я! — заявила с улыбкой Ксения. — Буду писать картины, продавать их.

— О’кей! — рассмеялся доктор.

— Завтра вечером я приглашаю вас всех к себе домой, — сказала художница. — Хочу показать вам свои работы, но у меня их мало. Я больше рисую куклы, потому что тружусь в кукольном театре.

— Кукла — это интересно! — обрадовался Кон Ен Пир. — У вас много кукла?

— Много. Но в моей квартире большой бардак.

— Что ее бардак?

— Это когда все… — Ксения показала руками.

— О! Я люблю бардак! Ми приходим.

— А я не смогу, — сказал Борис, — и заранее извиняюсь. Работы невпроворот.

— Работа не волк, в лес не убегает, — заметил мистер Кон.

Мы засмеялись.

— Что, правда, не сможешь? — спросила Ксения.

— Ну ты же меня знаешь.

Через час мы вышли из ресторана. Долго прощались. Потом остановили такси, запихнулись все туда, отвезли Ксению на улицу Бехтерева, где был ее дом, потом Бориса в его мастерскую. Симаков имел двухкомнатную квартиру, где жил с матерью, но теперь там еще обитали сестра с мужем и двумя детьми — беженцы из таджикского го¬ рода Душанбе. Поэтому уже целый год мастерская служила Борису и домом.

В гостинице доктор снова затащил меня к себе, достал из холодильника бутылку.

— Борис и Ксения хороший друзья, — сказал он, глядя задумчиво на стакан. — Ксения сказала, что была замуз за артист. А Борис зенился на пианистка и тозе разводился. Человек везде одинаковый. И в Корея, и в Америка, и в Россия я визу много оди¬ ночество. Каздый ден много грусть… Я радый, что встречал вас, Скульптор Борис и Ксения. Через два-три ден я уезаю… А что ви будет делать потом, Викентий?

— Наймусь матросом на китобойное судно, — сказал я, — отправлюсь на Баренцево море.

— Ви шутить?

— Да, шучу. Хотя всякое может быть.

— Ви дальше писать стихи?

— Не знаю.

— Давайте, пьем это водка. А завтра еще говорим. Ми опят ходим Невский проспект. Я хочу запоминать. Ну, ваше здоровье!..

Я вернулся к себе в номер, не зажигая света, подошел к окну. Снег уже перестал.

Занавес тихо свалился.

Упала трава,

Следом упали деревья, —

Акация, тополь, сосна,

Береза, плакучая ива.

И стена,

Опутанная жимолостью.

 

Первый акт прозвучал,

Продолжается действо.

Театр —

На ладони моей.

Все, довольно!

Ждет меня судно в порту

С портретом Ассоль

На флажке.

* * *

Квартира художницы походила на музей кукол. Все стены в двух комнатах были заставлены бесчисленными мордашками людишек и животных. У окна стояли швейная машинка и длинный узкий стол с наваленными мотками проволоки, стопками разноцветной ткани. Лежали еще молоток, гвозди, плоскогубцы. Ксения показала нам папку с графическими работами. Два десятка листов, где буйствовали коричневый, черный, синий, охристый, красный, желтый и белый цвета. Художница сказала, что мы с доктором можем выбрать себе на память любой из понравившихся рисунков. Мистер Кон выбрал абстрактный город, а я — изображение древнего человека. Он мне сразу понравился, этот человечек, пришедший из тех давних времен, когда только-только зарождалась земная цивилизация. Предо мной был не питекантроп, не неандерталец, а это был человек, уже переживший ледниковый период, и прошло лет восемьсот с тех пор, как вымер последний мамонт. В книгах по истории древнего мира, люди почему- то изображены так, будто они круглые идиоты — согбенными, волосатыми, грязными, с низкими лбами и тупым взглядом глубоко посаженых глаз, в которых отражаются другие сородичи, сидящие вокруг костра. Чтобы унизить их еще больше, историк пишет, что во время грозы, с грохотом грома и вспышками молнии, люди те в панике скрывались в пещерах, напуганные до смерти таинственными проявлениями стихии, которые они не могли объяснить. Какая чушь! Как мог тогдашний человек пугаться какого-то грома с молнией, если он сам являлся частью природы? Ведь он знал все! Нынешнее надменное человечество изобрело всякие ненужные штуковины и возомнило из себя Бог знает что. Мой человечек, нарисованный Ксенией, был крепко сложен, умен, имел чувство собственного достоинства. Он был опрятен, хотя и носил длинные волосы, не доходил до того, чтобы чесаться боком о дерево. Он просто нырял в гейзеровое минеральное озеро, где всякая вошь подыхала. Этот человек мне определенно нравился, он вызывал к себе уважение. Он держал в руке сосуд и смотрел вдаль, глаза его подернуты дымкой печали.

Я аккуратно свернул рисунок в трубочку. И тут внезапно перед моими глазами появилось лицо Эрны и тотчас пропало.

— Какой сегодня день? — спросил я Ксению, вносящую последние штрихи в сотворенный ею на столе натюрморт.

— Суббота, — ответила та. — Вчера была пятница, значит, сегодня суббота. А что?

— Вот же! Как я мог забыть?! И уже четверть седьмого! У меня же встреча!

— А отменить нельзя?

— Нет, Ксения. Извини. Очень жаль, что не могу отведать все, приготовленное тобой. Мистер Кон, я надеюсь, вы сможете найти гостиницу?

— Ви надо уходить? — не понимал доктор.

— Успеешь. Давай хоть выпьем по рюмке. Я купила отличный коньяк.

Мы сели, выпили.

— Привет передай, — сказала художница, провожая меня к выходу. — Надо полагать, к девушке спешишь?

— Да.

— Так не забудь ей цветы купить.

— Ясное дело! Спасибо за рисунок. Увидимся, мистер Кон!

— О ‘кей!

На улице я разыскал телефон-автомат, но он не работал. По другому автомату разговаривал какой-то мужик, видно настроился надолго, громко орал в трубку и ругался, будто там, на другом конце провода, сидел глухой.

— Слушай сюда! — кричал мужик. — Я ж тебе доходчиво толкую. Метод пирамиды нынче не катит! Мы разыграли шахматный вариант! Пешек пускаем на передовую, слонов оставляем для прикрытия, а лошадей держим в резерве! Патовая ситуация не выгодна ни нам, ни им! Чтобы король остался цел, надо маневрировать! Что?! Ферзя?! Ферзем придется пожертвовать!.. А что ты предлагаешь?! Ну, ну!.. Такой вариант мы прикидывали, тут же не дураки сидят! Слушай сюда!…

Цветочного магазина поблизости не оказалось. Тогда я отправился на Невский, там купил пять алых роз, зашел еще в парфюмерный, взял духи, такие же, какие доктор преподнес Ксении.

Дверь открыла Эрна. На ней были тонкая кофточка и серая длинная юбка. Очень просто и гениально. Ничего лишнего. На лице никакой краски, ни туши, ни помады, только оттенены надбровные дуги. Внешне девушка казалась спокойной, но глаза выдавали своим блеском ожидание.

— Что, — произнесла она укоряющим тоном, — шел через Ладогу?

— Ага, — ответил я, — там, на озере я поймал золотую рыбку и отпустил, а взамен получил для тебя эти скромные цветы и коробочку.

Эрна взяла цветы и повертела в руке коробочку.

— Лореаль, Париж, — прочла она и засияла лицом. — Миллион, что ли, выиграл?

— Больше, — сказал я.

— Ладно тебе, — Эрна чмокнула меня в щеку. — Давай, проходи.

Комната была чисто прибрана, а стол посредине заставлен различной едой. Девушка занесла цветы в вазе.

— Я налепила пельменей, — сказала Эрна, глядя на меня несколько испытующе и лукаво. — Сейчас поставлю варить. А ты пока посмотри телевизор. — И ушла на кухню;

По телевизору шел какой-то спектакль, но я не понимал, о чем он, потому что спектакль шел давно, он начался, когда меня еще в помине не было, когда не было и телевизора,

когда не родился на свет и сам изобретатель телевизора. Действие разворачивалось на супрематическом подиуме, а люди, передвигающиеся по нему, были потомками тех, давно умерших актеров, что начинали свое представление на обычной лужайке, на фоне действующего вулкана. А язык нынешних актеров сильно отличался теперь от языка предшественников, видоизменился язык, как говорится, эволюционизировал, и разве бы понял тот предок, глядя на экран телевизора, что означали слова: «Я вчера бабеху узрел на тусовке, такая крутая, заявляю вам. Желал бы я оказаться на месте ее дружка, качка в коже, чтобы поближе разобраться в ее достоинствах. Ах, как бы мы славно с ней порезвились, да потрахались! Я убрал звук, но даже при отстутствии звука я слышал, как на сцене трое мужиков и две девицы беспрерывно болтали о сексе. Разве об этом следует болтать подряд два часа? Древние вряд ли вытаскивали секс на сцену, а тем более молотили об этом языками. Если им этого хотелось, они просто шли за каменную площадку, за кулисы, где начиналась дикая природа, валились в густую траву, после чего они поднимались и ныряли в озеро, чтобы вынырнуть на том берегу и там бросить в рот горсть красных ягод. Я не стал выключать телевизор, мне было любопытно, для чего все-таки поставили кусок трубы на самую верхотуру модернового сооружения, в которую трое мужиков то и дело лезли. Не хочет ли режиссер этим сказать, что труба — женское лоно, а сами актеры, образовавшие цепочку и лезущие в трубу, не что иное, как мужской член? Ну и ну! Тут я и выключил телевизор. Можно было, конечно, поискать другую передачу, переключить канал, но я нажал на красную кнопку. И экран погас, и канула в темень муть зеленая. Мне хотелось посидеть в тишине комнаты, подумать о молодой женщине, здесь живущей, оглядеть внимательно предметы, окружавшие ее. Они каждый день провожали и встречали хозяйку. У каждого предмета своя история. Вон ту статуэтку вдохновенного скрипача Эрна купила на рынке у одного старика, крохотную резиновую собачку — в киоске за углом, а обтрепанную старую книгу — у букиниста. Эти простые вещи сейчас беседовали между собой, их речь входила в мою душу шепотом весеннего ручья. Я расправил рисунок древнего человека, подарок Ксении, и приколол его булавками к стене.

— Что это? — Эрна стояла рядом в переднике и удивленно глядела на рисунок.

— Вот, нарисовала одна художница, — сказал я.

— То блондинка, то теперь художница у тебя появилась? — спросила с иронией девушка.

— Художница Ксения — приятельница скульптора Бориса Симакова. Я тебе о нем рассказывал. Разве тебе не нравится рисунок?

— Нравится. Смешной человечек, на тебя похожий.

-Ты считаешь? Ну, я не такой, я мрачный, а он романтик. Веселый актер.

— Актер?

— Ну да. Актер послеледникового периода. Он изображен во время игры на сцене, выложенной из камней. В те времена был распространен театр одного актера. Все зависело от умения актера импровизировать, и тогда он бывал в народе популярен. Наш актер жил, где хотел, играл, где хотел, его всюду понимали.

— Ладно, потом к нему еще вернемся. А теперь я должна тебе кое-что сказать. Садись, пожалуйста, на диван, так мне удобней с тобой разговаривать.

— Хорошо, сел.

— Будь немного серьезней, — Эрна опустилась на стул.

— Хорошо, я серьезен.

— Викентий, я не очень смыслю в поэзии. Но вижу, как много она для тебя значит. Ты мучаешься, не находишь себе места. Мечешься. И выхода нет. Поэтому, Викентий, я твои стихи опубликовала.

— Да?! — удивился я. — Где, в журнале?

— Ага, — Эрна покраснела от волнения. Указала в сторону платяного шкафа: — Иди, забери.

Заинтригованный, я подошел к шкафу.

— Внутри, что ли?

— Нет, сбоку, под пледом.

Тонкий шерстяной плед обхватывал нечто квадратное и громоздкое на полу. Я приподнял ткань и обнаружил поверх поверх короба небольшую книжку в глянцевом твердом переплете. На обложке была изображена старая улочка. Над крышами надпись — Викентий Тен, а внизу другая — Ночь — это тоже солнце. Я уставился на Эрну, потеряв дар речи. Машинально полистал книжку. Стихи местами сопровождались рисунками неизвестного художника. Все верно. Мои стихи были материализованы в книжку.

— Как тебе угораздило напечатать эту ерунду? — молвил я, наконец.

— Да уж, угораздило, — сказала Эрна.

— А где ты взяла название?

— Ты же сам сказал однажды, что хотел бы так назвать свою первую книгу.

— Послушай, — я приподнял Эрну со стула, обнял крепко. — Послушай, что же ты так?! Ведь выпустить книгу стоит больших денег! Что ты сделала?!

— Всего пятьсот экземпляров, — сказала Эрна. — Позавчера закончили печатать. А вчера привезли. Я так боялась, что издательство не успеет сделать к сроку. Не говори ничего. Пусть это будет моим подарком ко дню твоего рождения. Ты когда родился?

— Десятого августа.

— В год тигра?

— Нет, в год быка.

— А я в год зайца. Заяц и бык мирные животные. Хотя быка нельзя злить, он может рассвирепеть. Ты бываешь свирепым?

— Да, очень.

— Постой! — девушка вдруг сделала испуганные глаза, высвободилась из моих объятий и кинулась на кухню.

— Что случилось? — я поспешил за ней следом.

— Пельмени, — упавшим голосом проговорила девушка, возясь с кастрюлей. — Разварились.

— Ну не расстраивайся, я обожаю разваренные пельмени.

— Вот же… прозевала, теперь никакого вида.

— Ничего. Давай, помогу.

— Держи дуршлак. Так… вроде не все расклеились. Ну ладно, иди, я сама теперь справлюсь.

Спустя час-полтора я помог Эрне убрать со стола грязную посуду. Девушка, прислонясь к дверному косяку, с улыбкой наблюдала, как я мою тарелки и ложки. Потом мы пили чай с лимоном. Звучала тихая мелодия из приемника. Обычно в эти часы шла музыкальная программа «Для тех, кто в пути».

— Я тебе должна признаться, — проговорила девушка тихо. — Меня ведь не Эрна зовут.

— Что ты говоришь?!

— Каждый человек имеет два лица, я читала где-то. Свое истинное лицо человек прячет в тайники своей души, взамен выдумывает свое второе «я», таким образом он защищается от окружающей действительности. Я выдумала себе имя Эрна, своего рода защиту. Для всех я Эрна, но не для тебя.

— Как же по-настоящему тебя зовут?

— Валерия.

— Валерия?!

— Ну да. Я знаю, почему ты так удивился. У тебя была девушка с таким именем. Извини, я прочитала письмо, оно было в папке со стихами. Я не имела права его читать, но прочитала. Честное слово, я не хотела этого делать, но увидела на конверте имя отправителя — Валерия — и не удержалась. В первое мгновение мне даже показалось, что это я сама написала. И почерк очень похож на мой. Когда я прочитала, мне вдруг сделалось грустно, потому что так бы я не смогла написать, такие мысли не родились бы в моей голове. Я тебя ни о чем не спрашиваю, только ответь, она была красивая?

— Да. Как ты.

— Значит, она красивая, — Заключила девушка. — А по поводу собственной физиономии я никогда не обольщалась. Может быть, для меня подходит определение — внешность средней привлекательности, только и всего. Скажи мне еще… ты ее продолжаешь любить?

— Это теперь неважно. Мы расстались и больше ни¬ когда не встретимся. А значит, чувства не имеют никакого смысла.

— Но чувства остаются. Если бы их не было, то не

было бы письма.

— Чувства вылились на бумагу и остались в виде слов. Теперь она совершенно спокойна там, в другой стране. Отныне ее судьба и краешком крыла не коснется прошлого. Как говорил поэт, нельзя много думать об уплывшем.

— Значит, ты тоже скоро уплывешь? Не вернешься?

— Не знаю.

— Эта квартира моего отчима, он мне ее подарил. Мама живет с отчимом под Москвой.

— Да, ты говорила.

— Я тебя ни к чему не принуждаю. Главная причина, из-за чего ты отказываешься жить у меня, — это твоя гордость. Ты боишься упреков.

— Что ты, Валерия, гордость тут ни при чем. Я не могу разобраться в самом себе.

— Поэтому ты отправляешься ловить китов?

-Да.

— И когда трогаешься?

— Скоро.

— Значит, судно готово к отплытию?

— Готово.

— А ты возьмешь с собой свои книжки?

— Самую малость, несколько штук.

— Тогда остальные я раздам людям. Ведь народ должен знать своих поэтов.

— Гм… А надо ли?

— Надо. Вручу друзьям и просто прохожим на улице. Если ты возьмешь десять штук, то останется четыреста девяносто. Я буду выносить по одной книге в день, получится четыреста девяносто дней. Я буду ждать тебя. Когда отдам последнюю книгу, вот тогда я выйду замуж. Ты ведь сам говоришь, что в таком случае чувства не будут иметь смысла.

Мы стояли посреди комнаты, прижавшись друг к другу. Стояли не шевелясь, на хрупком облаке, тонко звенящем от дуновения ветерка и грозящем рассыпаться на мелкие кристаллические кусочки. Они, кристаллики, в свободном падении долго летели бы к земле, достигли бы ее поверхности в виде мельчайшей уже пыли. Покрыли бы тонким матовым слоем две гальки, лежащие на траве. Эти два камня, упавшие на землю раньше пыли, были я и Валерия. Я лежал без движении, как и подобает лежать камню, обратив свой взор к небу. Что значит, ощущать себя камнем? То была вовсе не игра воображения, а настоящее чувство, — вот я, камень. Никогда прежде я не ощущал себя камнем так явственно, как теперь. Между мной и Валерией лежало огромное пространство, содержащее в себе отчаяние городов и пустынь, рек и гор, лесов и океанов, степей и ледников. Я пошевелил своей каменной рукой, моя ладонь медленно перевернулась на белом снегу, и пальцы теперь были обращены, как и мое лицо, к небу. Я желал прикоснуться ладонью к теплу, но сквозь густую мглу на небе не пробивался ни один лучик звезды. Через сотни лет мне удалось собраться с силами и выбраться из каменной скорлупы, то был выход наружу из самого себя, сильным ударом кулака я проделал брешь в саркофаге и вылез на свет. Это было рождение нового «Я» — младенца и восьмидесятилетнего старца одновременно, и первое, что я увидел, было мерцание света на той стороне океана. Идущий свет я осязал как нечто цельное и живое, уязвимо хрупкое, как голубиное яйцо. Но не было ничего манящего в том колеблющемся свете, поскольку от него не веяло ни холодом, ни теплом. И все-таки я жаждал оказаться там, у самого ядра, излучающего сияние, потому что на краю океана сидела молодая женщина, Валерия, сбросившая, как и я, каменную скорлупу.

Одеяло сползло на пол, но мы не догадались поднять его. Лишние предметы мешали нам. Валерия лежала на животе, просунув левую руку под щеку, а правую вытянув вдоль тела. Я приподнялся на локте и долго смотрел на спящую девушку. Я наблюдал за тем, как дышит каждая клеточка юного тела, как пульсирует под тонкой кожей кровь. Я смотрел, не переставая удивляться силе природы, создавшей женщину. Если призадуматься, женщина — существо более, чем таинственное. Черт возьми! Ведь сейчас она просто лежала, ничего особенного не делала, спала, а ведь притягивала же, заставила же меня подняться и глубоко задуматься! ,, , Я коснулся рукой ее плеча, погладил осторожно спину, выпирающие лопатки, ложбинку позвоночника. Я погладил Валерию по руке, и тут она проснулась. Я тотчас уронил голову и притворился спящим. Девушка встала, подняла одеяло, укрыла меня, затем пошла в сторону кухни. Я смотрел ей вслед и удивлялся, как отличалась походка обнаженной женщины от одетой. Валерия нагая, шла совсем иначе, нежели в одежде. Походкой ребенка. Незащищенный голый ребенок шел среди холодного мира, и ни одна дверь не открывалась ему навстречу. Белое поле. Поле без края и без горизонта. Зловещие торосы льдин, наползающие друг на друга, заполнили все пространство, и не было теперь ни островов, ни материков, ни морей, ни океанов, как не существовало ни экватора, ни параллелей, ни меридианов, ни юга, ни севера, ни запада, ни востока. Вся земля покрылась льдом, и виднелись на нем пунктиром лишь едва заметные следы. Следы босых ног Валерии.

1996

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Добавить в Google+

Комментирование закрыто.