Александр Кан. Гул или Голем убывающей луны. Роман

DSCF1421

ПРЕДИСЛОВИЕ

В своем новом романе «ГУЛ или ГОЛЕМ УБЫВАЮЩЕЙ ЛУНЫ» Александр Кан предпринимает попытку художественно-философского осмысления современного постсоветского мира. А именно, автор убедительно показывает, в какое неожиданное социальное существо вдруг превращается бывший гражданин советской империи после ее распада, и какой мировоззренческий исход он видит из создавшейся ситуации, в лице предлагаемого им экзистенциального героя. Героя, девизом которого вполне может стать следующее парадоксальное утверждение: из всех существующих в мире големов – а мир, по сути, из них одних и состоит, – самым свободным и счастливым может быть только Голем Любви.

Третий роман Александра Кана это магическое, многослойное, изысканно, не без иронии, написанное произведение, изображающее распад советской империи и превращение ее в некое бесформенное, политически и идеологически неопределенное образование, обитатели которого превращаются из живых людей в големов дурной бесконечности, то есть, – власти, наживы, пороков и пустоты. Метаморфозы эти, как и в прежних произведениях Кана, составляют главное динамическое свойство его художественного мира, оказавшись в котором его неистовый герой, буквальный и метафизический инородец, по сути, инопланетянин, Голем Луны, обращая всю свою неземную любовь к земному миру, неустанно борется за свое превращение в человека, свободно живущего под небом своей судьбы.

Посвящается Е. Р.

 

Но в тишине приду я.

Я – незримый сшиватель.

Я ничего не переменю в материи,

даже не поменяю лоскуты местами,

но верну каждому лоскуту значимость и смысл.

Я – незримый  любовник,  помогающий  сбыться.

                            Антуан де Сент-Экзюпери

 

I. ПОД ВАГОНАМИ

          В детстве, как у всех людей, у меня была своя тайна, а точнее секрет, который заключался в том, что, когда мать уходила на работу, а сестра в школу, а за ними, чуть позже бабка, в свою лечебницу, когда я, наконец, оставался один, предоставленный сам себе, выждав некоторое время, скорей для проформы, или эдак… просто оттянуть удовольствие, я выходил из дома, и разбитыми, узенькими, шпионскими улочками шел уверенным шагом к железнодорожным путям. Проходил три квартала, встречая на своем пути всё знакомые лица, – сапожника, бакалейщицу, розовощекую, горластую молочницу, точильщика ножей… перебегал последнюю улицу, поднимался на холм, спускался и, вот наконец устраивался поудобней на растоптанном пятачке, весь погружаясь в ожидание – проходящих мимо поездов.  Да, именно, проходящих мимо поездов. Так в чем же – мог бы спросить меня каждый, – заключался мой секрет? А в том, что каждому человеку каждый день требуется глядеть на что-то свое, тайное и любимое, глядеть до истомы, до дрожи, до изнеможения, к примеру, на любимое лицо или на любимое дерево, здание,  улицу, в конце концов, на что-то абсолютно свое, не важно, что это, и пока люди способны видеть это и  томиться по нему, они – живы… В этом и заключается мое глубокое убеждение. И у меня это были поезда, а точнее, их грохочущее серебристое мелькание, которое, сколько я себя помню, преследовало меня с самого рождения, сплю ли я, ем, разговариваю с кем-то, сижу в кинозале, пялясь на экран, – всегда неожиданно, настигавшее меня, как приступ, как, если хотите, обморок, настигавшее и взрывавшее меня изнутри, и вот, чтобы унять в себе этого буйного, дерзкого, тайного зрителя, я и бегал то и дело к поездам, – совместить, скажем так, его картинку с картиной внешней.

        Что же касается самого мелькания, то здесь – без вопросов! – ответ мог быть только один: родился я в далекой Корее, и когда мне исполнился год, мать моя, никогда не имевшая собственного мнения, подчинившись наконец уговорам строгой бабки, мол, больше невозможно жить в этой стране, – тайком увезла меня и мою старшую сестру, обратно, в Советский Союз, так, в одночасье, порвав с моим отцом, гражданином Северной Кореи. Увезла на поезде, в котором мы ехали несколько суток, и когда наконец меня вынесли на заветной станции, на платформу, а поезд тронулся дальше, в моей младенческой памяти, могло, очевидно, запечатлеться только это грохочущее серебристое мелькание, как след, как промельк случившегося за тысячи километров разрыва и предательства. О котором больше никто, ни словом, не обмолвился, словно и не было той страны и несчастного отца, и значит, моего рождения, и появился я на свет, стало быть … вылепленный из глины, из теста, из грязи, из чего угодно, руками моей бабки и матери, сделавших, казалось, все, чтобы мне об этом забыть, кроме одного: осталось имя, данное мне отцом, и был ли в этом какой-то тайный их умысел, или просто оплошность, уже никто никогда мне не ответит.

          Итак, зовут меня Хо, а что это значит, я вряд ли когда-нибудь узнаю,  лишь только выдох: «Хо!» и опять же какие-то пустые мои домыслы,  в конце концов, Хо так Хо, с приветом от несчастного отца, и я благодарил судьбу, что хоть имя – по-русски короткий слог! – в память о нем у меня осталось.

          Итак, была у меня, значит, тайна, и когда я устраивался на своем растоптанном пятачке, как перед увлекательным театральным представлением, чтобы, когда понесутся поезда, раствориться в их серебристом мелькании, счастливо забывая про все, что окружало меня в этой жизни, я, оглядываясь, в который раз замечал, что в этом придорожном театре я совсем не один, что рядом или поодаль, по всему склону размещались кучками мальчишки и девчонки, приходившие в отличие от меня, с моей родовой тайной, просто поглазеть на проносившиеся мимо составы, от нечего делать, так сказать, подразнить сонных пассажиров, тупо глазевших в окна,  чтобы покидать в эти окна камни, пустые бутылки, все, что окажется под рукой.

           Эти компании со временем исчезали и появлялись новые, и моя одинокая фигура, очевидно, явно выбивавшаяся из их пестрого ряда, частенько притягивала их внимание, – до меня то и дело доносились их окрики и оклики, предложения присоединиться к ним, или просто какие-то грязные ругательства, и вот так однажды, среди криков и гула приближавшегося к нам из-за поворота поезда, я познакомился с Антоном Головановым.

           Я не знаю, был ли Голованов любителем такого зрелища, скорей в тот момент он был похож на заблудившегося паренька, словно что-то искавшего здесь, на придорожной насыпи, – но что он мог здесь найти кроме проносившихся мимо поездов? В общем, он потоптался и все-таки присел рядом со мной, и мы без слов просмотрели «картину с поездом», а после познакомились и даже подружились.

           Немногим позже, когда я стал дружить с Головановым, совсем недавно переехавшим в наш район и поселившимся за четыре дома от меня, я всегда вспоминал нашу случайную встречу с благодарностью. Во-первых, потому что я действительно обрел первого в своей жизни друга, а во-вторых, – ну как бы это поточнее сказать? –  Антон умел в этой жизни двигаться, а я – нет.

           Я имею в виду, что когда мы вместе с ним стали принимать участие в самых разных мальчишеских играх, он всегда был бодр и ловок, и, в конце концов, начинал верховодить другими, я же, самое большее, что мог, просто следовал покорно за ним, вместе с другими. Но я был и этому безмерно благодарен, ибо, если бы не он, вряд ли я смог бы, по извечной своей робости, легко установить контакт с соседскими мальчишками. А во-вторых, и это самое главное, то вероломное мелькание, настигавшее меня везде и повсюду, стало меня понемногу отпускать. Игры же были самыми разными, и в то же время вполне обыкновенными, в какие играют миллионы мальчишек по всему миру, – войны, драки, прятки, жмурки, футбол… Территория наших игр была безграничной, и так однажды мы добрались до железнодорожных путей, кажется, просто проходили мимо, потом кто-то предложил залезть на спор под стоявший в тупике поезд и дождаться, когда он тронется, и конечно,  первым, при всеобщем трусливом молчании, вызвался залезть под вагон именно я, как-никак, специалист по поездам и вагонам в какой-то степени.

          Вдобавок, мне «повезло»: лишь только я успел пролезть под днище вагона, как поезд вдруг оглушительно дрогнул, и я заметил, как все ребята, с побелевшими лицами, стали медленно, открыв рты, пятиться, отступать от путей. Я же, как только состав понесся надо мной со скрежетом, не успев испугаться, зажмурился и сжался в комок, –  сжался со странной, вдруг пришедшей ко мне мыслью, что я, если уж не в мелькании, не внутри его, то хотя бы под ним, под вагонами, и, держась всем своим хрупким существом за эту странную мысль, весь замер, окаменел, утратил, и здесь в буквальном смысле, свое сознание, и очнулся только тогда, когда мальчишки столпившись испуганно расталкивали мое тело, вновь опуская на меня огромное синее небо.

           Конечно, после этого случая все пацаны страшно зауважали меня, обыкновенно робкого, незаметного, всегда говорившего тихим голосом, а Голованов, – того больше! – вдруг решил, всегда чувствовавший во мне, очевидно, какую-то странную загадку, перейти ко мне в школу, в мой класс, что незамедлительно и сделал.

           Таким образом, мы оказались с Головановым в одном классе, и вскоре стали, что называется, друзьями «не разлей вода», учился он, надо сказать, из ряда вон как плохо, но с другой стороны, что можно было ожидать от человека в учебе, умевшего, как я сказал, так блистательно двигаться. Напротив, я совсем не умевший двигаться, учился вполне прилежно и потому отвечал за своего беспечного друга вдвойне.

            Тут следует сказать, что мироустройство в нашей школе было весьма странным, а тем более для Голованова: директор школы по фамилии Чернобай, военный офицер в отставке, любил во всем патологически порядок и не то, чтобы даже порядок – ведь порядок любят директора всех школ! Наш директор чтил в своей школе именно каменную неподвижность. К примеру, чтобы все ученики и даже учителя при его появлении тут же замирали, как в детской игре «Замри!», причем, успевая выстроиться в ровные ряды, в коридорах, на переменах или в классах, и Чернобай, проходя мимо нас, всегда не забывал кого-либо из учеников «подправить», изменить наклон фигуры, вдавить его, если надо, в стену, или попросту вбить, отчего ученики, да и сами учителя, называли его за спиной нашим Каменщиком.

            Таким образом, непоседливый Голованов, конечно, и не подозревая об этом, попал не куда-нибудь, а в школу Каменщика, и буквально в первые дни своего пребывания гонялся, без особых причин, за мной по коридору, а я соответственно – от него, и в своем непрерывном и неизбывном мелькании был, конечно, обнаружен грозным Чернобаем. А следом и я… Конечно же, за этим последовало суровое наказание: после уроков нас оставили мыть полы в своем классе. Опять же в мытье полов я имел определенный опыт – бабка всегда умела всех в нашей семье занять! – Голованов же, очевидно, делал это впервые и просто расплескивал тряпкой воду по полу. Мне же приходилось за ним то и дело подтирать, получалась двойная работа, так, с перерывами, мы провозились целых 2 часа, и когда мы все-таки вышли на финишную прямую, оставалось помыть под школьной доской, в класс вдруг ввалилось это чудовище,  Каменщик, который, оказывается, не забывал о нас ни на минуту.

            То, что случилось с нами после, я не забуду никогда, этот случай мог бы послужить хрестоматийным примером всегда странного и не умопостигаемого поведения взрослых… Войдя в класс, Чернобай грозно оглядел нас, ползавших по полу, усмехнулся и вдруг замер, как столб, согласно своему прозвищу, как стена, и я, глядя на него исподлобья, понял, что он ждет, когда мы доберемся до того места, на котором он стоял. Мы, конечно, заторопились, даже Голованов, сопя и потея. Уже молча, чуть ли не синхронно, мы двигались, каждый со своей стороны, друг другу, с тряпками, навстречу, наконец подползли к его фигуре, робко взглянули на него со своего низу, и не получив никакой реакции, опять стали мыть пол окрест него. Таким образом, оставался маленький островок, на котором он стоял, все так же, с кривой улыбкой, без слов и движения, и когда мы опять остановились, глядя, снизу вверх, наш дорогой  Каменщик, осклабясь – нет, этому не поверит никто! – отбил и так браво ногами чечетку. И затем столь же невозмутимо, перешагивая прямо через Голованова, вышел вон.

            Уже вечером, дома, глядя на мать, пришедшую с работы, и бесшумно – она всегда ела бесшумно! – поедавшую ужин на кухне, затем на бабку, стоявшую там же у плиты, выговаривавшую что-то – она всегда что-то кому-то выговаривала! – то ли матери, то ли самой себе, а после глядя на сестру, сидевшую со мной в комнате, за столом над какими-то чертежами, – заканчивая школу, она готовилась к поступлению в архитектурный институт, – глядя на всех и на все это, я, держа в руках учебник, и вспоминая Каменщика, опять думал о странностях взрослой жизни. А еще точней, об ее, этой жизни, полном безумии, потому как я знал, что все дела в нашей семье вершила бабка, что называется, по блату, ибо работала лечащим врачом в кожно-венерологическом диспансере.

          Я довольно рано, по подслушанным мною рассказам бабки, понял, что собой представляет ее работа, и, имея с рождения  стройную логику, самым определенным образом понимал, как устраивала все наши дела наша бабушка, в том числе и поступление моей сестры в институт. Думая обо всем этом, я невольно задавался вопросом, а мог бы директор нашей школы оказаться однажды ее пациентом? Вполне может быть, отвечал я сам себе, опять же вспоминая тот раболепный ужас, который охватывал всех  наших учительниц, особенно молодых, при его появлении, и в тот же момент учебник в моих ослабших руках летел на пол…

         Да, на пол. Должен сказать, что мой друг Голованов вообще любил эту плоскость. На уроках он или стремительно засыпал, сладко прижимаясь щекой к парте, или от невозможности понять и принять то, что говорил нам учитель по физике или учительница по литературе, как-то незаметно, вполне естественным образом, сползал под парту. Там же, на полу, самым немедленным образом оживлялся и начинал вершить свои «половые» приключения. К примеру, проползая меж чужих ног, щипал или щекотал сидевших,  создавая так людское волнение, которое постепенно передавалось если уж не всему классу, то всему ряду. Конечно же, за этим незамедлительно следовало обнаружение и – наказание.

         И я ничего не мог с этим поделать, даже как друг, и все мои старания оставались тщетными. И так шли год за годом, причем Голованов всегда, не понятно, как,  умудрялся переходить из класса в класс, через слабую «троечку». Но, в конце концов, все изменил один случай. Тогда мы учились в седьмом классе, и начался урок, и Голованов, как водится, спал, сладко прижавшись щекою к парте, вдруг вошла завуч нашей школы Таисия Петровна, грузная, шумная, весьма раздражительная особа, и ввела вслед за собой какую-то девушку. Если бы не строгий костюм последней, мы бы подумали, что это наша новая ученица, но это, как представила ее завуч, оказалась наша новая классная руководительница Нина Сергеевна.  Когда завуч покинула класс, Нина Сергеевна, явно смущаясь, стала знакомиться по журналу с учениками. Естественно, когда очередь дошла до Голованова, он не откликнулся, и я уже судорожно работал, расталкивая его, локтями, молодая же учительница, повторив фамилию, а после заметив нас и мою работу, подошла наконец к нашей парте. Я в последний раз толкнул Голованова, и тут он, слава богу, проснулся. Проснулся, открыл, раздраженный, глаза, и вдруг увидел нашу новенькую, снизу вверх, и так, с открытым ртом, он и замер. Именно с этого момента Антон Голованов стал меняться самым неожиданным образом в лучшую сторону.

            Я мог бы сказать, что это любовь… Хотя тогда я не знал, что это такое. Да и Голованов тоже. Ведь мы были еще глупы и так молоды. Но Голованов после того пробуждения действительно начал старательно учиться, очевидно, чтобы не подвести нашу классную руководительницу, которая, правда, на зависть и удивление своих коллег, довольно быстро нашла со всеми нами общий язык. Причем – опять же, на ту же зависть, – он легко согласился на дополнительные занятия, но только с Ниной Сергеевной, которая преподавала нам два, казалось, совершенно несовместимых предмета, математику и литературу.

            Что тут сказать, я, конечно, радовался за своего друга, глядя, как он всегда, с большой охотой, оставался после занятий в классе и так мечтательно глядел в окно, в ожидании, скажем так, своей единственной богини. И уходя из класса, прощаясь с ним, вполне может быть,  и не замечавшим моего ухода, я вдруг ловил себя на мысли, что я совсем ничего не знаю про него: кто, к примеру, его родители, и почему он так не любит возвращаться домой.

           Теряя так неожиданно своего друга, а других я так и не обрел,  я опять ходил к своим поездам, и, сидя на холме, глядел на грохочущее серебристое мелькание, понимая, что то, что так манило меня, завораживало и притягивало, в этой пестрой полосе сверкающих окон, было и есть одно – ВСТРЕЧА Да, одна единственная встреча с каким-то самым близким и дорогим тебе человеком, посланным мне, магическим образом, никем иным, как моим отцом, – как бы вместо себя! – которого я уже никогда не увижу.

          Итак, проносившиеся мимо поезда: сначала пустота, а точнее, фабричный пейзаж окраины нашего города, просторы которого я пытался мысленно заселить теми близкими, симпатичными мне людьми, которых я встречал до грядущей волшебной встречи, но… ничего у меня не получалось, лишь один Антон Голованов, постигавший сейчас азы науки, словно из-под земли вырастал прямо перед моими глазами. И раз один, то один, успокаивал я себя, значит, несуществующее количество я должен обратить в уже существующее качество, и потому я думал об Антоне всегда с теплотой, с какой-то упругостью сердца, болел за него и искренне радовался его успехам, и поневоле замечал, как радовалась тому же – и, быть может, еще чему-то? – наша классная руководительница.

            Примерно через год Голованов, к удивлению многих, стал твердым ударником, мы продолжали с ним встречаться, гулять, бродить по улицам, уже только вдвоем, поскольку он действительно посерьезнел, стал собранней, и в то же время откровенней, рассказал мне однажды, что очень любит мать, но совсем не любит отца, который чуть ли не каждый день устраивает в доме пьяные скандалы. И после, совсем неожиданно для меня, очевидно, как-то связывая это с прежним рассказом, пригласил меня на день рождения Нины Сергеевны.

           По началу я оторопел, поскольку как законопослушный ученик, не имел права соприкасаться с миром взрослых, всегда странным и безумным, как стойко думал я, но Голованов, заметив мое замешательство, положив мне руку на плечо, взял-таки с меня твердое обещание пойти с ним на завтрашний праздник.

            Нина Сергеевна, приехавшая работать в нашу школу по распределению, снимала маленькую однокомнатную квартиру на другом, от нас, конце города, и надо сказать, приняла нас, а точнее, меня, (судя по всему, Голованов был у нее не впервые), весьма непринужденно и радушно. Мы тут же сели за празднично накрытый стол и поскольку Нина с Головановым начали тут же говорить весело, наперебой, мне сразу же стало легко, и вскоре я уже поддерживал их задорный игривый тон. Мы выпили сухого вина, слегка поели, а после Голованов пригласил Нину на танец.

            Вполне очевидно, они, влюбленные друг в друга, так увлеклись своим танцем, что совсем перестали замечать меня, тогда я вышел из комнаты, прошелся по квартире, обнаружил балкончик, вышел на него, обнаружив там початую пачку сигарет. Чуть пьяный от вина, я впервые в своей жизни закурил, тут же закашлялся и вдруг услышал чей-то скрипучий голос.

            «Пьянствуем, значит? Хо-ха!» – на меня смотрела жуткая бородатая старуха из соседнего окна, я, конечно, сильно смутился, поспешно загасил сигарету, вошел обратно в комнату, и навстречу мне уже шла Нина, виновато улыбнулась, и, крепко взяв за руку, повела в зал, и в зале стала манерно просить меня успокоить своего друга.

            Голованов же, настежь открыв платяной шкаф, примеривал перед зеркалом наряды неведомых нам хозяев этой квартиры, бесцеремонно отбрасывая их в сторону, – какой-то офицерский китель, тельняшку, старомодное женское платье из шелка… Нина все просила угомониться, и, кажется, тоже была чуть-чуть пьяна. Затем Голованов с криком «Вот!» приставил к себе серый, не свежего вида, пиджак, быстро надел его, состроил гримасу и с таким жутким выражением лица, с остекленевшими глазами, выставляя вперед руки, лунатической походкой двинулся на нас.

           «Всем смирно, равнение на меня!! – скрипучим голосом произнес он, и мы с Ниной захохотали.

           Это был действительно вылитый Каменщик.

           – И что это вы, Нина Сергеевна, здесь, с этими малолетними хулиганами, делаете? Полный разврат!

         – Я здесь живу! – парировала хохоча Нина. – А вот что вы, товарищ Чернобай, здесь делаете?

         А дальше началась игра с костюмами, и, казалось, в этой квартире прежде жило великое множество людей, причем, все преклонного возраста. Неугомонный Голованов, примеривая на себя то один наряд, то другой, нашел какое-то старомодное платье, с оборочками и кружевами, немедленно окрестил его «графиньим» и стал уговаривать Нину надеть его на себя. Сам же оставаясь в «директорском» пиджаке. После упорных отказов Нина, в конце концов, согласилась. И я понял, глядя на то, как она надевала его прямо поверх своего платья, а потом, как они хохотали с Головановым над своими нарядами, я понял, что Нина была, в сущности, еще девчонкой, легко и охотно забывавшей про свой долженствующий ей, строгий учительский вид.

           После Голованов набросился на меня и с силой надел на меня детскую матроску, и все мы стали играть, конечно же, в школу. Я должен был играть разгильдяя и двоечника, который каждый раз, отвечая на дурацкие вопросы Чернобая-Голованова, оказывался выставленным за дверь.

           Таким образом, я чуть ли не через каждые десять минут оказывался в коридоре, доходил до кухни, иногда опять шел проветриться на балкон – мерзкая старуха, слава богу, больше не появлялась! – шел обратно «на экзамен», за это время Нина с Антоном становились все веселей, то ли от вина, то ли просто друг от друга,  и при моем появлении хохот их становился все протяжней и гуще.

         И вот, в очередной раз, я вышел за дверь, постоял на балконе, оглядывая местные окрестности, пьянея от той мысли, что сегодня можно делать все, что угодно, у меня даже закружилась голова, и, слегка покачиваясь, пошел обратно, вдруг услышав какую-то оглушительную тревожную тишину, словно мои «экзаменаторы» там, в гостиной, мертвым сном заснули. Я вышел в коридор и вдруг увидел с ужасом никого иного, как самого Чернобая, уже настоящего Чернобая, причем, с настоящим завучем Таисией Петровной. Кажется, они только вошли, входная дверь была еще открыта, и в квартиру заглядывала та самая отвратительная старуха, с усами и бородой.

        – Во! – кровожадно воскликнула завуч. – Еще один голубчик!

        – Групповуха! – хмыкнул Чернобай, пристально взглянув сначала на Нину с Антоном, а затем на меня, слегка покачивавшегося, в дурацкой матроске.

         – Ну-ка, ребятки, идите все за мной! – скомандовала Таисия, взяла меня за руку, подозвала Антона, повела нас на кухню, а Чернобай, с кивком головы и кривой ухмылкой, захлопнул дверь перед носом доносчицы-старухи. Затем грозно вошел в комнату с остававшейся там, оцепеневшей от ужаса, Ниной Сергеевной.

          – Вот такие, значит, дела творятся у нас, вне школы! – потирая ладонями от удовольствия, зашипела Таисия Петровна. – И что теперь делать с вами?… Чья затея, Голованов?! А?

          – Моя. – твердо сказал Антон. – А он ни в чем не виноват!

          – Ну конечно! А чья же еще? – хмыкнула завуч, даже не глядя на меня. – Я бы и не подумала, что Хо на такое способен. Ты бы шел, подобру-поздорову, Хо, к себе домой!

           Но я оставался стоять на месте.

           – Ну, кому я сказала, Лим! – называя меня уже по фамилии, презрительно бросила мне Таисия Петровна, ее действительно интересовал только Голованов, и я вышел из комнаты, на ходу снимая матроску, надел туфли, и, подходя к наружной двери, вдруг увидел в гостиной, через полуоткрытый дверной проем, стоявшего ко мне спиной Каменщика и Нину Сергеевну, – о, ужас! – перед ним на коленях, уже всю в слезах, в своем нелепом графиньем платье, глядевшую на директора снизу вверх. Как и мы с Головановым в свое время, с мокрыми тряпками, у ног Чернобая, который вот-вот должен отбить свою безумную чечетку.

              На следующий день ни Нина Сергеевна, ни Антон в школе не появились, а еще через несколько дней к нам пришла новая классная руководительница, к тому времени я уже знал, что Голованов покинул школу «по семейным обстоятельствам», и, конечно, мы несколько раз с ним после встречались, тогда он сообщил мне, что собирается поступать в профтехучилище. Затем буднично сообщил, что отец пьет, а мать, как прежде, плачет. «А Нина?…» – не медля, спросил я его, но он, пожав плечами, так ничего мне не ответил, ни на этот вопрос, ни на другой, что же случилось в тот памятный день, после моего ухода.

             С тех пор я не видел Голованова, хотя стойко надеялся на его телефонный звонок, или хотя бы на какую-нибудь от него весточку, сам несколько раз звонил ему, но безответно, в конце концов, я потерял всякие надежды, предполагая, что жуткий Каменщик серьезно поработал над их умами, сердцами и телами, удалив их далеко за пределы не только школы, но, быть может, и города.

             Я же как-то смиренно доучился до выпускных экзаменов, получил вполне приличный аттестат, бабка уже договаривалась насчет моего поступления в тот же – уже династия? – архитектурный институт, как водится, при молчаливом согласии моей матери и насмешливых улыбках сестры, которая была уже старшекурсницей.  И вот прошло лето, и осенью – безо всяких проволочек – я стал студентом, и, стало быть, как часто говорила мне сестра, передо мной открывался новый удивительный и свободный мир людей, которые всю свою жизнь посвятят строительству прекрасных домов в нашем городе. «Только не опозорь мое имя!» – непременно добавлял она, шипя мне в ухо.

            Честно сказать, я принимал этот новый мир без особого воодушевления, казалось, какая-то струна внутри меня оборвалась именно тогда, когда судьба по имени Каменщик разлучила нас с Головановым. Я исправно ходил в институт, на все семинары и лекции, рядом со мной были такие же наивные несмышленые парни и девушки, которые со временем ладно и складно составляли группы, компании, а я, как всегда, не входил ни в одну. К концу первого курса у нас появился вожак, этакий громкоголосый лидер по фамилии Коротких, как водится, говорун и драчун, пользовавшийся популярностью у девушек, заявлявший всему мужскому населению курса, что за год «обошел» всех наших девиц, причем не по разу. «А потом, прямой дорогой, к моей бабушке!» – вставил я после его слов однажды, и он, конечно, меня не понял, но тут же невзлюбил, и каждый раз в компаниях подчеркивал это.

           Начался второй год обучения, и мы уже вовсю чертили, учили, зубрили, и от всей этой беспросветности, мне временами становилось дурно, ибо я никак не мог понять, как же я буду строить дома, если я, по сути, со всем своим грохочущим сверкающим мельканием внутри, не знаю, что это вообще такое, а тот дом, где я жил, с моей бесшумной матерью и скандальной бабкой, ну никак домом нельзя было назвать. «Только попробуй опозорить меня в институте!» – опять, в который раз, шептала мне на ухо, сестра.

            К середине второго курса мои сокурсники и сокурсницы стали выбирать себе специальности. Всего было две: «объемщики», это те, кто будут заниматься домами и «градостроители»,  призванные строить кварталы, улицы, города. И я, честно говоря, не знал, что и куда, понятие дома по-прежнему оставалось для меня более чем смутным, с сестрой я советоваться не хотел, и, в конце концов, когда я узнал, что наш блистательный лидер Коротких идет в «объемщики» (там, где баб больше!), я выбрал градостроительство, имея, стало быть, весьма разумную причину на это.

            По поводу выбора специальности на курсе была устроена пирушка, когда распределяли, кто что будет к столу покупать, я тихо вышел из аудитории, поехал домой, но уже на подходе к дому, понял, что мне совсем туда не хочется. Тогда куда? И я, конечно, пошел к своим поездам, поднялся на холм, спустился к насыпи, расположился, в ожидании, и стал, в который раз, смотреть на городские здания, совсем не представляя себе, как я буду строить через несколько лет нечто подобное. И сначала засмеялся, а потом вдруг заплакал.

            Неизвестно, сколько времени я просидел в своем тихом отчаянии, вдруг кто-то тронул меня за плечо, я оглянулся и вскочил от радости и удивления. Передо мной стоял Голованов и как-то виновато мне улыбался.

           – Ты откуда, дружище? – крепко обнял я его.

           – Из армии, – присел он на холм.

           – Как так, из армии?! – пораженно исторг я.

           – Да ты садись, садись… – Я присел.

           – Ну, рассказывай!

          И он мне начал рассказывать, что после того, как его изгнали из школы, он действительно пошел в ремесленное училище, и оттуда его призвали в армию, в строительные войска, пока служил, умер отец, и мать осталась одна. А Нина? – перебивая его, спросил я. Он как-то странно посмотрел на меня и тихо сказал: «У нас с ней родился ребенок. Мальчик. Месяц назад. Вот потому меня собственно и демобилизовали раньше времени…»

           – Ну, так это здорово! – воскликнул я. Он же опять внимательно взглянул на меня, словно выискивая в моих словах какую-то издевку, затем сказал: «Пацан ты еще, Хо!»

           – Это что ж ты так про меня?! – не без обиды произнес я.

           – Мы же с ней еще во время армии поженились. – глядя на железную дорогу, говорил Голованов. – Когда она приезжала ко мне в часть… И я по началу ходил и радовался, как ты сейчас. А когда вернулся и побыл пару недель, посмотрел на нее, такую неряшливую, толстую, ворчливую, мол, пора тебе на работу устраиваться, ребенок у тебя, – так мне так грустно стало! Что я даже запил на три дня…

           – Ты хочешь сказать, Голованов, что любовь прошла?

           – А была ли она? – спросил скорей сам себя Голованов, глядя на приближавшийся поезд. – Жизнь кончена, Хо! – вдруг исторг он совершенно неожиданно. – Жизнь осталась под вагонами!

           – Да брось ты! – хлопнул я его по плечу, также глядя на приближавшийся поезд.

           – А ты где сейчас? – спросил меня Голованов.

           – Я в архитектурном институте учусь…- без всякого энтузиазма ответил я.

           – Это, что, по стопам сестры?

           – Ну да, сестры и бабки… – усмехнулся я криво и со злостью, и добавил. – Знаешь, что, Голованов, нас с тобой половой вопрос погубил…

           – Как это?

           Но я не стал ему объяснять, и вновь, уже поневоле, вглядывался в мелькание проносившегося мимо нас поезда, и казалось, вот сейчас он пройдет, и больше ничего в моей жизни не будет. Так же, как, быть может, и в его, Голованова, раз он предстал предо мной в таком унылом состоянии.

            – Жизнь кончена, говоришь? – зачем-то повторил я его слова, и вдруг увидел – и нет, мне совсем не показалось! – среди пестрого  мелькания какой-то четкий женский силуэт, и даже на лице улыбку – блеснула и исчезла, и вдруг меня впервые в жизни осенило. И как это было просто и легко!

            – Нет, Голованов! – воскликнул я. – Жизнь только начинается! Пошли!

            – Куда!? – с удивлением глядел он на меня, тихо вслед за мной привставая.

            – Пойдем, по дороге расскажу! – твердо сказал я, и мы пошли на вокзал, я впереди, а он чуть позади, чтобы там узнать, где находится резерв проводников поездов дальнего следования, чтобы после пополнить их ряды, и так, стало быть, безоглядно, пока еще не поздно, изменить свою жизнь и судьбу.

II. СТОНЫ ИШОРЫ

          Я не знаю, что со мной случилось в тот самый момент, когда я увидел промельком женский силуэт и почему у меня возникло такое решение – идти, сдаваться в проводники, быть может, именно тогда, когда перед моими глазами проносился грохочущий поезд, я почувствовал и осознал всю невозможность жизни, которой я жил и которая была устроена не мной, еще с самого моего рождения, и лучше было бы броситься под поезд, чем так жить, но с другой стороны, я ведь был уже там, под вагонами, в наших мальчишеских играх, и ничего там, ничего абсолютно не было, одна ржавчина и пыль… А вот попасть наконец в то сверкающее мелькание, то есть, вовнутрь поездов, где пассажиры и проводники жили своей, такой, казалось, загадочной для меня жизнью, – да, вот почему, быть может, у меня возникло такое желание: идти сдаваться в проводники. И это нестерпимое, неодолимое желание в корне и в одночасье изменить всю свою жизнь, буквально потащило меня искать этот самый проводницкий резерв, а вместе со мной и Голованова, вялого, пока еще кислого, – но моего желания хватало и на него!

          Мы узнали у дежурного на вокзале направление,  куда нам  идти, и уже шагая по шпалам, я что-то говорил Антону о том, что больше нельзя так жить, понимая, что всю эту скороговорку я проговаривал в первую очередь для себя, потому как мой друг, верно, считал, что в его жизни уже ничего не изменишь, поскольку жена и ребенок, и его скорей интересовал легкий заработок, – ну пусть так, пусть заработок, а что там дальше будет, одному Богу известно, главное, движение, и конечно, мелькание, которое меня так притягивало. Еще издали я завидел ряд красных кирпичных зданий и у встречного мужика в проводницкой форме я наконец узнал, куда нам нужно идти.

         В обшарпанном пыльном коридоре, как водится, окрашенном наполовину тюремной болотной краской, мы отстояли небольшую очередь к начальнику отдела кадров. Затем вошли. Пожилой мужчина в роговых очках лениво наставил на нас свои совиные глаза, и прежде чем что-то дельное сказать, я, уже охваченный какой-то неуемной лихорадкой, торопливо и горячо воскликнул: «Здравствуйте, мы пришли устраиваться к вам на работу!»

          – Что вы говорите? – усмехнулся мужчина, откинулся на спинку кресла, и очень неспешно закурил, видно, решив передохнуть на нас, юнцах, от кадровых, вечно чем-то недовольных проводников. – Так что привело вас? И почему именно к нам? – наконец, он обратил на нас внимание.

          Честно говоря, вполне справедливый вопрос, на который я не имел никакого ответа, ведь не мог же я рассказывать ему про свою тайну, про того тайного наблюдателя в себе, заводившего во мне моторчик, который собственно и привел меня в эти стены.

          – Знаете, материальная ситуация, – вдруг совершенно спокойно произнес я, положив нога на ногу, – Мы люди молодые, но у нас уже семьи, – продолжал я, примеривая обстоятельства Голованова на себя. – Ну и сами понимаете, дети, жены…

           – Но почему именно в проводники? – пустил облачко дыма человек в роговых очках. – И вы вообще кто?

           – Мы студенты, – наконец включился в разговор Голованов, очевидно, примеривая мои обстоятельства на себя, – Учимся в архитектурном. Стипендия – то есть, то нет, и вообще не хватает.

           – Знаете ли, молодые люди, – очень надменно произнес начальник отела кадров, да так, что я даже запаниковал, что ничего у нас не выйдет, – все почему-то думают, что проводники обыкновенно дурака валяют, водку пьют, баб тискают, в общем, ничего не делают, а денежки – как-то хищно улыбнулся он нам. – сами к ним в окно залетают. Вы, вероятно, так же думаете?

            Наступила пауза, этакий цейтнот, никто из нас не знал, что ответить, и тогда я решил идти ва-банк.

          – Понимаете… Простите, как вас зовут? – он представился. – Так вот,  дело в том, – продолжал я, обращаясь к нему по имени. – что дело не только в деньгах, а… как бы вам объяснить? – на мгновение замер я, остановив свой взгляд на кактусе, стоявшем на подоконнике: я вдруг представил себе, как этот уставший пожилой человек, очевидно, проводник со стажем, на пенсии, поливает регулярно свой кактус, и другие цветы в горшочках. – Там, в институте, нас обучают строить дома… А мы с Антоном – взглянул я на друга, – даже не знаем, что это такое! Ну, в смысле, у нас есть, конечно, свои квартиры, но у нас нет, понимаете ли, чувства дома! Вот.

          Мужчина в очках внимательно смотрел на меня, очевидно, мои слова как-то его зацепили, он даже перестал курить, и длинный столбик пепла вот-вот и упал бы на стол.

           – И мы подумали, что может там, в поездах, мы, добросовестно выполняя свою работу, сможем когда-нибудь обрести это чувство… дома!

            Начальник молчал, – столбик пепла упал-таки на стол –  и боковым зрением я заметил, как удивленно, раскрыв рот, смотрел на меня Голованов, не знаю, понимал ли он, о чем я говорю.

            – Удивительно, – наконец очнулся человек в очках, – когда я был молод, как вы, я думал точно так же!

            – И что? – непритворно обрадовался я. – Вы обрели это чувство?

            – Ну, это долгий разговор, – вдруг смутившись, произнес человек в очках, затем наступила пауза, а после он вдруг сказал. – Хорошо, попробуйте, а потом мне расскажите.

            –  Потом? – радостно переспросил Голованов. – Значит…

            – Да, будем считать, что вы меня убедили, – улыбнулся начальник кадров, впервые за время нашего разговора, и оказался вполне симпатичным человеком, с какой-то глубокой печалью в глазах. – В соседнем кабинете напишите заявления, а после медкомиссия, курсы. Ну и потом, если все нормально, в рейс!

             О да, в рейс! Мы с Головановым были просто на небесах от счастья! И у нас начиналась другая жизнь, с отсчетом, – время тронулось! – с тех самых желтых холмов, вдобавок, жизнь тайная, что придавало пряности в моем новом, нарождавшемся существовании, потому как, понятно, никто из моих домашних не должен был знать о крутом повороте в моей жизни, о моем окончательном решении бросить институт, в который для конспирации, скорей, для сестры, я время от времени забегал, непременно пребывая в отличном настроении, что не оставалось незамеченным среди моих однокурсников, привыкших к моему вечно унылому виду. Я забегал и тут же убегал, и мы с Головановым успешно прошли медкомиссию, у него же дома это известие приняли благосклонно, родные, после его полугодичного безделья, были рады любой его работе, не особо вникая в подробности, – итак, мы прошли медкомиссию и наконец стали ходить на проводницкие курсы.

           На курсах, там же, при резерве, нас тут же прозвали архитекторами, быть может, с легкой руки печального человека в очках, начальника отдела кадров, аудитория была самая разношерстная, все больше люди неопределенного рода занятий, молодые и старые, то есть, средних лет, очевидно, уже уставшие от жизни, и потому – почему? – пришедшие в проводники. Курсы же вела молодая женщина, довольно быстро, за смекалку, выделившая нас среди прочих, в самом деле, ничего такого сложного нам не преподавали: обязанности проводника, устройство вагона, электрического щита, управлявшего теплонагревом и аварийной сигнализацией, и прочее, прочее. В конце концов, мы с Головановым сдали экстерном экзамены, и наша учительница  торжественно объявила нам дату, когда мы отправимся в пробный рейс.

           В те несколько дней, остававшихся до пробного рейса, я стал ходить, причем, вполне исправно, в институт, конечно, теперь уже свысока глядя на своих однокурсников, как человек, если уж не зрелый, то совершивший свой собственный выбор. Особенно  снисходительно я относился к нашему курсовому бабнику Коротких, который по-прежнему бурно рассказывал о своих очередных сердечных победах, и заранее поражался тому, какие же он будет строить дома: разве что дома терпимости?

            И вот заветный день наступил. Мы с Головановым, собрав и взяв с собой какую-то еду, рано утром торжественно ступили на борт – так можно вполне сказать! – корабля, с нами было еще несколько новичков и та самая учительниц курсов, которая, как только поезд тронулся,  начала водить нас по выбранному ей, почти свободному вагону, показывая все хитрости и секреты проводницкого ремесла. Часа через полтора ее экскурсия была окончена, поскольку, действительно, по крайней мере, на первый взгляд, никаких особых секретов и хитростей в этой работе не было. Все разбрелись по вагону, по свободным купе, и пока Голованов, действительно, явно оживший, бодро знакомился с коллегами, я сел на откидное место прямо в коридоре и стал, очарованный, смотреть в окно: на проносившиеся мимо поля, дома, селения, луга и перелески.

           О, кажется, никогда я не был счастлив, как тогда! Ведь наконец я находился внутри волшебного мелькания, на которое я так долго смотрел со своего холма, а теперь, за окном, было мелькание совсем другое – той, казалось бы, в отличие от этой, в поезде, многообразной жизни, которой жило большинство людей, а на самом деле, жизни всегда обманывавшей, – я был в этом абсолютно уверен! – всегда обещавшей что-то и не дававшей в конце концов ничего. И эту свою новую, только нарождавшуюся жизнь в поезде, проводником, за незатейливыми, казалось бы, обязанностями, я уже любил больше той, заоконной, как любят свое, всегда счастливое, будущее больше печального прошлого. Да, я любил ее и за будущее, и за скорость, и главное, за ту уникальную возможность – прозревать свое будущее, и пусть пока не ясно, не отчетливо, пока одни светотени, силуэты и промельки, и загадочные голоса, я прозревал, и полный жажды, напивался этими образами, и точно двуликий Янус, уже видел прошлое одновременно с будущим, а точнее, как мое прошлое перетекало в будущее. И когда ко мне подошел Голованов, стал трясти за плечо, спрашивая, почему я сижу здесь один, с идиотской улыбкой, я очнулся, наконец, отрываясь от себя, и сказал ему только одно: «Я знаю, Голованов, с чего я начну свою жизнь по приезде в город».

           Я вернулся в город, приехал домой, вошел в квартиру и, уже заранее зная, что ждет меня, услышал в доме непривычный, зловещий шепот. И увидел следующую картину. Посредине комнаты за столом, заваленном учебниками, сидела, низко опустив голову, чтобы, очевидно, не смотреть мне в глаза, сестра, а слева от нее, как-то неестественно выпрямившись, прижимаясь спиной к стене, заложив руки за спину, стояла бабка с кривой ухмылкой.

           – Иди, Искра, посмотри, сынок твой пришел! – насмешливо бросила она, и тут же из темного коридора, словно там и была ее исходная позиция, как по команде, тихо, как всегда, бесшумно, мелкими шажками, вышла моя мать. Встала справа от сестры, и в  профиль ко мне, глядя на бабку, и бабка, как-то глубоко и сосредоточенно вздохнув, завопила: «Значит, дрянь этакая, в институт совсем перестал ходить! Шляешься где-то по ночам! Х-х-д-д-е-е?!?

           – Не вашего ума дело!! – мгновенно и нервно парировал я.

            А потом началось то, что и должно было начаться: крики, ор  бабки, конечно, сестра по-прежнему сидела, как каменная, не поднимая глаз, а мать – да, меня всегда удивляла мать! – все так же стояла в углу, у стены, и как-то учащенно дышала, словно задыхалась, рыбой, выброшенной на берег, бабка же, по контрасту, брызжа слюной, угрюмо наступала на меня, и я, выбрав момент, чтобы остановить ее истерики, вдруг тихо, но очень отчетливо сказал:  «Хватит орать! Знайте, я бросил институт. И больше туда ни ногой!»

         А дальше начался самый настоящий водевиль, неожиданно у бабки в руке оказалась скалка, и она начала гоняться за мной по комнате, я же бегал вокруг стола, а сестра, уже подняв лицо, вертела головой, туда-сюда, наблюдая за мной, потом за бабкой, после я, что делать, вскочил на стол, сестра тут же отпрыгнула в сторону, и собрав все свое презрение в кулак, я воскликнул: «Хватит этот балаган! Знайте, я вас всех презираю!!»

          Затем наступила гробовая тишина, и чтобы поставить точку, я, быть может, в память о незабвенном директоре нашей школы, великом Каменщике, лихо отбил на столе чечетку. Затем при том же изумленном всеобщем молчании спрыгнул со стола, вышел в прихожую, и, с силой захлопнув дверь, был таков.

          … Я шел по ночному пустынному городу с гордо поднятой, быть может, впервые в своей жизни, головой, счастливо вдыхая свежий ночной воздух и выдыхая крики и оскорбления родных, остановился на перекрестке, думая, что мне делать дальше, затем поймал машину и поехал, конечно же, к Голованову.

          Голованов без слов впустил меня, мы пошли по комнатам здороваться с его родными, которых я не видел много лет. Наша бывшая школьная учительница Нина Сергеевная стояла на кухне, в халате, правда, чуть увядшая и располневшая, вполне радостно улыбнулась мне, и я понял, что я у нее в фаворе, потому как пристроил ее безработного мужа. Затем мы пошли в другую комнату: там мать с годовалым внуком на руках, тоже улыбнулась мне, но как-то криво, заученно, глядя куда-то сквозь меня, меня совершенно не видя, – значит, что-то случилось с ней, то ли после кончины мужа, то ли еще до. Затем мы с Головановым поужинали вдвоем, посидели, покурили, снова обговаривая наше славное будущее, уже так блистательно наплывавшее на нас, и поскольку было поздно, пошли спать.

          – Как твоя матушка изменилась! – сказал я все-таки Голованову, укладываясь в постель.

           – Она такой после смерти отца стала, – буркнул Голованов, лежавший напротив меня, и, очевидно, не желая больше разговаривать на эту тему, повернулся ко мне спиной.

           Я довольно быстро заснул, но ночью меня разбудил какой-то тихий стук, я открыл глаза и увидел в лунном свете, как вдоль стены мелкими шажками передвигалась мать Голованова и – да-да! –  стучала кулаком в стены.

           – Мама! Перестань! – воскликнул Голованов, очевидно, проснувшийся раньше меня, затем зажег ночник. – Мама, хватит!

           Потом он встал, подошел к матери, взял ее за плечи, чуть встряхнул, и та, кажется, стала приходить в себя. «Уже поздно, иди спать, мама!» – и повел ее, покорную и бессловесную, на выход.

           После долго ворочался в постели и, зная, что я не сплю и думаю о том, что увидел, сказал намеренно будничным голосом: «Это у нее часто так. После… смерти отца».

           – А что она делала? – осторожно спросил я. Раздался глубокий и скорбный вздох.

           – Замкнуло ее, – после паузы продолжил Антон. – Она… как бы тебе сказать… думает, что отец где-то здесь. Ведь у нас после его смерти был ремонт. И затем мать стала заходить в эту комнату, ведь это была комната отца. Заходить и как бы искать его, думая, что он где-то здесь.

– Как это здесь?

          – Ну, в стенах, понимаешь? – объяснял Антон. – Замурованный, что ли … Если не в поле зрения, то, значит, в стенах. Такая вот логика!

– ??

          – Да нет, это не клиника, – торопливо пояснял Голованов. – Ну, привыкла она, верно, к отцу? Не знаю… Все-таки 25 лет вместе, хоть и туго… Ладно, давай спать.

          – Давай, – тихо сказал я и повернулся к нему спиной, лицом к стене, в которой, значит, мать Антона время от времени искала своего мужа, и в неразрешимых думах о загадках семей так и заснул, и проснулся с такой тяжелой головой, что, вероятно, не переставал думать об этом даже во сне.

          На следующий день мы с Головановым отправились в проводницкий резерв, мы торопились уехать в рейс, уже по настоящему, – архитекторами, так сказать, своего будущего, –  и встретили в резерве начальника отдела кадров, нашего, получалось, крестного отца и благодетеля, сказали ему о своем желании, он одобрительно кивнул головой. И после пошли в маршрутную, где нас мгновенно отрезвили, сказав, что надо ждать, когда поедет бригада, в которой будет недобор и что нас, конечно, будут иметь в виду.

           – Ну что будем делать? – спросил я Голованова.

           – Гулять! – как-то легко, с улыбкой, ответил он, и мы пошли гулять по городу, безо всякой цели, легкие и свободные, единые во всем – в ожидании рейса, а также в своих… увы, поврежденных матерях, у каждой по-своему, а также в замурованных отцах, у каждого по-своему, один, значит, в стене, а другой был замурован десятками лет и тысячами километров, бесповоротно разлучивших нас. Мы шли по городу, и, понимая свое единство без слов, улыбались друг другу, и в этом своем единстве и абсолютной свободе мы прожили – или прошли? – несколько дней, встречая на своем пути каких-то старых знакомых, мальчишек из нашего детства, с которыми мы вместе играли и хулиганили, и все они казались нам такими невыносимо тяжелыми, придавленными грузами своей, уже не детской жизни: кто-то учился, а кто-то работал, и это, верно, чувствовали и наши приятели, которые, толком не поговорив, поспешно прощались с нами.

         Наконец, утром, в один из дней, Голованову позвонили и сообщили, что завтра мы выходим в рейс, в такое-то время, мы страшно обрадовались этому известию, и опять пошли гулять, а на самом деле, понимая друг друга без слов, мы пошли к железной дороге, к нашим холмам, где мы с Головановым впервые и познакомились. По пути купили бутылку вина, и, придя на место, устраиваясь под деревом, глядя на проносившиеся мимо поезда, торжественно эту бутылку распили, а потом долго молчали, каждый, думая о своем, а точнее, о том, что ждет нас впереди.

           Жизнь есть одежда, – не правда ли? – одежда ли одиночества, холода, разлуки, любви, или, как это произошло с нами на следующий день, буквально – проводницкий пиджак, черный, суконный, с фирменными пуговицами, с золотыми молоточками на воротнике, которую уже в поезде нам выдал белобрысый проводник по фамилии Колов.

           – А теперь пошли знакомиться! – деловито сказал он, оглядывая нас в наших новых нарядах, и мы пошли в штабной вагон, мимо проводников и проводниц, готовившихся к рейсу, приветливых и не очень, и вот вошли в штабной, в купе, где сидели двое: один усатый, с весьма важным видом, а напротив широколицый и рослый, с игривой улыбкой на губах.

          – Значит, это наш бригадир Игорь Семенович Чистяк! – представил нам усатого проводник Колов. – А это Мухтар, ваш коллега.

           – Ну что, будем работать? – пробубнил сквозь усы бригадир Чистяк и пожал нам руки.

            Нам выдали вагон, по соседству с вагоном Мухтара, который, очевидно, должен был нас по началу опекать, и мы, под его контролем, приняли мешки с бельем, коробки с печеньем и чаем, выслушали его наставления и в оставшиеся полчаса сидели с Головановым в купе, глядя друг на друга, то с серьезным видом, то заговорщически улыбаясь, так… заговаривая, быть может, предстоящий рейс, чтобы все у нас, без всяких происшествий получилось.

             Затем поезд лениво тронулся к вокзалу, с толчком остановился, мы открыли тяжелую дверь, и вышли с флажками на перрон. Люди уже кучками стояли на платформе и, сверяя номера вагонов, заторопились вовнутрь.

             Голованов остался стоять на перроне – проверять билеты, я же вошел обратно в вагон, с важным видом прошелся по нему,  купейному, каждое купе шумно наполнялось. Затем вошел в служебку и сел, чтобы не мешать пассажирам,  – топот, крики, смех, чемоданы с мешками, мимолетные взгляды, – и после объявили отправление, и наш поезд наконец тронулся.

            «Ну, что, премьера?» – сказал мне Голованов, и я пошел по вагону собирать билеты, заходил в купе, садясь на краешек, аккуратно складывал билетики в папку согласно местам, так дошел до последнего, здороваясь, улыбаясь и спрашивая, кто куда едет, а пунктом назначения был шахтерский город К., затем вернулся обратно в служебку, и вот мы, уже без прежнего волнения, стали раздавать белье и готовить чай.

             То и дело забегал наш опекун Мухтар, проходя по вагону, цепко все и всех оглядывал, иногда делал какие-то замечания, потом прошел бригадир Чистяк, опять пробубнил что-то на ходу, сквозь усы, невнятное, мы уже разносили чай, и когда пассажиры стали старательно выкладывать на столы свое съестное, мы наконец позволили себе передохнуть. Но вскоре пришел штабной проводник Колов, с другим проводником, представившимся Амелей, после оставил нас, и этот самый Амеля с важным видом и этаким менторским тоном стал посвящать нас в тонкости проводницкого ремесла.

           –  В общем, смотрите, есть официальная работа, а есть не официальная. Так сказать, вам на хлеб с маслом… Итак, во-первых, «зайцы»!…

          Через полчаса мы, кажется, знали все про эту работу, по крайней мере, теоретически. «Профессионал!» – восхищенно сказал Голованов, когда Амеля наконец покинул нас, а мне почему-то стало смешно, особенно насчет фальшивого чая и «китаек», жизнь, как только мы ступили «на борт», выворачивалась наизнанку, да, оборотной стороной, как те самые «китайки» или повторное белье, и мне почему-то это нравилось. Не потому, конечно, что мы могли обманывать пассажиров, а потому что здесь, в поезде, все было проще и конкретней, ведь на самом деле это там, за бортом, жизнь была вывернута наизнанку, под плотным занавесом порядка и благополучия, я был в этом абсолютно уверен.

        Затем я пошел собирать пустые стаканы, за окном темнело и кто-то уже собирался спать, когда вернулся, то увидел, что в дверях нашей служебки, громко разговаривая с Антоном, стояла средних лет проводница, на вид, бывалая, и завидев меня, уверенно протянула мне свою ладонь.

–         Напарничек?… Я – Кузьминична. – отчеканила она.

–         Хо! – представился я.

        – В смысле? Так зовут, что ли? – я кивнул. – Ну Хо, так хо! В общем, ждем в гости! – сказала она Антону. – А хочешь, пойдем сейчас! Напарничек пока подежурит. Правда, Хо? – я кивнул, и Голованов лениво последовал за ней, зачем-то на ходу мне подмигивая.

          Я сел на служебное место и глядя в темное окно, в ночь, опускавшуюся на землю,   вдруг подумал о том, что при всем том общем, что единило нас с Головановым, – при наших матерях и замурованных отцах! – у нас было одно принципиальное отличие, заключавшееся в отношении к женщинам.

          Если Антон был уже человеком женатым, и более того, отцом, и соответственно относился к женскому полу легко, спокойно и естественно, то я в свои отнюдь не юношеские годы был целомудренным до безобразия, и вообще боялся женщин. И это было понятно, ведь никакого опыта с женщинами у меня не было. Только какие-то пунктирные и призрачные отношения с девочками из класса, и все, – абсолютная пустота, или ночь, в которую я глядел сейчас из служебного купе, – темная ночь, из глубины которой, словно в дурном телевизоре, вылетала космическим спутником – и прямо сейчас, на меня! – все та же моя бабка, врачом вендиспансера, обвешанная, словно бубликами, мужскими детородными органами… Господи, так мне показалось!

           – Ты, что, заснул? – вдруг кто-то хлопнул меня по плечу, и я очнулся, отрываясь от своего дурного телевизора, надо мной стоял Голованов, вполне довольный собой.

–         Что это ты так быстро? – удивился я.

        – Просто познакомился с женщинами, чай попили и пошел, ведь работа. Все ждут на конечной станции праздника в нашу честь. Этакое – показал он неопределенно руками. – посвящение в проводники. Или – подмигнул он мне, – прописка!

        – Чего? Чего? – спросил я, его не понимая.

        – Ничего! Чему быть, тому не миновать! – опять же загадочно произнес он.

          Ночь прошла, бессонная, пунктирно и стремительно, и мы были возбуждены чрезвычайно, действительно, впечатлений было множество, и даже если кто-то пытался заснуть, другой будил засыпавшего, и так мы добрались до рассвета, до утра, когда вновь надо было поить пассажиров чаем, а после обеда мы уже прибывали в город К..

           День прошел в хлопотах, мы то и дело сталкивались то с Мухтаром, то с Амелей, то с бригадиром Чистяком, то с другими проводниками, очевидно, ради любопытства, приходившими на нас посмотреть, одним словом, мы были перед всеми, словно на сцене. И вот  к вечеру мы прибыли в пункт назначения, выпустили из вагона своих самых первых в жизни пассажиров, тепло прощаясь с ними, потоптались на пустом перроне, оглядывая весьма унылые пейзажи шахтерского городка, и затем наш поезд потащили в тупик, где нас встретил такой первозданный, совершенно, казалось, дикий лес, в котором пели птицы, и стояла блаженная тишина.

            И все-таки мы после бессонной ночи задремали, каждый в отдельном купе, с глубоким чувством исполненного долга, и казалось, птицы пели нам, – там или во сне? – как в раю, но затем этот рай стал угрожающе раскачиваться, и, когда я наконец открыл глаза, я понял, что меня будили, причем уже долго.

            – Вставай, пошли на пикник! – передо мной стояли Колов и бригадир Чистяк. – Все уже готово!

             Мы вышли из вагона, и прямо напротив, в глубине перелеска, на поляне, горел уже костер, и множество проводниц и проводников, знакомых и не знакомых, пили, ели, разговаривали, хлопотали возле костра.

            – Ну, что, друзья?! – громкогласно воскликнула проводница Кузьминична. – У всех нолито?

            И Голованов всунул мне в руку полный стакан с водкой.

            – Давай, бригадир, объявляй команду!

            – В общем, друзья, скажу всем коротко и ясно! – забубнил Чистяк, походивший как своей выправкой, так и усами, на настоящего гусара. – В нашем полку прибыло!

            – И дай Бог им – заключила Кузьминична. – служить нашему полку браво и с достоинством!

            И все, конечно, дружно закричали: Урр-рр-ааа!!…

            Мы выпили, а потом еще раз, и еще, и я довольно быстро опьянел, и прилег в траву, и, слыша окрест себя всю эту задорную многоголосицу, я вдруг представил себя почему-то никем иным, как Андреем Болконским, которого я отвечал на выпускном. Я лежал и глядел в высокое небо, и думал о том, что как хорошо, как хорошо жить, даже если ты лежишь сраженным на поле битвы, и как хороши эти небо и лес, и даже эти шумные люди, о, да, а потом – согласно сюжетной линии – ко мне подошел Бонапарт, спешившийся, уже без коня, довольно грубо ткнул меня ногой и сказал: «Мне думается, это все-таки достойный проводник!» И после  зачем-то  стал хлестать меня по щекам, и пока он бил меня по щекам, с другой стороны ко мне подошла… никто иная как Анна Каренина, которую я также сдавал в десятом классе, она вдруг оттолкнула Наполеона, и стала поднимать меня за руку, словно я – Вронский, уже покинувший ее навсегда, и мне вдруг стало стыдно, что я лежу перед этой прекрасной женщиной, как чурбан. И, превозмогая собственное бессилие, и, в сущности, смерть, я все-таки поднялся, быть может, только потому что не хотел, чтобы Анна так ужасно покончила с собой, причем под вагоном, проводником которого я мог вполне оказаться…

         – Ну, наконец-то! – произнесла Анна, я поднялся, тряхнул головой, и глядя в женское лицо, вдруг понял, что это какая-то незнакомая мне проводница, наконец разбудившая меня. А рядом с ней стоял штабной проводник Колов, которого я минутами раньше так легкомысленно принимал за властелина мира.

         – Пошли, уже холодает! Ты проспал три часа! – произнесла Анна-не-Анна. Я огляделся, костер уже догорал, Голованова поблизости не было, и кто-то из проводников шумно допивал, а кто-то шел к вагонам.

         – Продолжим внутри! – объявил Колов.

         И мы пошли к поезду, в вагон-ресторан, в котором уже был накрыт стол, и во главе его, вошедши, я увидел бригадира Чистяка с бокалом, все в той же бравой позе, в какой я и оставил его засыпая, и слева, и справа от него сидели коллеги, и среди них, неверными глазами я все-таки отыскал своего друга Голованова, который был, как и все, навеселе.

        – Друзья, продолжим! – объявил Чистяк, и все подняли бокалы, и кто опять же сунул мне в руку бокал, мы выпили, и я наконец-то стал отходить от сна.

         – Игорь Семенович, – вдруг обратился к нему штабник Колов. – а не пора ли нам сыграть в преферанс?

         – Пора, – отозвался кто-то из сидевших за столом мужчин.

         – Ну, начинается! – скорбно застонала одна из проводниц. И очевидно, это означало нарушение коллективного праздника, потому как вслед за пошедшим в штабной вагон  бригадиром потянулись чуть ли не все мужчины, мы же с Головановым оставались сидеть за столом.

          – Ну и пусть идут! – объявила Кузьминична. – По крайней мере, два хлопца у нас еще есть!

          – Тем более, свеженькие! – воскликнул кто-то.

          И тут же проводницы, сидевшие рядом с Головановым, поднимаясь, ласково подняли его, с виду покорного, и повели на выход. То же остававшиеся женщины сделали и со мной, но повели почему-то  совсем в другую сторону. И поскольку я был не трезв, я также безропотно, без всяких вопросов, им подчинился.

          Когда мы вошли в очередной вагон, кто-то из проводниц объявил, что именно тут мы будем праздновать праздник, мы вошли в купе, в котором уже был накрыт стол, точнее, столик, и поскольку все не вмещались, другие стояли в коридоре, и мне опять передали полный стакан, я вышел из купе, и, обращаясь ко всем, конечно же, объявил тост за дам. А потом включили музыку, и я, совсем свободный и легкий, весело и пьяно стал танцевать то с одной, то с другой. И так, вальсируя, я проскакал весь вагон, и мне было так весело, что в избытке чувств я воскликнул.

           – Дорогие дамы, я вас всех так люблю!

           И следом увидел, что все эти женщины – один, два, три… и так далее, – встав друг за другом в коридоре, как-то хищно глядели на меня, и пока я стоически выдерживал их взгляды.

           – А давайте во что-нибудь поиграем! – наконец нарушая напряженное молчание, предложила одна из проводниц.

           – Во что? Во что? – тут же оживились остальные. – В прятки? В жмурки? В бутылочку?

           – Прежде чем играть, – объявила неугомонная Кузьминична. – следует познакомиться! И не всем, конечно, скопом, а индивидуально. Правда, Хо?

           – Правда, – смиренно согласился я.

           – Тогда иди сюда, – поманила меня Кузьминична. – Садись вот сюда, за стол. – легонько втолкнула она меня в купе с накрытым столом. – А мы будем поочередно входить к тебе и представляться…

           – Как это представляться?

           – Ну, имя там, срок службы, коротко, жизнь и судьба… – просто пояснила Кузьминична. – В общем, что хотите, то и говорите! Только регламент… пусть будет 15 минут.

            Я покорно сел за стол, заставленный едой и бутылками, дверь тихо затворили, за которой раздался немедленно шепот, видимо, строились в очередь. И вот вошла первая.

           – Алла, – села напротив меня. – Алла Сергеевна…

           – Очень приятно, – кивнул я ей. – Хо!

           – Давайте, что ли, выпьем, – предложил я, чтобы заполнить неловкую паузу, налил и мы выпили.

           – Поскольку регламент, – заговорила наконец Алла Сергеевна. – я сразу скажу о главном…  Да! – она откинулась к стенке, сложив по-турецки ноги на полке и опять замолчала, низко опустив голову, а потом вдруг заплакала.

           – Что такое?

           – Что они со мной сделали? Если бы вы знали, что они со мной сделали? – вдруг басом заголосила она.

           – Кто? Кто?

           – Да эти поганые мужики… – плача навзрыд, говорила Алла Сергеевна. – Когда закроешь глаза, – продолжила после паузы она. – то видишь братика…

           – Кого?

           – Братика, говорю, который сидит рядом с тобой и слушает твои ночные жалобы, стенания и гладит тебя по голове, – говорила она уже спокойным голосом, – и вытирает твои слезы, и тебе становится легче, потому что он ничего не требует от тебя – ложись, вставай… ложись, вставай и впускай… – а только слушает, слушает и все понимает.

           – Может, у нас с вами так получится? – вдруг спросила она меня в упор, глядя мне прямо в глаза.

           – Может, – тихо сказал я, чтобы ее успокоить, и она сквозь слезы улыбнулась, хотела что-то еще сказать, но тут в дверь застучали, и Алла Сергеевна, весьма, надо сказать, ладно, по-солдатски, вскочила, шагнула к двери, но у выхода спросила: «Поживем, увидим! Да?»  И ушла, и следом вошла другая, блондинка, села на краешек полки, прямо у двери.

           – Ирэн, – кокетливо, качая головой, произнесла она.

           – Очень приятно, – ответно кивнул ей я.

           И опять наступила пауза, и я опять предложил ей выпить.

           – Не надо, – остановила она меня, – Так посидим…

           – В смысле, молча?

           – Ага, – кивнула она и вдруг пересела на мою койку, также на краешек. И уже пристально глядела на меня, словно гипнотизируя. Потом придвинулась, опять замерла, с хищной улыбкой, я тоже, как идиот, старательно ей улыбался.

            – Знаете, – вдруг сказала она, – самое главное, это не слова, а движение. Пусть по сантиметру, но неуклонно… – И опять придвинулась ко мне, кажется, ровно на сантиметр.

            – Может, все-таки выпьем за знакомство? – нервно произнес я, не зная, что делать.

            – Не надо, – с какой-то тихой угрозой повторила она и опять бочком придвинулась. – Вы еще совсем молодой, совсем мальчик, – сказала Ирэн, – и не знаете, верно, что самое главное в отношениях между мужчиной и женщиной, это…  дробить, под стук колес, разделяющее их пространство!

            Между нами оставалось еще полметра, и я подумал, что в таком режиме и темпе мы можем просидеть целый вечер.

          – Значит, дробить пространство? – тупо повторил я.

          – Да! Наконец вы меня понимаете! – воскликнула она, глубоко вздохнула и вдруг, одним рывком сократила… разделявшее нас пространство и, прижимая свое лицо к моему, горячо и страстно зашептала. – Не забывай меня! И все у тебя будет! Вагон номер восемь, я там… Это у нас всего лишь репетиция! Правда?

          – Правда, – тихо подтвердил я, чтобы не огорчать и ее, она тут же встала и перед выходом опять оглянулась и улыбнулась.

          Я глубоко вздохнул, переводя дыхание, не зная, чего еще ждать от этих странных женщин. Вошла следующая, в платке, села на противоположную койку, сцепив руки на коленях.

          – Саида! – представилась она, и опять же пристально взглянула мне в глаза. – Ну, как тебе здесь?

          – Да пока не знаю, ничего вроде…

          – Если кто будет обижать, ты мне скажи. Считай, буду тебе как старшая сестра.

          – Спасибо.

          – Да не за что! – сказала она и встала, начала осматривать верхние полки, потом, поднявшись на нижнюю, заглянула в верхнее багажное отделение.

          – Знаешь, – со знанием дела говорила она. – бывает, входишь в купе, вроде пустое, расслабишься и вдруг – блямс! – кто-то валится на тебя сверху, или пассажир, или проводник… – Так вот, значит, – села она рядом со мной и взяла мои ладони в свои, их поглаживая. – всегда осматривай свое рабочее помещение.

           – Понял, – сказал я, уже ничего не понимая.

           – В общем, Саида, которая, как сестра… – сказала она, взглянула на накрытый стол. – Ну что, давай выпьем, и я пойду!

          И мы чокнулись и выпили.

         – Пойдем, проводишь меня!

         Я не стал спрашивать зачем, мы встали, вышли из купе, как ни странно, в коридоре никого не было, но доносились голоса, я прошел с женщиной в платке несколько метров, затем она махнула, мол, все, и я пошел обратно.

         Но только я вошел  в купе, как тут же на меня набросились две, как по началу показалось мне, маленькие и юркие девочки, похожие друг на друга, как две капли воды.

         – Марина!… Карина!… Самохваловы!

         Они уже сидели на нижней полке, посередине я, и тянули меня за руки, туда-сюда, и я тут же вспомнил предупреждение Саиды, и было ли все это подстроено? И если было, то с какой целью? Наконец, я спросил: «Ну, что будем делать-то, девочки?»

         – Кувыркаться! – воскликнула одна из них и следом, то ли Марина, то ли Карина, взобралась мне на плечи, а другая стала щекотать меня.

         – Эй, вам сколько лет-то? – выдавил я из себя, напрягаясь от тяжести.

        – Да не так уж и мало, – хрипло ответила та, что сидела на моих плечах.

        – Эй, может, хватит?! – крикнул я, и упал на койку, а они, словно того и хотели, навалились на меня разом, и начали душить, в то же время расстегивая на мне одежду и злобно приговаривая: «Щас, ты у нас увидишь…» И, слава Богу, в этот момент вошла Кузьминична, схватила обеих карлиц за руки и одним ловким движением выбросила их в коридор. – Они у нас чокнутые! Ты сильно не обижайся! – покрутила она пальцем у виска и пригласила следующую.

          Я уже ничему не удивлялся, и когда вошла следующая в розовом платье, причем с гитарой, я криво ей улыбнулся, узнавая в ней ту самую Анну Каренину, которая разбудила меня у костра.

          – Натэлла! – представилась она, садясь напротив. – Ты, я слышала, бывший студент? – я кивнул. – И я была студенткой. Работала в студенческом отряде проводников. И так мне все это тогда понравилось, что я осталась на «железке».

         – Ну что тебе сыграть? – провела она по струнам.

         – На ваше усмотрение, – тихо сказал я, и она запела что-то из бардов, что-то очень мелодичное и, конечно, лирическое. Пела она действительно хорошо, душевно, и я уже был благодарен ей за то, что мне не нужно ничего делать, что-либо говорить, я взглянул в окно и вдруг увидел совершенно неожиданную картину.

          Там, в сумерках, стояли какие-то парни и девушки, все, в ярких голубых трико, и плавно перебрасывали друг другу ярко-желтый мяч. И когда кто-то ловил этот мяч, то в первую очередь нежно прижимал его к себе, совсем не манерничая, как самое дорогое существо на этом свете. И только потом бросал другим, и те делали то же самое…

         – Натэлла! – шепотом сказал я, не отводя глаз от этого магического зрелища. – Посмотри в окно! Ты видишь там…?

         Натэлла на мгновение затихла, взглянула в окно, и в тот же момент вся эта не земная картина, словно растаяла, исчезла.

        – Так что ты там увидел? – недоуменно спросила Натэлла.

        – Там… там… были такие удивительные молодые люди, игравшие в золотой мяч!

        – Может быть! Все может быть! – как-то странно посмотрела на меня Натэлла. – Я раньше тоже много чего удивительного видела за окном… А потом глаз «замылился»… Ну, что, еще споем? Могу что-нибудь из собственного репертуара, – с гордостью произнесла она.

        Но тут вдруг дверь распахнулась и на порог встала какая-то огромная женщина с мрачным лицом.

        – Натэлла, – басом произнесла она. – Твое время закончилось!

        – Ах, что вы говорите? – с презрением произнесла бардэсса и взяла гитару за гриф, словно собираясь то ли ударить вошедшую, то ли  от нее отбиваться.

        – А вы кто? – спросил я с какой-то невероятной усталостью.

        – Панченко, – представилась она. – женщина зияющей глубины. Сейчас моя очередь…

        – Женщина… какой глубины? – и я тяжело поднялся, уже полный раздражения. – А ну-ка быстро все отсюда!!

        – И я? – обиженно спросила Натэлла.

        – И ты! – подтвердил я. – А иначе я буду… под стук колес дробить пространство! – замахал я руками, выталкивая Натэллу, и она испуганно, пятясь, вышла вон, вместе с огромной Панченко.

         Я закрыл за ними дверь и стал ходить нервно по тесному купе туда-сюда, то, размахивая руками, как Марина-Карина, то передвигаясь мелкими прыжками, как Ирэн, то останавливался и сцеплял руки на груди, как истеричная Алла Сергеевна, то изображая игру на гитаре, как это делала, последняя, Натэлла, – за чем меня и застала встревоженная Кузьминична.

         – Что случилось, Хо?

         – Хо-хо! – захохотал я, не переставая ходить по купе, туда-сюда. – Все! Хватит! Баста!

         – Но это еще не все, Хо! Процесс не окончен! Что остальным-то делать?

         – Что делать? Строиться! – нервно закричал я.

 – Для чего?

         – Как, для чего? Для разврата… как это?… зияющей глубины! Понятно? И без моей команды  сюда не входить!

        – Понятно. – кажется, успокоилась Кузьминична, закрыла дверь, и я действительно услышал из коридора. – Стройся, стройся…

        И пока все строились, я, весь какой-то опустошенный, сел на койку, опустил голову и как бы окаменел, странным образом думая, что тогда, в пробном рейсе, после магического мелькания, передо мной впервые в моей жизни предстала действительно… Ее Величество Глубина – пространства и времени, во всей своей мерцающей загадочности, но дальше, что и как? И если я сейчас отдам себя на растерзание всем этим смешным-безумным-и-несчастным женщинам, то может, так, наивно думал я, я обрету свою заветную глубину внутри мелькания, и значит, что-то открою для себя?

       Я взглянул в окно, словно в поисках ответа, и – о, чудо! – опять увидел тех сказочных людей в голубом трико, я замер, я отчетливо видел все их движения, на этот раз – да, да, мой глаз не «замылился», и мне ничего не казалось! – они летели прямо по воздуху, один за другим, примерно на высоте полутора метров, как раз пролетая мимо меня, и каждый, и каждая в руках держали золотой мяч, и последняя в этом ряду или стае девушка вдруг взглянула на меня с лучезарной улыбкой,  и пролетела мимо, и тогда я бросился к окну, с силой опустил раму, выглянул и увидел там, в стороне, лишь один голубой след, словно росчерком, дымкой, и больше никого и ничего.

          И тут в дверь требовательно застучали. – Мы готовы!

          – Сейчас! Сейчас! – закричал я им в ответ. – Сейчас я открою!

          И после, когда стук прекратился, я, все-таки отказываясь от той глубины, которую мне, верно, обещали те, стоявшие в коридоре женщины, залез на стол, смахивая с него блюда и бутылки, и с силой открыл оконную раму, протискиваясь в проем, – сначала ноги, а потом и тело, крепко держась руками за раму, вот, наконец вылез из купе. И, разжав ладони, полетел вниз, больно ударился, и после, превозмогая боль, побежал за теми лунными людьми, или людьми лунного света, обещавшими мне, как мне стойко казалось, другую бесконечную глубину, от которых еще оставалась голубая дымка. Но опять же никого, ничего я не увидел, тогда я просто пошел, в том же направлении, вдоль поезда, еще на что-то надеясь, и вдруг в окно мне кто-то постучал, и я увидел в купе простых, земных и здоровых мужиков – Колова, бригадира Чистяка и Амелю, игравших в карты, и почему-то обрадовался им, как родным.

          Дверь мне открыл Мухтар, и я влез в штабной вагон, пошел в их купе, мимо других, открытых, в которых мужики или пили, или спали, или во что-то играли, очевидно, весьма славно проводя время без женщин. Вошел наконец и плюхнулся на койку, дым в купе стоял столбом, и все четверо с сигаретками в зубах держали карты над расписанным листом преферанса.

          – Ты, чего ж, от баб-таки сбежал? – не отрываясь от карт, произнес бригадир Чистяк.

          – Прямо через окно!

  – Во, дает! – усмехнулся Амеля. – А чего?

          – Устал я от них. Какие-то они у вас сумасшедшие…

           – Бабы всегда сумасшедшие! – заключил Чистяк. – И у нас, и у вас, и у них.

           – Я сейчас, ну всего лишь несколько минут назад, видел очень странную, неземную картину. – признался я.

   – Раз! – объявил игру Амеля, взяв прикуп.

            – Парни и девушки, залитые лунным светом, летели по воздуху…

          – Во, допился! – буркнул Мухтар. – Два…

          – Летели, говоришь? – произнес Колов. – А что такое вполне бывает! Три…

          – Я пас, – сказал Чистяк и бросил карты на стол и, уже глядя на меня, сказал. – Вообще, то, что происходит за окнами поезда, порой действительно удивляет! Это такой магический телевизор.

          – Ты ему про Ишору расскажи! – бросил Амеля.

          – Про Ишору? Да, это великая история для проводников всех времен и народов! – согласился бригадир, отсел от стола, ближе ко мне, и закурил новую сигарету.

          – В общем, слушай про Ишору…  Но тогда сначала про Дунайку! Жила-была такая удивительная женщина Дунайка с берегов Днепра. Гостила она у родственников в наших краях. И вот возвращалась домой на поезде.  Села, значит, в поезд, поехала…  И там, в купе, вдруг встретила мужчину, который ей с первого взгляда понравился. Полюбился… И всю дорогу она с него глаз не сводила. А он с нее. И ехали с ними еще два пассажира. И потому, значит, не могли они открыто своих чувств проявлять. Ну, выйдут в коридор, постоят, поговорят о том, о сем, повздыхают, и обратно. Как в тюрьму. И втайне, конечно, молили Бога, чтобы те пассажиры вышли как можно раньше. И видно, Бог услышал их молитвы… И вышли пассажиры, каждый на своей станции. И остались Дунайка с этим самым ненаглядным ее, наконец, вдвоем.  И, конечно, тут же без слов бросились друг другу в объятия! И как только поперву утолили свою страсть, вышел этот, значит, возлюбленный ее из купе, пошел к проводнику, заплатил ему хорошие деньги, чтобы никого к ним больше не сажал. И так они ехали вдвоем и любили друг друга без устали.  И Дунайка оказалась такой буйной, ненасытной, и когда ее любовник уже никак не мог, она все равно его распаляла, кричала, чуть ли не на весь вагон: Ишо! Ишо! А проводники и пассажиры слушали и хохотали, звали любопытствующих из других вагонов, как на представление, и опять хохотали. И так доехал поезд до конечной станции, где ждал Дунайку ее любящий муж с маленьким сыном. А Дунайка и думать забыла про семью, все сжимала в своих объятиях своего ненаглядного пассажира. Походил, походил ее муж на платформе, поспрашивал у проводников про нее, те ничего ему не говорили, лишь сплевывали и цокали, и за спиной подсмеивались. Так и ушел бедный супруг с мальчиком ни с чем. И любовники – представь себе! – под патронажем проводников поехали по обороту обратно. Но мужик-то, любовничек, уже ласкать ее никак не мог, сил никаких не было, и однажды решил сбежать, а Дунайка, коварная женщина, почуяв неладное, схватила его в самый момент, когда он с вагона уже спрыгивал, и обратно, как под конвоем, в купе повела. Ишо! Ишо!… И вот, алчная, ненасытная, своими «Ишо!» довела его до разрыва сердца. Прыгая на нем, сразу же не заметила, как испустил он, несчастный, дух, а когда обнаружила, так завизжала, что весь поезд вздрогнул, а после остановился, и все, кто мог, побежали стремглав в их вагон… В общем, на станции вызвали врачей, вынесли посиневшего, скрюченного любовничка на носилках, а вслед за ним и Дунайку, которая, лежа на носилках, в горячке своей, кричала свое уже знаменитое «Ишо!».  В общем, как ты понял, Хо, умом она тронулась….

         Ну а теперь про Ишору! Вообще издавна считается, что каждый поезд на нашей земной планете имеет свою персональную женщину, огромную, размером с поезд, стало быть, женщину-поезд, которая вечно заглядывает в окна, и когда видит там ласки, любовь, бурные соития, несказанно им радуется, обретая новую крепь в себе, ведь собственно она этими любовными стонами и питается. И с новой силой обнимает свой холодный поезд, горячей любовницей. И были многочисленные легенды про эту невероятную женщину, и кто-то  говорил, что даже видел ее в окнах,  горгоной ужасной, в общем, факт ее существования в любом случае никто никогда не оспаривал. Но не имела она до определенных пор имени, и когда случилось то, что случилось с Дунайкой, весть эта немедленно облетела весь проводницкий и не только мир, и проводники всех стран разом, безо всяких договоренностей, назвали женщину-поезд Ишорой, в честь,  безоглядно сошедшей с ума от страсти. Или от любви… Ну, как тебе наша проводницкая мифология?

         –  Мифология? Сказка?… – полный скепсиса, улыбнулся я.

         – Сказка, не сказка, – включился в разговор Амеля. – но я, например, верю. Хоть и не видел никогда. А если бы увидел, то считал бы, что мне повезло.

         – В общем, этот рассказ мой насчет того, какие страсти бывают в поездах! – закончил Чистяк. – А ты наших баб испугался! Да куда им до Дунайки! …Вот попалась бы тебе такая, что бы ты делал?

         – Не знаю, что бы я делал, но сейчас я знаю, что пойду спать! – сказал я, чувствуя неимоверную усталость от прошедшего дня. – Колов, можно я у тебя в служебке посплю?

 – Валяй!

         Я попрощался с мужиками до утра и пошел в купе и, не раздеваясь, сразу же рухнул на койку, сомкнул тяжелые веки, и… полетел куда-то в пропасть, в ночь, в ту самую зияющую глубину, но приземлился словно бы в другом купе, в другом поезде, и, получалось, не спал, а просто лежал, не мог заснуть, и было слышно, даже сквозь стук колес, как ветер выл и чей-то дикий хохот раздавался, и я, кажется, уже знал, кто это хохочет, и поскольку в купе я был совершенно один, я весь сжался в комочек от страха, потому как летела уже, согласно Чистяку, вдоль поезда та самая Ишора, с диким воплями, лохматая, с огненными глазами, заглядывала  в каждое окно, проверить, все ли ее пассажиры и пассажирки занимаются тем, чем и должны в поезде заниматься, а иначе –  вон!

         И все действительно любили друг друга, яростно совокуплялись, по зову плоти, велению сердца, не важно, или из-под Ишориной палки, и вот она заглянула в мое окно, и увидела меня таким одиноким, бесполезным телом, разгневалась, конечно, вдребезги разбила окно, и своими цепкими стальными пальцами вонзилась в меня, а точнее, в мою укромную плоть в штанах, в мое непригодное, значит, орудие, изымая, выкручивая, вытаскивая его, чтобы после найти мне пару: Ишо!! Ишо!! Застонал я от боли, открыл глаза, – во сне или наяву? – кажется, возвращаясь в свой поезд, в купе, и долго не мог понять, почему действительно из ширинки моих штанов – вылепленный Ишорой? – торчал, устремленный вверх,  мой – или чей? – детородный орган, а потом я увидел какую-то жуткую, которая играла с ним, как с антенной. Неведомая женщина, сидела в моих ногах. Я привстал было… Лежать!! – рявкнула она, толкая меня со страшной силой обратно, и тут же забралась на меня всадницей, и расставила ноги, и старательно прицеливаясь, как-то торжественно вонзилась в меня, точнее в него, и уже раскачиваясь и закидывая голову, со стонами, и неспешными толчками понесла меня, то есть, его, а меня, значит, бесполезным прицепом, в свою темную теплую влажную бесконечность… И значит, я был уже  поезд, несшийся по шпалам, среди ночных лесов и полей,  под звездным небом, с полной луной, несся самоубийцей, зная уже, что там, за поворотом, будет авария, – ах! ух! взрыв и осколки! – ведомый безудержно, к своей погибели…  действительно, катастрофа, взрыв и осколки! – и только когда эта жуткая отлепилась от меня, опять устраиваясь у меня в ногах, и вдруг сладкозвучно запела свою песню победительницы Брюнхильды, я понял, что это была Натэлла, черт ее подери, поэт и бардесса, девушка в розовом, с гитарой, или – просто бестия, обхитрившая, значит, всех.

III. ПОЕЗД-МЕРТВЕЦ

         Коварная девушка с гитарой не стала случайным событием в моей жизни. Буквально на следующий день мои коллеги, проводники нашей бригады, начали приходить ко мне в купе, и подмигивая поздравляли, похлопывая по плечу, непременно со скабрезными шуточками, а проводницы, заглядывая в служебку, то и дело сладко улыбались мне, что-то мечтательно мурлыча себе под нос. Я стоически выдерживал их непотребные комментарии и сальности, доводившие меня порой до полного отчаяния, до жгучего стыда, ведь я всегда, по крайней мере, до случившегося со мной ночного происшествия, держал все при себе и в себе, и вдруг в одночасье все интимные подробности моего поражения, вдобавок, приправленные поэтическими гиперболами моей насильницы, стали известны всему миру. Да будь ты проще! – успокаивал меня Голованов, также, очевидно, той ночью проведший бурную ночь. – Благодари судьбу, что это с тобой произошло! Причем без всяких последствий…

 – Что ты имеешь в виду?

         На самом деле – я повторяю! – коварная девушка в розовом с гитарой на стала случайным событием в моей жизни, и последствия проявились самым незамедлительным образом. Как только мы вернулись в наш город, а завтра, по обороту, мы должны были выходить снова в рейс, бригадир Чистяк вдруг вызвал меня в штабной вагон, и чуть ли не в приказном порядке сообщил мне, что в завтрашнем рейсе я поеду в паре с этой самой Натэллой.

        – Это как это? Почему? – задрожал я чуть ли не в ужасе, глядя на хихикавшего, стоявшего позади, штабника Колова.

        – Пойми, ты парень молодой, подверженный всяким тлетворным влияниям, а женщина всегда мужчину облагораживает, значит, и мне, бригадиру, спокойней, а дружок твой будет по соседству, по нему не соскучишься, тоже с какой-нибудь подружкой! Все, решено, без вопросов!

       – Ладно, ничего тут действительно страшного! – успокаивал меня Антон, уже поздно вечером, мы решили не идти домой и переночевать в вагоне, – А потом вот что я тебе скажу! Поверь моему опыту! Женщина всегда есть река! – многозначительно произнес он и уставился на меня.

– Река?

       – Вот именно, река! Которая внесет тебя, плавно и гладко, в тот или иной мир или сообщество! В нашем случае, в сообщество проводников. А так бы ты, без баб, еще долго со своими комплексами, в бригаду встраивался. А с женщиной все происходит легко и безболезненно.

        – Безболезненно, – повторил я, глядя в окно, вспоминая, не без усмешки, как одним неотразимым ударом амазонка Натэлла остановила той ночью мой робкий протест.

        И я не стал больше протестовать, и кому-либо из коллег перечить, река так река, и на следующее утро, встретившись наконец с Натэллой, – привет, милый, даже погладила, словно соскучившись, меня щеке, – мы стали принимать назначенный нам вагон, благоустраивать его по ходу, и моя первая в жизни женщина, сменяя ласковый тон на строгий, уже давала мне свои действительно ценные указания,  как то: всегда держать вагон в чистоте, что делать, если чая или белья в рейсе не хватит, и много-много других полезных практических советов, дававших вдобавок проводнику дополнительный заработок. В общем, все то, что лишь обозначил в первом рейсе своим менторским тоном Амеля, Натэлла или Ната – так меня теперь называй! – мне сейчас очень подробно разъясняла, за что я ей был действительно благодарен.

         А потом мы поехали в тот же шахтерский город К., значит, возвращаясь к месту нашего знакомства, и я продолжал постигать азы проводницкого ремесла, чтобы, очевидно, стать блестящим знатоком своего дела, при этом, тут же осуществляя их на практике, и это было совсем не трудно, поскольку из пассажиров все были мирные семьи, – папы, мамы, дети, мальчики и девочки, несколько одиноких, бледного вида, мужчин, очевидно, возвращавшихся из командировок,   и значит, прокутивших все, что можно и нельзя, и потому чрезвычайно тихих, соответственно с легким раздражением глядевших на шумных, крикливых, бессовестных детей, бегавших туда-сюда по коридору, и большую часть времени проводивших в тамбурах, так сказать, в чуланах, на задворках жизни, – курили одну за другой и как-то скорбно и смиренно глядели в окно, в стену, в пол или, не важно, друг на друга.

         – Ох, если б ты знал, как они мне все надоели! – вдруг с непритворным чувством застонала Натэлла, неотрывно глядя в окно, и я уже понимал, способный проводник, что окно было единственным выходом для всех метаний, стенаний, посланий, исходивших от людей, находившихся в поезде, и поскольку поезд в пути непрерывно двигался, то пассажирам, в отличие от людей, живших на земле, по ту сторону окна, всегда казалось, что их стенания-метания-послания, оставаясь там, позади, находят-таки свой адресат, и значит, жизнь их не так безнадежна.

       – Тогда скажи, – наконец произнес я, только начиная со своей неожиданной любовницей знакомиться. – Если пассажиры тебе надоели, то тогда зачем тебе вообще поезд?!

       – Глупый ты, Хо, и молодой! – устало улыбнулась мне Ната. – Вот я тебе уже говорила, что я бросила институт, и после очередных своих студенческих проводницких отрядов, вполне романтичная девушка, осталась «на железке», только для того… – внимательно взглянула она на меня. – чтобы в этом пестром мелькании пейзажей и лиц – я напрягся! – однажды встретить единственного человека… И вот ты ждешь его, ждешь, даже ищешь, – продолжала она, не сводя с меня глаз, – а он все никак не появляется, и только эти… – взглянула она в коридор, – морды и рыла пассажирско нечеловеческие, для тебя, по сути, всего лишь на всего, рабочий материал,  за который ты получаешь деньги, их обслуживая и иногда обманывая. И, в конце концов, они начинают тебя страшно раздражать, потому как в их недрах, если вообще есть таковые, – усмехнулась она и оскалилась, – ну, никак не находится тот самый нужный тебе человек! В общем, одна био-масса!

         И тут же, словно в подтверждение ее слов, в купе заглянул мужчина, что из тех, командировочных, и попросил чаю.

         – Сейчас! – с легким раздражением отозвалась Натэлла и вышла из купе, а  я, оставшись один, опять подумал о той своей мерцающей глубине, скрывавшейся за грохочущим пестрым мельканием, которая у каждого своя, но, по сути, одна. И еще о том, что все, абсолютно все, оказывается, приходят в поезд за одним, и чтобы не истлеть в своем вечном ожидании, надо просто, – банальность, но все же! – жить, выполняя свою работу, осваивать свое проводницкое ремесло, как фасадную, так и изнаночную его сторону, что я с нескрываемой радостью и делал. Время от времени забегая в соседний вагон к Голованову, хвалился по-мальчишески, перед ним, как в этом рейсе, так и во всех последующих, в самые разные города, сколько, к примеру, я денег сегодня заработал,  то бишь, сколько «зайцев» провез, сколько контрабандной водки продал, сколько отстегнул ревизору и так далее, так далее, оказавшись, значит, весьма способным учеником Натэллы.

          – Вот видишь, – хлопал меня по плечу Голованов, – А ты боялся!

           И действительно, буквально через два месяца я стал заправским проводником, который с первого взгляда, с начала рейса, обойдя все купе и собрав все билеты, мог в точности сказать, кто как будет вести себя в пути, и на кого следует обратить особое внимание, так же как во время остановок, глядя на жалобно или нахально просивших подвезти их мужчин и женщин, я мог, цепко взглянув им в глаза, определить заранее, обманут они меня с оплатой или нет. Все это, как и многое другое, я делал весьма ловко, я бы даже сказал, артистично, играючи, причем, по ходу исполнения своих официальных обязанностей, чем несказанно радовал свою учительницу, поэтессу и бардессу, бывалую проводницу, и вдобавок, страстную женщину Натэллу.

           Кстати, об интимных отношениях… То мое первое впечатление от благообразной, доброжелательной, и чуть уставшей,  сентиментальной женщины днем, никак не сочетавшееся с теми неудержимыми атаками, которые она совершала на меня ночью, лишь только укрепилось со временем, и перешло в разряд этакой непреложной данности, в силу которой я однажды поделил Натэллу на женщину дня и женщину ночи. Более того, я нашел объяснение и этому! Всю ту печаль, неудовлетворенность и раздражение, которые она накапливала во время дневной работы и общения с третьей силой, как неизменно называла она пассажиров, она немедленно выплескивала ночью, в своих позывах, посылах, стенаниях и неустанных ласках – на меня, ее, стало быть, единственного человека, которого она, быть может, на время, но обрела, и, глядя на нее, я поневоле присматривался к этой третьей силе, пытаясь найти в этих самых пассажирах те семена зла, которое гнало Натэллу каждый раз, изо дня в ночь, в мои объятия.

            Но никакого зла, как в частности, так и в общем, в этих шумных, угловатых, неуклюжих, простых и пошлых пассажирах, даже присматриваясь под лупой деланной проводницкой опеки,  я никак не отыскивал, и если можно было говорить о зле, то только как о внешней силе… Что я имею в виду? Я пришел в поезда, на работу, как раз тогда, когда грянула знаменитая горбачевская перестройка, и советская империя уже бродила, как застоявшееся в бочке вино,  выплевывая на поверхность свои ядовитые пузыри, – вино, еще не разорвавшее саму бочку. И если женщина была рекой, как объявил мне однажды Антон Голованов, то рекой, по моим все более укреплявшимся наблюдениям, был и сам поезд, который нес – и здесь в буквальном смысле! – людей из одного пункта в другой, и эта сила, заставлявшая перемещаться людей, действительно со временем из доброй превращалась в злую. Ибо мирных жителей, отправлявшихся в отдых, в командировки или в гости, совсем незаметно сменили сначала мелкие торговцы, мешочники со знаменитыми капроновыми клетчатыми сумками, а после уже беженцы, покидавшие насиженные места ради, как им казалось, счастливой жизни.

          – Да ты посмотри на них! Посмотри! И что они там, в своих сумках, могут везти? – с неизменной едкостью замечала Натэлла, глядя на людей с баулами, собиравшихся на перроне возле нашего поезда. – Небось, зайцев-безбилетников, разобранных по частям, – хохотала она, – руки-ноги в одной сумке, туловища в другой… Стоит проверить!

          – Да, можно совсем не интересоваться, – в ответ задумчиво говорил я. – что происходит в нашей стране, но все понимать, глядя на пассажиров, что… грядет что-то невообразимое!

          – А ты философ! – хлопала меня по щеке Натэлла. – Пойдем в вагон!

           И уже там, в вагоне, обслужив, значит, такой контингент, мы с Натэллой, за стаканами чая, начинали спорить. О чем? А о том, что качественная перемена, произошедшая в пассажирах, когда-нибудь, так утверждал я, затронет и нас, проводников, отразится на нашем относительном,  душевном  благополучии, на что Натэлла говорила  одно, что какие бы ни наступали исторические времена, пассажиры, в сущности, всегда одни и те же…

           – Ну, какие одни, ты мне объясни? – пытал я ее из раза в раз.

           И однажды она мне сказала, точнее, сформулировала, наконец, отставив все свои эмоции в сторону.

           – Вот, скажи, мы с тобой сейчас где? – пристально глядела она мне в глаза.

           – Ну, как где? В поезде…

           – Вот именно! – твердо кивала она головой. – В этом и заключается вся суть! Дело в том, что, оказываясь в поезде… мы сами становимся поездами. И пассажиры, и проводники! Понимаешь? Мы все поезда! Какие бы времена там, за окнами, ни стояли!… А что нужно поезду? – дальше пытливо спрашивала она.

           – Очевидно, пассажиры!

           – Умница! Хотя трудно не догадаться! И значит, мы все поезда, которые «ищут» своих пассажиров! А точнее, одного! И поэтому люди едут, мигрируют, только в поисках этого самого заветного пассажира, – повторила она свою мысль, сказанную прежде. – мечтая, в сущности, об одном, о Доме!

           – О доме?

           – О настоящем, светлом, чистом и уютном доме!

           Да, Натэлла, это правда, о доме… Кстати о доме. Как только Натэлла сотворила из меня настоящего и блистательного проводника, она, женщина широких масштабов и, очевидно, возможностей, помогла мне снять квартиру, а до этого, между рейсами, я ночевал то у Голованова, то у себя, стоически выдерживая натиски моей бабки Риммы, и еще в большей степени приговаривающее к стыду, скорбное молчание матери. Квартира оказалась вполне уютной, с большой кухней и просторной комнатой, в получасе езды от вокзала, и после того, как Натэлла сняла ее для меня, она, одержимая уже новой деятельностью, стала старательно ее обставлять, привозя мне в дом подержанную, но вполне сносную мебель, в классическом советском стиле,  – одежный шкаф, кровать, стол и стулья. Тогда же, во время обустройства квартиры, я узнал, что у Натэллы был муж, преподаватель класса фортепьяно в консерватории, который все свое свободное время тратил на ухаживания за своими студентками, а когда она уезжала в рейсы, приводил их к себе домой, включал громко на всю мощь Бетховена, и ласково насиловал своих учениц, стало быть, под бодрый аккомпанемент сумрачного немецкого гения,  пока ночью, с криками, к ним не прибегала соседка, замученная тетя Макпал, от которой собственно Натэлла и узнавала о незатейливых забавах своего восторженного, похотливого супруга.

           Теперь я знал, почему Натэлла так неохотно уходила от меня к себе домой, и потому я часто позволял ей у себя оставаться. И после очередного, проведенного в бурных, страстных ласках, часа,  я выходил на кухню покурить, и, глядя в окно, на ночной город, я часто думал от том, что если – теперь уже по схеме, и… как неприятно это слово! – после сверкающего мелькания я вызревал мерцающую глубину, то сердцем этой глубины – так получалось! – становилась Натэлла. Так быстро и однозначно? – пугался я такой слишком очевидной перспективы.

           В свободные часы между рейсами и общением с Натэллой, становившимся все более бурным и – как, к примеру, хождение на работу, – обязательным, я вдруг, сам себе удивляясь, стал заходить домой, обыкновенно по вечерам, чтобы застать всех дома, – бабушку, мать и сестру, – и, приходя, молча плюхался на диван, в ответ молчали и родные, демонстративно продолжавшие делать свои дела, даже бабка совсем перестала кричать на меня, потому как, очевидно, понимала, что в этом нет никакого смысла, и так мы могли «общаться» час, другой, третий, бабка на кухне, сестра разговаривала по телефону, или чертила свои проекты, и только мать, бывало, садилась напротив меня, и пристально глядела мне в глаза, чего прежде с ней никогда не бывало. То ли с горечью, то ли с обидой, то ли все-таки с виной, и когда я чувствовал, что вот-вот она начнет говорить, я вставал и уходил из дома, понимая, что если все люди – поезда, как утверждала Натэлла, то во мне как в поезде всегда были и будут эти три странные женщины.

            Спустя полгода после нашего знакомства с Натэллой, она переехала и кажется окончательно ко мне, взяв с собой лишь самые необходимые и любимые вещи. И тут же безотлагательным тоном объявила, что сегодня по этому поводу у нас будет праздник, и следом начались приготовления: мы сходили в магазин, купили съестное и напитки, затем Ната начала готовить, я, не зная, чем себя занять, съездил в Голованову, застал его в самый разгар перебранки с супругой, при этом ребенок в другой комнате без остановок, истошно орал, а мать Антона то и дело испуганно выглядывала из комнаты. Потом мы вышли с Антоном на лестничную площадку, и перекурили, практически без слов, он так и не понял, зачем я пришел к нему, да я и сам не знал, – быть может, последний раз глотнуть воздуха свобода, перед тем, как соединиться с Натэллой? Мы распрощались до следующего рейса, я вернулся к себе, Натэлла, уже в нарядном платье, с деланным беспокойством, завидев меня, взмахнула руками и стала торопить, словно мы действительно куда-то спешили, и вот мы сели за стол, я откупорил бутылку, налил в два бокала вина, и Ната как-то неуместно торжественно взяла слово.

        – Сейчас я скажу тебе самое главное, – говорила она. – В общем, милый мой Хо, я не знаю как ты, но я могу сейчас поздравить себя с тем, что я уже не пустой, не мертвый поезд! Давай выпьем за это!

        Мы чокнулись в абсолютной тишине.

        – Только ты можешь ничего не говорить! – опять поспешно заговорила она. – Я не хочу никаких вопросов и пояснений. Я просто сказала тебе о том, что случилось со мной. – робко улыбнулась она. – Ну, можно?

        – Можно! –  в ответ улыбнулся ей я, она действительно сейчас была необыкновенно хороша, но, тем не менее, мне почему-то стало ее жаль, и в ее лице – всех тех людей, которых я знал хорошо: свою мать, сестру, бабку, Антона, его жену Нину, его мать и даже их маленького сына. И в этой своей вселенской жалости, происхождение которой я не мог никак не определить, я так в своих размышлениях отдалился от Наты, что включился в разговор лишь немногим спустя, когда она меня ущипнула за руку.

         – Ты где? Ты меня слышишь?

         И она продолжала говорить, оказывается, о наших совместных планах на будущее, о том, что мы будем много работать, чтобы заработать деньги на новое жилье, а потом она родит мне ребенка, маленького, значит, Хо, и затем нам нужно будет поменять работу, потому как с ребенком, понятно, все эти рейсы будут мешать семье… А потом я опять потерял нить ее повествования, и также преданно глядя ей в глаза, вдруг увидел в ее зрачках какого-то малюсенького странного человечка, неистово дирижировавшего то ли ложкой, то ли вилкой, и следом грянула музыка – во мне или вовне? – и это, я знал, была бетховенская симфония номер 5, до-минор, сочинение 67,  стало быть, про судьбу, и только тогда я понял, что этот кривлявшийся человечек, с вилкой в руке, ее муж, бывший муж, а я значит, муж грядущий, и сейчас у нас свершается этакая эстафета, и значит, та вилка в его руке вскоре окажется в руке моей…

        – Ну что же ты, Хо? О чем думаешь? – опять вывела меня из оцепенения Натэлла, и я встал вслед за ней, и мы уже под другую музыку как-то неловко стали перемещаться по комнате, и вскоре я понял, что мы танцуем, и так, в нашем танго под названием Судьба, мы приблизились к дивану, и, дружно хохоча, да, я тоже старательно хохотал, на него упали. Затем стали быстро и судорожно  раздеваться, и после Натэлла, опять же всадницей взобравшись на меня, приняла свою излюбленную позу, – номер 5, до-минор, сочинение 67, – и закидывая голову, понесла меня, как прежде, в свою уже не темную, а светлую, значит, бесконечность, где к моему удивлению, все пространство было четко расчерчено на квадраты, – ячейками нашей грядущей жизни. И в этот судьбоносный момент я, без всякого оповещения, вдруг взмыл к небесам, и следом наступила тьма, и когда я открыл глаза, в комнате было уже темно, и рядом сопела мне в щеку  Натэлла.

            Я встал и опять вышел на кухню покурить, затем вернулся, подошел к кровати и, глядя на обнаженную Натэллу, походившей своей позой, с широко раскинутыми в стороны ногами, на циркуль, неожиданно пошел обратно, – снова курить, снова в свой тамбур, и поскольку все люди, значит, поезда, самым немедленным образом представил себя поездом, который так и ходил от станции к станции, то есть, из кухни в комнату и обратно. А потом наступило утро, а я все ходил и ходил по своему маршруту, чтобы она ни делала, – оставались ли дома, или уходила по каким-то своим делам, – и так прошел день, другой, третий, четвертый… И вот за ночь до отправления в рейс, я опять обнаружил себя курившим на кухне, и точно знал, что в моей комнате спит в позе циркуля Натэлла, и я опять – а что делать? – стал совершать свои рейсы, туда-сюда, и где-то на середине пути, на заброшенном полустанке, в темном коридоре, я сделал незапланированную остановку. Присел на корточки, прислоняясь к стене, и стал опять всех жалеть – себя, Натэллу, родных, Антона и его родных, – уже понимая природу своей вселенской жалости, которая заключалась в том, что все мы, люди, жили, словно в одном душном тамбуре, в тесноте, грудь в грудь, лицом к лицу,  жалуясь друг другу на собственное одиночество, совсем не умея при этом слушать и слышать друг друга, наступая друг другу на ноги, дыша друг на друга удушливым перегаром одиночества. И так зримо и явственно я все это увидел, что не выдержал и заплакал, жалея и оплакивая всех этих людей, и особенно Натэллу.

          На следующее утро мы отправились в рейс и пока принимали вагон, а затем провизию, мешки с бельем, я все никак не мог выбраться из… того темного коридора, в который, так получалось, я сам себя вверг, бессмысленно и безумно перемещаясь все эти дни от Натэллы до кухни и обратно. И только когда поезд тронулся, потянулся к вокзалу, я словно очнулся, и видя пред собой, так отчетливо и зримо, свою любовницу и напарницу, счастливо улыбавшуюся мне, я… нет, не я, у меня бы не хватило решимости, а тот вечный наблюдатель во вне, – Хо большой или маленький? – в общем, хранитель сверкающего магического мелькания! – да именно, он, глядя на сиявшую напротив мен Натэллу, вдруг сказал, негодяй и подлец, моими устами: «Ната! Пойми меня правильно! Я… не смогу полюбить тебя! Я думал об этом все дни и ночи, и понял, что ничего у нас не получится!»

        Затем я отвел, как нашкодивший ученик, свой взгляд от ее лица, тупо уставившись в окно.

        – Приехали, – тихо сказал я, видя, как люди на платформе бегали туда-сюда, отыскивая свои вагоны, и вот поезд дрогнул, остановился.

        Я тут же встал и пошел на выход, исполнять свои обязанности, и только открыл дверь, как увидел толпы, да, толпы солдат, шумных, крикливых, грубых и простых, уже напиравших на меня, и, буквально выдирая из их рук билеты, я стал неохотно пропускать их вовнутрь.

        Но солдаты, как после обнаружилось, были везде, входили во все вагоны нашего поезда, и я словно впервые вспомнил, что пока мы обживались, разбирались с Натэллой, окончательно распалась страна под названием СССР, и очевидно, солдаты, меняли место своей дислокации,  и значит, после торговцев, мешочников, беженцев, уже плыли по реке поезда солдаты бывшей, всемогущей советской империи.

        Тепловоз дал наконец гудок отправления, и я вошел в вагон, проходя мимо служебки, увидел Натэллу, все в той же позе, окаменевшую, убитую мной, и я двинулся дальше – броситься от нее и себя, со своими служебными обязанностями, в солдатское братство.

        Когда, в очередной раз, я вернулся обратно, Натэллы в купе уже не было, и я сел у окна и почувствовал в себе какую-то абсолютную пустоту, которая уже распирала меня изнутри, душила, и в таком оцепенении я просидел безотчетно, неизвестно, сколько времени, не замечая окрест себя никого и ничего, лишь только осенняя сонная муха на стекле вяло передвигала мой взор,  но после и она исчезла, и следом кто-то слева, у порога, как-то натужно, месмерически отвел мой больной взгляд от мутного окна, я пригляделся: это была, конечно, Натэлла.

        Я понял, что за это время она успела выпить вина, с взлохмаченными волосами, уничтожающе смотрела на меня, и когда поняла, что я в сознании, сквозь зубы насмешливо выплюнула: «Будь ты проклят! Ты проехал по мне как по своей… Анне Карениной!»

        Я ничего не сказал ей в ответ, и опять отвернулся к окну, давая ей возможность, либо сказать что-то еще, либо выйти, и когда она вышла, я просидел еще какое-то время в своем забытьи, краешком уха слыша, как поднимался все выше гул голосов в моем вагоне, и я вдруг, точно впервые, вспомнил, что в этом составе я совсем не один, что у меня есть друг Голованов, в котором я сейчас очень нуждался.

        И тогда я пошел к Голованову, но войдя в его вагон, я застал его разговаривавшим на повышенных тонах с каким-то нетрезвым прапорщиком, тогда я пошел дальше, по пути замечая, что все, что творилось в моем вагоне, повторялось и в других, и даже в штабном, заглянув в купе бригадира, я увидел абсолютно пьяных бригадира Чистяка и штабника Колова: они пили водку, поминая, как я понял, распавшуюся империю, страну, и увидев меня, Колов загорланил, ничем не отличаясь от пьяных солдат, чтобы я к ним присоединился. Я поспешно отмахнулся от них и пошел прочь, обратно, к себе в вагон, проходя по очередному, услышал знакомый голос. Я заглянул в купе и увидел Натэллу, державшую тост, и тоже, как все, пьяную, среди солдат и еще одной проводницы. Она заметила меня и тут же закричала: «Гоните его прочь!» И из купе выбежал солдат, схватил меня за грудки, но приглядевшись к моей служебной форме, лишь зло зашипел, и я пошел дальше сквозь дым, ор, грохот, уже пропахший алкоголем воздух, наконец добрался до своего, плюхнулся на служебное место, и погрузился в какую-то вязкую дрему.

        И там, под комочками век, я опять почему-то несся по грохочущему пьяному поезду, – уже не шел, не бежал, а летел, получалось, по-над головами солдат, и видел, слышал, как все они поминали распавшуюся страну, и когда им надоело, какой-то краснощекий толстомордый офицер воскликнул: Не беда! Надо найти новую идею! Или… новый клей! И все стали срочно искать новую идею, которая смогла бы всех их объединить или склеить, бегали из купе в купе, спрашивали насчет новой идеи, а потом бежали в следующий, и вот в одном из них, в одном из купе, вдруг обнаружили пьяную Натэллу, которая согласилась стать их новой идеей, по крайней мере, на время рейса. Ура! Вот она, наша новая идея! И Натэлла, сама оставшаяся без идеи, с раной в груди, которую нанес ей я, стала, к моему удивлению, но не солдат, поспешно раздеваться, – догола. И солдаты, поручики и даже офицеры, затаив дыхание, уже толпились у входа в ее купе, и когда Натэлла окончательно разделась, ежась от сквозняков и холода, все-таки прикрывая срамное место, кто-то из офицеров сказал: Ну, что, тогда по очереди?

        – По двое и по старшинству! – откликнулся кто-то, и один мордатый с другим столь же мордатым бросились в купе и затворили дверь, чуть не прищемив мне нос…

         Я очнулся, открыл глаза и вышел в коридор, и вдруг заметил, что поезд стоит, тогда я вышел в тамбур и открыл наружную дверь, и с изумлением обнаружил, словно продолжением своего дурного сна, что передо мной, в нескольких десятках метров, на заснеженной равнине стояли в ряд солдаты, и казалось, все смотрели прямо на меня. Затем какой-то их начальник заорал пьяным голосом: «Принять боевую позицию!» И к еще пущему моему изумлению, а после ужасу, эти солдаты, качаясь, переступая с ноги на ногу, стали доставать из своих штанин, из ширинок, свои, стало быть, орудия локального назначения. Достали и нацелили на поезд, и значит, на меня, и пьяный поручик, сделав то же самое, объявил следующую команду: «Пли!!» И все солдаты одновременно выстрелили, поливая снег, и делали они это так долго, что огромное желтое пятно стало стремительно расползаться во все стороны и также в сторону поезда.

        Я захлопнул дверь и чуть позже услышал там, за дверью, пьяный солдатский хохот, вошел в свой вагон и тут же столкнулся с Головановым.

        – Где ты бродишь? Иди, скорей сходи за своей Натэллой! – как-то мрачно и презрительно сказал он мне, с черными кругами под глазами, очевидно, совсем не спавший.

– Сколько сейчас времени?

        – Утро уже…

        И мы пошли с ним по вагонам, и я заметил, что вагоны были пустые, и тогда я наконец догадался, что мы приехали, и после всего этого ночного кутежа, после солдат, офицеров и прапорщиков оставались груды мусора, нижнего белья и бутылок.

        – Ну, где она? – не выдержал я, и следом Голованов остановился, показал мне купе, а сам поспешно пошел прочь. Я вошел в купе и охнул: на нижней полке, вся забросанная каким-то грязным тряпьем, в той же позе циркулем лежала Натэлла, с синяками на руках и на лице, прямо под глазом.

        – О. Господи! – присел я на краешек, дотронулся до нее, никакой реакции, тогда я взял ее на руки, и понес в свой вагон, и тут же, как назло, в вагонах стали появляться проводники и проводницы, все как один, опухшие, еле продиравшие глаза, глядевшие на нас с испугом, или ужасом, вот такое для всех доброе утро… Наконец, я добрался с Натэллой до места, положил ее на койку в наше купе, накрыл покрывалом, и вышел из вагона, направляясь на вокзал, чтобы вызвать врача, теперь уже абсолютно уверенный в том, что, то, что я видел в своем жутком сне, на самом деле с ней и случилось.

       Прибывший врач, осмотрев ее, подтвердил все мои подозрения и лишь спросил меня: «Заявлять в милицию будете?»

       – Не на кого! Это пьяные солдаты. Уже ушли…

       – Понятно, – кивнул головой врач, хмурый мужчина средних лет, оставил на столе пакет с лекарствами и сказал мне, чтобы я позвал кого-нибудь из проводниц, ухаживать за ней, и делать всяческие примочки.

       Через час Кузьминична и Саида хлопотали над ней, а потом пришел бригадир Чистяк, тоже с подбитым глазом, и с таким серьезным видом стал отчитывать меня, а за ним другие проводники и проводницы, с презрением глядели на меня, в общем, плотно окружая меня стеной презрения. Затем пришла уборщица, выгнала всех их, и стала мыть вагон, и вскоре наш поезд тронулся к  вокзалу, и я уже молил Бога, чтобы не было на этот раз никаких пассажиров, и действительно кроме нескольких граждан, смахивавших по виду на бухгалтеров, и садившихся на короткое расстояние местных жителей, никто ко мне в вагон не садился, словно все после распада страны уехали на запад, до Уральска, в сторону Москвы, а обратно до нашего славного города уже ехать было незачем.

        Я то и дело заглядывал в купе к Натэлле, но там с ней была Кузьминична, тут же прогонявшая меня: «Я с тобой еще поговорю!», либо тихая Саида, совсем не разговаривавшая со мной, и так, без всяких происшествий, мы доехали до нашего города, и поскольку мы ехали всей бригадой обратно, по обороту, я предложил уже ожившей Натэлле отправиться ко мне домой.

       – О чем ты говоришь? – как-то очень отстранено ответила она мне, быть может, за ту буйную, бурную, пьяную ночь вычеркнувшая меня напрочь из своего сердца, и с кривой улыбкой добавила. – Ты уж потерпи меня еще немножко!

       Что это означало, я не знал, да и не думал много об этом, потому как стоянка в нашем городе была короткой, и мне нужно было подготовить вагон к отправлению. Когда поезд подошел к вокзалу, и стали входить пассажиры, я с облегчением понял, что этот рейс будет спокойным, ко мне садились командировочные, вполне приличного вида, люди, и молодые, то ли студенты, то ли выпускники, несколько семей и две пары благообразных стариков.

         Когда поезд набрал свой ход, а за окнами уже пролетали аккуратные, одноэтажные пригородные домики, Натэлла вдруг вышла из своего купе и покачиваясь, то и дело хватаясь за поручни, пошла вовнутрь, я понял, на звуки гитары и на тихое мелодичное пение молодых людей, сидевших в середине вагона.

       После, разнося чай, я увидел всю эту веселую компанию, две пары парней и девушек, с гитарами, и с краешку, у самого входа, с тихой улыбкой на лице, сидела Натэлла, с какой-то столь же тихой завистью, как показалось мне, глядевшая на этих весьма симпатичных  молодых людей.

       – Ну, что дальше споем! – допив чай, спросил один из парней, проводя по струнам гитары.

       И вздохнув разом, они запели опять что-то мелодичное, про солнце, горы и судьбу, я шел обратно, к себе в служебку,  и вдруг услышал голос Натэллы, протяжный и напевный, уже без прежних, надрывных нот.

       Я послушал у себя их, доносившееся до меня, пение, и когда песня закончилась, пошел к Голованову, в соседний вагон. Вошел к нему в купе, он был один, плюхнулся, без слов, рядом с ним, и так мы молча, упираясь спинами в стену, а ногами в другую, два друга, два брата, два подобия, но только чего?…просидели час, другой, третий, тупо глядя в стену, вызревая сквозь эту стену, быть может, что-то такое, о чем вслух не говорят, каждый свое. А потом Голованов по просьбам пассажиров выходил и приходил, я же, весь отдавшись движению, – не поезда, а скорей своего отчаяния, летел этаким космическим телом, рассекая черную пустоту, разевая рот, словно на приеме у дантиста,  еще одной черной дырой, закричал протяжно, монотонно и противно, быть может, так привлекая к себе внимание собратьев по разуму, но привлек – вдруг очнулся! – внимание собратьев по поезду, рядом со мной уже стояли Голованов с напарницей, которая почему-то хихикала, качая головой, а Антон, зная все мои выходки, наконец сказал, что мне давно пора идти к себе.

        Я вернулся, и, открывая служебку, вдруг увидел в полутемном вагоне, в проходе, на боковом сидении, Натэллу, всю залитую голубым лунным светом, в этаком серебристом облаке, обращенную глазами и всем своим существом вовнутрь себя, я пошел было к ней, и вдруг весь этот серебристый кокон с Натэллой внутри, легко поднялся в воздух, примерно на метр от пола, и полетел от меня по пустому коридору.

       Тогда я вошел к себе в купе, сел, опять занимая позу, в какой просидел у Голованова, быть может, желая возобновить свой полет в абсолютной пустоте, тук-тук, тук-тук, стучали колеса подо мной, я прикрыл глаза, подставляя веки падавшему из окна лунному свету, и вспомнил себя на холме наблюдавшим грохочущее серебристое мелькание. Пробежал одним мимолетным взглядом все свое проводницкое прошлое, отмечая на ходу, что мой год в поезде уже завершался, а затем опять устремил свой взор в будущее, но будущее все также плавилось, мерцало, скрываясь от меня, зияло черными дырами, и вместо будущего в дверную щель вдруг вплыло ко мне уже знакомое серебристое, голубое облако, кокон с Натэллой внутри, и повис прямо над моим лицом, над моими ресницами … Затем облако вдруг лопнуло, и передо мной уже стояла Натэлла во весь рост, как-то сосредоточенно глядя на меня.

        – Что случилось? – вскочил я с койки, взглянул сначала в лицо Натэлле, а потом в коридор, в окно: стояло утро и солнце сияло.

        –  Случилось главное. Я ухожу, Хо. – спокойно сказала Натэлла. – Совсем из поезда.

        – Зачем? – ничего не понимая, сказал я.

        – Все, кончилась моя поездная жизнь. Я ухожу с ребятами. – тут же протопали по коридору на выход пассажиры. – И у меня к тебе просьба…

       – Да, Ната!

       – Дай мне денег. У меня совсем нет денег.

       И я достал свой бумажник, и отдал ей все деньги, которые были в нем.

       – Спасибо, ты настоящий друг! – тихо улыбнулась Натэлла. – Прощай!

       И тут же вышла, следом раздались оживленные голоса,  очевидно, ее ждали на перроне, я бросился к окну, прилип к нему, расплющиваясь лицом о стекло, как маленький мальчик, напряженным движением скошенных глаз стал провожать ее, уходившую все дальше и дальше, в компании девушек и парней,  и все глядел в их сторону, выворачивая себе голову, пока она совсем не исчезла из поля зрения.

        Позже мне часто казалось, что она все-таки вернулась в город, ну, повеселилась, побыла с ребятами, а после села в поезд, и, быть может, ходила сейчас улицами, напротив моего дома: вот, казалось, знакомый силуэт, я опять прижимался лицом к оконному стеклу, но тот или иной силуэт в конце концов обращался в незнакомую фигуру, и я опять, засунув руки в карманы штанов, ходил по квартире туда-сюда, вот уже вторую неделю наша бригада находилась в простое, в силу, в общем-то, коллективного желания, все до сих пор отходили от того пьяного рейса с солдатами, а мне и вовсе было тяжело, потому как после исчезновения Натэллы почти все в бригаде стали меня сторониться. И даже Голованов, даром что старый друг, посещая меня, время от времени, разговаривал со мной как-то осторожно, как с заразным больным, и я, чувствуя это, всегда раздражался и злился на него. Ну, если разговор у нас не клеится, давай тогда поиграем в шахматы! – в конце концов, предлагал он мне, как маленькому ребенку.

        Но на этот раз он пришел в весьма приподнятом настроении, после выяснилось, что послезавтра мы выходим в рейс, я спросил у него, каково там общественное настроение по отношению ко мне, и он расплывчато сообщил, что меня простили, но не совсем. И на том спасибо, подумал я, и, достав бутылку вина, предложил ему сыграть очередную партию в шахматы.

          Мы сыграли с ним первую партию, вторую, начали третью, все время выигрывал Голованов, от этого и от вина он заметно повеселел, и каждый ход свой теперь сопровождал пространными, не имевшими никакого отношения к шахматам, отступлениями.

        – Вот ты думаешь, почему на тебя все так окрысились? – делая ход, говорил он мне.

– Лучше ты мне скажи, – ответил я, думая над своим ходом.

        – Но ведь ты понимаешь, не потому что ты бабу бросил, или она тебя, гнусного и мерзопакостного, а потому что… ну как бы тебе сказать? … это я тебе как друг говорю, другие бы тебе более грубо объяснили…  в общем, потому что ты, товарищ Хо Лим, какой-то впалый!

– Впалый?… Что это значит?

        – Это значит, что ты, в сущности, Нату в беде оставил, с этими мерзкими солдатами, – бррр! – а надо было тебе как мужику за ней сходить, привести ее, если что, постоять за нее, рожу кому-нибудь начистить… Понимаешь?

        – Послушай, Голованов! – с обидой воскликнул я, –  Ты же знаешь меня, я так не умею! И не потому что, как ты говоришь, я впалый,  а потому что скорей дырявый… Потому что я если не люблю человека, я не могу изображать какое-то отношение к нему! И если уж я оставил ее с этим пьяным отребьем, то она самого того хотела! Упасть и забыться!

         – Вот-вот, забыться, – криво улыбнулся Голованов, уже не глядя на шахматную доску. – А где же твое мужское существо?

– А в чем оно заключается?

Голованов насмешливо молчал.

        – Вот вы все, такие мужественные, можете взять, отнять, наказать кого угодно, своими прямыми и грубыми, четко прочерченными, без всяких пунктиров, поступками и движениями…  Но как вы не понимаете, – вдруг закричал я, уже расхаживая по комнате. – что правда человеческая всегда между слов, тем более между действиями, или, если хочешь, что тебе было понятней, она всегда в тамбурах, а не в ваших вылизанных штабных вагонах!

        – Послушай, Хо! – менторским тоном произнес Антон, обращаясь со мной, как с больным. – Ты вообще способен на какие-либо ясные и простые чувства?

        – Чувства никогда не могут быть ясными и простыми! – горячо воскликнул я. – А если и могут быть, то такими, что вот сейчас подойду к тебе… – говорил я, медленно приближаясь к нему. – и как трахну этой шахматной доской тебя по голове! … Давай, вали отсюда!

         Наступила пауза, потом Голованов встал, он, кажется, действительно был сильно расстроен, прежде никогда не видел меня таким, да я и сам себя таким не помнил, надел свою куртку и пошел на выход.

        – Ну, наконец-то! Хоть какой-то мужской поступок! – у выхода криво улыбнулся он, я схватил шахматную доску и силой швырнул в него, он увернулся и быстро вышел из квартиры.

        Я же, абсолютно опустошенный, еще более, чем до его прихода, стал ходить по квартире и от злости пинать все, что попадалось на моем пути, – стол, стулья, диван, стены, – понимая, что в словах Голованов было много правды, и я действительно был впалый, и эта впалость, если задуматься, очевидно, происходила ни от чего иного, как… от той слабой вмятины на постели, которую однажды, много лет тому назад, обнаружил мой отец, придя поздно с работы, вместо  матери, унесшей себя, свое тело и душу, вместе с нами, за тысячи километров от него. И если это было так, если эта впалость было во мне, со мной и окрест меня, то я прекрасно понимал, даже без вердикта Голованова, что вся моя последующая жизнь должна быть посвящена уничтожению этой вмятины и впалости… Ну а пока, пока я был дырявым, и потому Натэлла, от жадности своего  одиночества, перепутала мою впалость с той самой глубиной, о которой, я был теперь уверен, мечтали и грезили все, кто попадал в поезд.

        Затем в дверь постучали, и я подумал, что это Голованов, вернулся с запоздалым пониманием моего сложного, увы, что делать, впалого естества и существа, я открыл дверь, но увидел в проеме какого-то замученного и не опрятного мужчину в спецодежде, с чемоданчиком. Он с удивлением глядел на меня, как на какое-то неземное существо, коим я собственно в данный момент и являлся. Затем, понимая, что пауза слишком затянулась, я наконец спросил: «Вам чего?»

– Я сантехник! Надо вас проверить.

        И я, так и не поняв, что проверить, пропустил его, сантехник в грязной спецовке и в тяжелых грязных башмаках, вошел в квартиру и сразу же направился в санузел.

        Довольно долго, ругаясь чьими-то матерями и лязгая ржавыми ключами, он ковырялся в моем санузле, наконец вышел, и вежливо спросив, сел на стул, и как-то внимательно взглянул на разбросанные по полу шахматные фигурки.

        – Да канализацию прорвало в вашем доме! – чуть ли воскликнул он, так с опозданием объясняя свое появление. – А это что? – показал он на початую бутылку вина. – Можно?

Затем взял бутылку и прямо из горла выпил ее в один присест.

        – Фуф, спасибо! – вытер пот со лба. – Заметно полегчало! Хороший вы, видимо, человек. Это не потому что, конечно, вино, а потому что я вижу…

– А что вы видите?

        – Все! Глаз у меня наметанный, вострый… – пояснил он. – Как-никак 25 лет сантехником служу.

         – Ну и что из этого! – резонно возразил ему я. – Хороший, плохой, разве это имеет какое-то отношение к вашей работе!

          – Хм, а сейчас ты противный, как дерьмо в трубе! – усмехнулся сантехник, прибегая к своему профессиональному юмору. – Имеет, да еще какое! Вот я – закурил он, – когда в дом чей-то прихожу, сразу же по хозяйке или хозяину определяю, какое у них состояние сантехнических дел. Понимаешь? И наоборот! Если сначала вижу это самое состояние, то могу догадаться, каковы хозяева!

           – А вот это интересно. – вдруг развеселился я, – Так ведь можно сделать заключение о людях всего дома, района, да что там, города или всей страны.

          – Во! В самую точку попал! Вот я тебе сказал, что канализацию прорвало… И что это значит?

Я пожал плечами.

        – Это значит, такой исторический момент!  Говно поперло изо всех щелей и клоак. – сказал сантехник и хмуро уставился на меня. – И потому я, простой сантехник, сейчас говорю тебе,  что… дальше совсем худо будет, что люди будут портиться все больше и больше, понимаешь, никакой разницы не будет, что люди, что дерьмо, и что эти люди-дерьмо так и будут из всех щелей напирать, – говорил сантехник с абсолютной серьезностью, высоким стилем, как пророк, – и в нечистоте этой такая мерзость будет, что сколько Господь не будет чистить людей, они все будут не чисты, и от нечистот этих они и впредь не очистятся, доколе ярости своей Господь не утолит над ними! Теперь ясно тебе, сын человеческий? – сказал сантехник и резко встал, собираясь, очевидно, покинуть меня. – Думай над этим! И не пополняй их ряды…

И я, пораженный, кивнул головой. – Так вы, что, уже пошли?

        – Пора мне, сынок, вино выпито, хлеба съедены, – он уже стоял на пороге, открывая дверь. – И помни, какой исторический момент наступил…

        С этими словами он и вышел вон, а я опять остался один, и, честно сказать, такое высокое и неожиданное выступление сантехника не могло не поразить меня, и думал я об этом весь оставшийся день и следующий, и другой, когда уже выходил в рейс, и когда мы уже были в пути, я не раз вспоминал слова сантехника, которые оказались пророческими.

       Потому как действительно, выражаясь языком сантехника, дерьмо поперло… Мы ехали в далекий город Г., находившийся на берегу реки Урал, и еще на перроне я заметил, какие странные, не внушавшие никакой надежды, люди садились как в мой вагон, так и в другие, и после, собирая билеты, я в этом своем опасении только утвердился. И, судя по разговорам, по одежде, по их «фене», это были всё какие-то уголовники, бандиты, в сущности, выродки, то ли освободившиеся, то ли из тюрьмы сбежавшие, по крайней мере, половина вагона это точно. Другую половину, еще лучше, составляли молодые кокетливые мужчины, разряженные в женские платья и меха, заигрывавшие друг с другом и пристававшие даже ко мне, когда я собирал у них билеты, а следующие купе, напротив, занимали одни женщины, все одетые, – словно кто-то верховный издевался надо мной! – в военную маскировочную форму, курившие папиросы и пившие водку, крякая и без закуски, причем с самого начала рейса, может, подумал я, это были тюремные надзирательницы, но заключенных женского пола окрест не было видно, и наконец последнее купе занимали совсем подростки, с такими недетскими грубыми лицами,  ехавшие без взрослых, сам по себе.

       Я не помню в точности всех  событий и происшествий того рейса, ибо были одни пакости, ужасы, пошлости, грубости, оставлявшие одну неуничтожимую горечь во мне при осознании того, на что, способно, – оборотной, сумрачной стороной своего существования, – человеческое племя, я помню только, что где-то на второй половине пути, поезд сделал непредвиденную остановку прямо посреди заснеженного поля, и стоял так долго, что все пассажиры высыпали наружу, и я, глядя в окно, да, как в дурной телевизор,  впрочем, как и все остальные проводники, наблюдал за тем, как все эти пестрые компании с воплями совокуплялись на белом снегу, или рядом же избивали друг друга до хруста, в кровь, или вскакивали, гонялись друг за другом и опять насиловали друг друга, все вместе, вперемежку – мужчины женщин, потом мужчин,  женщины женщин, превращая белое снежное поле в этакое грязно-серое месиво, с пятнами кровавого-желтого, болотного цвета.

         Вернувшись обратно в город, вся наша бригада, причем, совсем не сговариваясь заранее,  прямо в резерве, устроила собрание, настоятельно вызывая начальство, которое в конце концов соизволило появиться, и Кузьминична, взяв инициативу в свои руки, громогласно объявила, что бригада больше такое отребье – и в самом деле, сначала пьяные солдаты, потом эти извращенцы… в общем, терпению наступил конец! – никогда никуда не повезет, и если – да, объективный фактор! – наша славная страна распалась и катится сейчас в тартарары, то либо следует вообще перестать возить пассажиров, либо… А вот на второе «либо» никто не знал ответа, в конце концов, начальник резерва, Виссарион Мамедович, седовласый старик, послушал всех, подумал, после взял слово и предложил нам пойти на компромисс, ибо наша бригада была у него на хорошем счету. И этот компромисс заключался в том, что совсем недавно, в связи с экономическими условиями нового времени, в проводницких резервах распавшейся страны, в том числе и в нашем, стали вводить практику чартерных коммерческих рейсов: пассажиры там тоже, конечно, не ахти, но деньги, сами понимаете, платят совсем другие, так что, друзья-коллеги, думайте, – вот вам и второе «либо»… Ну что скажете? И мы подумали, посоветовались, и что делать-то, любой рейс, любое движение, лучше, чем неподвижность и простой, подумали, в конце концов, хуже не будет, и согласились, и через пару дней отправились в новый рейс. Но перед этим, за два часа, наш бригадир Чистяк собрал всех в поезде и провел инструктаж, сообщая нам, что на этот раз мы повезем – кого? – насторожились все, –  богатых заключенных, которых на станциях будут выдавать их родственникам за выкуп, и вся эта акция называется «Благотворительная амнистия».

– Значит, опять отребье? – застонал кто-то из наших.

        – Ну а кого ты еще будешь в наше время за такие деньги возить? – вспыхнул бригадир. – Либо таких, либо пьяных депутатов на отдыхе…

        – Вот именно! – поддержал его кто-то. – И неизвестно, что лучше! И вообще, за деньги, хоть зверей в клетках!

        О, знали бы мы тогда, что зверей возить, без всяких фигур речи, намного приятней, чем людей! Особенно таких, каких мы повезли, словно по этапу, в город со странным названием Бреды, о существовании которого никто из нас, даже бывалых, и не подозревал. И мы все по началу, конечно, любопытства ради, высыпали на вокзальный перрон, но перрон с полчаса был до странности пуст, и от нечего делать мы стали глазеть на луну, как часто глазели мы на нее по ночам, во время рейса, будучи, в сущности, верными проводниками ничего иного, как Луны, да, но это отдельная тема… А потом вдоль вагонов вдруг побежал штабник Колов, эдак судорожно сообщая нам, что заключенных уже везут и будут сажать по двое в купе, стало быть, задача у нас совсем не трудная, и только он исчез в штабном, как к платформе стали подъезжать автобусы, из которых первыми вышли – ба, не шутка! – автоматчики с «калашниковыми» наперевес, а затем и сами «виновники торжества», в тюремной робе, в наручниках, которых солдаты стали подводить к вагонам.

        Уже после, в моем вагоне, ко мне подошел такой полный, с густым казацким чубом на лбу, майор милиции и представился, с крепким рукопожатием: «Геннадий Иванович Караваев», и затем стал зычно командовать своей группой. Геннадий Иванович Караваев, оказавшись главным надсмотрщиком в моем вагоне, старательно рассаживал всех заключенных по местам, то есть, сначала входил в купе, внимательно его, до мелочей, осматривал, вероятно, на предмет наличия чего-нибудь подозрительного, затем крякал: «Можно!» и после вводили двоих, сажали напротив друг друга, категорически запрещая им разговаривать на протяжении всего рейса.

        Как только поезд тронулся, майор Караваев завел меня в свое, рядом  с моим, купе, по договоренности оставленное для их персонала, и выложив вместе с пакетами еды, какую-то огромную, очевидно, с горилкой, бутыль, предложил мне разделить с ним компанию.

        – Ну, рассказывай! – бросил он на меня свой хитрый, оценивающий взгляд, и начал разливать по стаканам бутылку.

–  Это вы рассказывайте! – хмыкнул я также с хитрой улыбкой.

        – А что рассказывать-то? – улыбнулся майор, поднимая бокал, предлагая мне поднять свой. – Вот, бизнесмены хреновы, наворовали народного добра, и настал им час расплаты, но поскольку тюрьмы разваливаются, а деньги нужны, начальство решило подзаработать, устроив амнистию, а вырученные от выкупов деньги направить на восстановление… Ну, че, поехали? – чокнулся он со мной и выпил.

 – Крепка, – пригубив, поставил я свой стакан на стол.

         – Ты чего, не пьешь, что ли?

         – Нам не положено!

         – А нам положено. – снова наполнил свой стакан майор Караваев. – За вредность. Еще увидишь, какая у нас вредная работа!

         Затем он опять вышел из купе, проверяя порядок в вагоне, две пары автоматчиков в разных концах вагона стояли мрачные, а из купе доносился сдавленный шепот.

         – Я кому сказал, бля, разговорчики! – протопал Караваев по вагону туда-сюда. – Еще услышу, пакеты на головы будем надевать!

        И тут же в вагоне воцарилась гробовая тишина.

        – Я тебе скажу, проводник, – вернулся он в купе и присел за стол. – Работать с этими богатеями одно удовольствие! Ты бы видел, какой у них гонор по началу был, до посадки в тюрьму, а сейчас, как шелковые… Ну чего, еще по одной?

        – А сколько они у вас сидят?

        – Кто как! – прищурил свой недобрый глаз майор Караваев и выпил опять за народное имущество. – От года до пяти! Сейчас, согласно маршруту, – вытащил он из кармана расписание, – будем выдавать их родственникам… Ого-го! – пробежал он глазами по листу. – Так еще времени много! Тогда, ну что? Может, разомнемся? – объявил явно повеселевший милиционер.

         – Заключенные, в коридоре стройся! – заорал он на весь вагон, и следом раздался топот ног, я докурил сигарету, и выходя, увидел, как все бывшие коммерсанты, а ныне амнистированные,  стояли по двое, у своих купе, вдоль коридора, затравленные, со страхом и тихой ненавистью глядя на своего надсмотрщика.

        – Начнем с ночной зарядки! – наконец объявил майор Караваев. Отжаться всем по 30 раз! Один в купе, другой в коридоре. Начали!

        И все заключенные, так же, в наручниках, опустились на пол и стали отжиматься, тяжело дыша, и, после даже задыхаясь, а Караваев важно пошел по проходу, внимательно оглядывая каждого.

        Я тут же вспомнил директора нашей школы Чернобая, или, в простонародье,  Каменщика, который, так получалось, преследовал меня неотступно, и появлялся предо мной в самые неожиданные моменты и в самых разных обличиях – студента Коротких, как помнится, затем майора Караваева, и кто следующий? – и мне вдруг стало так тоскливо, что, немедленно выйдя из своего, я пошел гулять по вагонам.

        Как ни странно, в вагоне у Голованова было тихо, а заключенные, также по двое, сидели совершенно молча в своих открытых купе, затравленно глядели на меня, и лишь их горящие глаза, полные тоски, выдавали в них живое. Впрочем, в самом начале вагона, до которого я наконец дошел, происходило то же самое: Голованов трапезничал с надсмотрщиком, и я, не заходя к ним, прошел мимо, в следующий вагон, тоже тихий, очевидно, думал я, проходя мимо автоматчика, мне с Караваевым «повезло», быть может, любившим в своей работе именно этот момент унижения, и так я добрался до штабного, который был, в отличие от наших вагонов, пуст, правда, автоматчиков было также по двое, в каждом конце, и когда я заглянул в бригадирское купе, я почувствовал нечто странное, словно бы разлитое в воздухе, но что именно, я пока не мог понять.

         В купе, казалось бы, как обычно, сидели с картами в руках, за столом штабник Колов и бригадир Чистяк, и кажется, абсолютно трезвые,  напротив них, вальяжно развалившись на койке с ногами, сидел какой-то тип, с тонкими, аккуратно выстриженными усиками, и черной повязкой на глазу. А у самого входа, слева от меня, сидел какой-то странный мужчина, – может, в нем и заключалась новая необычность этого старого пространства? – одетый в обтягивающее цирковое трико грязно-желтого цвета, с открытой белой, гладкой, чуть ли не женской шеей, на которую была посажена – да, именно так, по-другому не скажешь! – большая, с лицом, по цвету резко отличавшимся от шеи и рук, голова, с узкими прорезями вместо глаз и рта.

         – Ну, заходи, Хо! Чего стоишь? – буднично предложил мне бригадир Чистяк, пират с повязкой даже не обратил на меня внимания, зато, другой, в трико, вдруг совершенно бесцеремонно, притянул меня к себе за грудки, точно обнюхивая, и тут же, с омерзительным оскалом, чуть отталкивая обратно, оставил меня.

         Я, конечно, разозлился от такого приема и садясь напротив этого омерзительного привратника или телохранителя, другого места не было, процедил сквозь зубы:

         – Это, что ж, у вас теперь охрана такая?

         – Ну, вроде того! – буркнул штабник Колов, весь, казалось, погруженный в свою игру.

         – А ты, друг, совсем полый! – вдруг произнес с кривой усмешкой охранник, и тут я увидел, что цвет его лица был абсолютно неземной, такой серо-лиловый, и казалось, все его лицо было полированным.

         – Какой? Какой? – наконец поинтересовался одноглазый.

         – Полый, как я! – глядя мне прямо в глаза своими черными узкими щелями, с удовольствием повторил лиловый. – Прямо родной брат!

         – Неужели такой же, как ты, Голем?!… Разве ты у нас не один такой? – лениво воскликнул одноглазый начальник и затем переключил внимание на игравших. – Ну, что, бригадир, опять продул? И на что теперь будет играть? Или на кого?

         – На баб, надо полагать! – криво усмехнулся Колов. – На наших баб…

         – Ладно, я пойду! – встал я на ноги.

         – Ну, так что там у вас творится? – наконец лениво поинтересовался у меня бригадир.

         – Бузит ваш надсмотрщик! – с готовностью сообщил я, намеренно прямо глядя прямо в глаза лиловомордому охраннику со странным именем Голем.

         – Это как? – поинтересовался тот.

        – Всех строит! Зарядку заставляет делать! – сообщил я.

        – Это ничего. Главное, чтобы товар не испортил, – заключил одноглазый, опять погружаясь в карты. – Ты бы, Голем, сходил бы после, проверил тот вагон. Да и другие…

        – Ну все, пока! – я вышел, на мгновение переглянувшись с Коловым и Чистяком, и по их коротким затравленным взглядам, а после по самодовольной ухмылке охранника в цирковом трико, я понял вдруг, что мои коллеги совсем не рады были своей компании, тоже в каком-то – но в каком? – смысле заложники, и я шел обратно в таком подавленном настроении, проходя мимо огромных, как каменные статуи, автоматчиков, а  в глазах у меня все мелькала лиловая морда Голема, обозвавшего меня почему-то своим братом.

          Когда я вошел к себе в вагон, я увидел, как по коридору ползли один за другим заключенные, словно гусеницы, поскольку руки у них по-прежнему были сцеплены наручниками, автоматчики покуривали и подсмеивались над всем этим, а майор Караваев пригнувшись и пятясь назад, прямо перед впереди ползущим, выкрикивал: «Что ж ты, как изувеченный! Рахит! Быстрей! Змеей ползи, змеей!»

          – Эй, Караваев! – зло выкрикнул я. – Сейчас по твою душу с проверкой придут! Во главе с Големом!

          Как только майор услышал это имя, он тут же осекся, и даже побледнел, и дал команду заключенным вернуться на свои места, сам же вошел к себе в купе, опять меня приглашая.

          – Так ты, что, на меня донес?

          – Конечно, у меня работа такая! – без всякого смущения, ответил я, уже зная, как надо разговаривать с милиционерами. – Терпеть не могу душевного разврата! Тем более, у себя в вагоне!

          – Да это просто зарядка! Ну, может, перестарался немного я! – к моему удивлению, совсем не стал возмущаться Караваев и опять налил себе горилки. – Скучно, понимаешь, брат, ехать так! Совсем забав не хватает…

         И выпил, а я пошел к себе, уже зная, что больше майор бузить не будет, нарубил щепок, стал разогревать в «титане» воду для чая, тем временем поезд остановился, и я пошел открывать в тамбуре дверь. И вслед за мной один из автоматчиков вывел заключенного, за ними спустился Караваев, и тут же подошла к ним женщина, и, увидев пленника, заплакала навзрыд: «Ай, сыночек!!»

      – Давай, мать, деньги быстрей! Поезд уйдет! – раздраженно выкрикнул Караваев.

      – Сколько?

      – Сколько-сколько? Сколько было сказано!

      – Отдай им все! – наконец проронил голос амнистированный, и она нервно передала пакет майору.

       – Проверим! – буркнул майор и, выставляя деньги на тусклый свет прожекторов, стал быстро пересчитывать купюры. – А ты, давай пока, – бросил он автоматчику, – расстегивай его!

       Двухметровый охранник снял с заключенного наручники и слегка подтолкнул его к женщине, та, обнимая его, опять заплакала, а мы стали подниматься обратно в вагон.

        – Пошли денежки! – с явным удовольствием крякнул майор. –Пойдем, проводник, еще, что ли, крякнем? – позвал он меня, но я отказался.

        Дальше остановки шли чаще, и на каждой выводили того или иного коммерсанта, забирали у родственников деньги, пересчитывали, снимали с заключенного наручники, у других вагонов происходило то же самое, и мы ехали, оставляя позади себя крики радости, слезы, обмороки, дальше. А потом, на одной из остановок, вдруг вязкую, липкую тишину разорвали выстрелы, я прильнул к окну, и увидел, что на обратной стороне от платформы, в пустом поле огромный автоматчик уже отходил от лежавшего ниц на земле человека, и не только там, но и в других местах, напротив вагонов оставались лежать тела.

        – Это что ж такое творится, товарищ майор?! – воскликнул с ужасом я, заходя в купе к Караваеву.

        – У тебя какой номер вагона? – вдруг встречным странным вопросом осек меня Караваев.

        – 13-й, – у меня действительно был 13-й вагон.

        – Счастливый, несчастливый, или как? – задумчиво произнес майор.

        – Так что же это происходит? – повторил я свой вопрос.

        – Ну, что, что? Издержки производства! – ответил он мне, не глядя в глаза. – Расстреливают тех, кого не забрали родственники.

         Я пораженно молчал.

         – Ну а что с собой балласт возить? Мы же их заранее предупреждали! – глухим голосом говорил майор. – Я потому и спросил тебя, какой у тебя номер вагона, чтобы эта беда нас миновала. Чтобы никого из «наших» не расстреляли. Понимаешь? – сказал и для поднятия настроения опять выпил.

        – Так вы… вы еще и убийцы! – наконец дошло до меня.

        – Мы власть! Государство! Что хотим, то и делаем. – пьяно произнес Караваев. – Сам понимаешь, времена сейчас жестокие. Поэтому власть и карает, и продает!

        Затем он резко встал и выглянул из купе.

        – Сколько там еще? – крикнул он автоматчику.

        – Половина, – гулко ответил тот.

        – Половина, – напряженно повторил майор, сел обратно на место и взглянул на меня. – Я-то этим давно занимаюсь! Поэтому, так сказать, имею иммунитет. Правда, порой, по ночам снятся мне эти расстрелянные, словно из-под земли, как деревья, вырастают… Во, как! – крякнул он и замолчал.

          Я опять вернулся к себе в купе, и, глядя в окно, на пролетающие мимо черные корявые деревья, на белом снегу, вдруг, без всяких задержек, своим, очевидно, могучим воображением, увидел то, что видел в своих снах майор Караваев: черных покойников, прораставших сквозь землю, посреди белого снега, – голова, потом плечи, туловище, и корень в ногах.

         Корень в ногах… Я открыл глаза, поезд опять стоял, я выглянул из окна, автоматчики уже сами открывали вагоны и выводили. Та же процедура, во главе с Караваевым, короткий разговор, всхлипы, шелест купюр, мелкий звон наручников, – да, я все это из своего вагона слышал.

        В самом деле, бред… Бреды, – подумал я, глядя на расписание, по оживленным голосам майора и его помощников, вернувшихся в вагон, я понял, что наши заключенные благополучно убывали, пока без смертельного исхода. «Давайте, ребятки, выпьем!» – предложил автоматчикам неугомонный Караваев, решив, очевидно, отпраздновать, уже заранее, свою людскую «экономию», затем зазвенели стаканы, потом топот ног, компания, очевидно, перешла в другое купе, и я, слыша как майор приближается ко мне, чтобы опять позвать с собой, закрыл глаза, делая вид, что сплю, и как-то незаметно в самом деле заснул, и опять видел во тьме лиловое лицо штабного охранника, которое, словно мяч, летело, вращаясь, прямо на меня, и строя мне самые премерзкие гримасы.

       Ух! – пролетел адская голова в сантиметре от меня, и я проснулся, и пошел по вагону: майор Караваев спал у себя, приткнувшись головой к оконной раме, я шел дальше, проходя мимо открытых купе, – одно, второе, третье, все были свободны, дошел до конца, в последнем два автоматчика, опустив головы на стол, тоже спали с храпом. Я пошел обратно, и вдруг, через одно от охранников, увидел еле различимый в сумерках силуэт, – Господи, неужели здесь кто-то еще находился? Я вошел и тут же человек шарахнулся от меня в сторону.

        – Ты кто?

       – Как кто? Заключенный… заложник…  А ты, кто, проводник?… А там как? – кивнул он головой в сторону коридора.

       – В смысле?

       – Ну, кто там остался?

       – Никого!

       – О, черт! – застонал человек, лица которого я не мог разобрать. – Значит, я один?

       – А почему ты сказал, что ты заложник? – удивленно спросил его я.

       – А вы разве не знаете?

       – А что я должен знать? – сказал я и почувствовал, какими потными стали у меня ладони. – Тебя как зовут-то?

       – Лева…

       – Ну, в чем дело, Лева? Расскажи, может, чем-то помогу.

       – Мы ведь совсем не заключенные… Мы были и есть просто разномастные коммерсанты…

       – Ну, это я знаю!…

       – Так вот, там, под Тюменью, был у нас слет, точнее, семинар, бизнесменов со всего бывшего Советского Союза. Семинар под названием «Новый мир: познание мира». – Лева взглянул в окно, и по всполохам света я наконец разглядел его лицо, с тонкими чертами, совсем еще юноша, и говорил он так, словно вот-вот заплачет, или рассмеется. – Значит, познание мира… Это наше правление так придумало. Ну и семинар состоял из одних практических занятий… – сказал он и опять замолчал. Опять же то ли, чтобы заплакать, то ли рассмеяться.

        – Ну, каких таких занятий? – поторопил его я.

        – Четыре стихии. Земля, Вода, Огонь и Воздух… Почему и называлось все это познанием мира.  Так вот, земля. В яме, наполненной самым настоящим дерьмом, человеческими экскрементами, на самом дне лежали золотые слитки. И мы, молодые коммерсанты, должны были… ну как бы нырять на дно, чтобы найти эти слитки. Кто находил, тот становился победителем в номинации «Земля».

        – Ты шутишь, что ли?

        – Да нет уж. Какие тут шутки? – очень серьезно произнес Лева. – Потом была «Вода»: холодное, ледяное озеро. Дайвинг, скафандры, опять погружение на дно в поисках тех же слитков. В общем, опять жестокое соревнование… Затем «Огонь». Это был пожар в большом деревенском доме. И мы все бежали туда, в дом, чтобы найти, под угрозой самосожжения, эти чертовы слитки. Ну и последнее «Воздух». – тяжело вздохнул Лева, и опять замолчал.

         – Ну и что, воздух?

         – Воздух… На вертолете, по четверо. У одного золотой слиток, у кого, не известно. Мы по команде выпрыгивали из вертолета. Да этого, конечно, тренировались. Сцеплялись руками в звездочку. И согласно заданию, внимательно глядели друг другу в глаза. За это время надо было понять или догадаться, у кого золото… Потом расцеплялись, и летели за тем, у кого, по нашему разумению, могло быть золото…

          – И  что?

          – Все почему-то полетели за одним, за Эриком, потому что Эрик всегда первым находил в тех прежних трех заданиях слитки. Как в дерьме, так под водой и в огне… такая у нас была логика. В общем, мы все полетели за ним… – опять Лева затих.

          – Ну, говори, говори! Дальше что?… Отобрали?

          – Да какой там?  Случилась беда! У Эрика парашют не раскрылся… Ну а потом, – тяжело вздохнул Лева, – было награждение, мне дали второе место, ведь я все-таки там, в выгребной яме один слиток нашел… – сказал он и вдруг, приближая к носу пальцы, принюхался к ним. – И после был банкет, а на следующий день мы должны были разъезжаться.  И вот на этом банкете нас менты и взяли. Всех, кроме руководства, которое, конечно, откупилось… Гады! – чуть ли не заплакал Лева. – Сколько было унижений и угрозы смерти, чтобы после попасть в лапы ментам… Вот, – повернулся он к мне, – собственно, и вся история!

         – Ну и что делать-то теперь, Лева?

         – Это вы меня спрашиваете?

         – А когда тебя должны забрать?

         – В Октябрьске… А когда он будет? – испуганно спросил он.

         – Да вот, совсем скоро. – столь же испуганно произнес я, вспомнив расписание. – А кто тебя встречать-то должен?

         – Жена. Больше у меня и нет никого!

         – Как это нет?

         – Да отвернулись от меня родные, отец и мать, сестры и братья, из-за того, что я, как считают они, взял себе в жены стерву. А я на них наплевал…

         – И это действительно так?

         – Да нет же! Влюбился я впервые в своей жизни!

         – А она? – вдруг спросил я.

         – Вот и увидим, как она… – тихо сказал Лева, и мы замолчали, надеясь, уже вместе, на то, что в Октябрьске его встретит любимая жена.

         – Как зовут-то ее? – спросил я после паузы.

         – Ольга…

         – Самое главное, чтобы эти крокодилы не проснулись. Я тебя выведу…

          – Спасибо, – шепотом сказал Лева, и мы стали ждать станции, глядя в окно, и вот появились первые аккуратные одноэтажные домики, под одинокими фонарями, рассекавшими тьму, и поезд стал сбавлять ход.

          – Подъезжаем! Выходи!

           Мы тихо вышли, стараясь не шуметь в коридоре, встали в тамбуре, поезд сбавлял ход, и вот, вздрогнув, остановился. Я открыл дверь, спустил площадку, жестами удерживая Леву в тамбуре. Вышел, никого не было окрест. Соседние вагоны были закрыты, видно, всех уже отдали или… расстреляли. Затем раздался гудок отправления.

           – Слушай, Лева! – вдруг осенило меня. – Может, она опоздала? Тогда ты давай, в любом случае, беги!

           – Как, беги?!

           – Ну, беги, пока есть возможность! – сказал я, но тут же сбоку от меня раздался голос, и я увидел перед собой огромного охранника с автоматом, словно из-под земли вырос, как мертвецы Караваева.

           – Ну, чего ждем? – лязгнул он, точно автоматом.

           – Просто курим! – тихо сказал я.

           – А этот, что? – показал он на бедного Леву.

           – Ему на следующей! – солгал я.

           – Ну, тогда заходите обратно!

           И я тяжело поднялся в тамбур, закрыл площадку, потом дверь. Поезд тронулся, и, весьма напуганный охранником, я торопливо повел Леву обратно, в купе. Слава Богу, и майор, и автоматчики спали.

            – Ну, что будем делать? – спросил я скорей не Леву, а себя. – Давай… будем прятаться!

            – Где?

            – Где, где? В мелькании! Пятая стихия… – мрачно пошутил я. – Давай в подпол!  – наконец решил я. – Специальное багажное отделение. Места хватит!

            – Найдут же!

            – Не найдут! Ты видишь, все пьяные, а когда проснутся и спросят, что-нибудь придумаю. Давай!

            И только он встал, кажется, совсем отчаявшийся, и пошел за мной, как хлопнула дверь и в вагон вошли тот самый автоматчик, что был на перроне, и следом за ним Голем в трико, с накинутым на плечи проводницким пиджаком Колова.

            – А, бляди! – воскликнул Голем, и стал заглядывать в купе, очевидно, адресуя все-таки эту фразу не нам, а своим спавшим подчиненным. Затем он подошел к нам, а автоматчик проверил все купе и сказал: «Больше из заключенных никого нет!»

           – Ну, и что будем делать с вами? – обратился Голем к Леве, и тут парень запричитал, теряя всякий контроль над собой.

           – Она, жена, должна была придти!  Я не знаю, что случилось! Может на следующей?

           – Следующая будет конечная. Бреды. – насмешливо произнес лиловый. – Ладно, пойдем!

           – Куда?

           – Пошли, пошли! – и повел его в конец вагона, за ним автоматчик, а после я.

           Мы все вошли в тамбур, правда, автоматчик остановил меня в дверном проеме.

           – Ну что, коммерсантик? Что будем делать с тобой? – начал  издеваться над Левой Голем.

           – Надо подождать! – чуть ли не воскликнул я. – Может, жена его действительно не успела! Может, она будет там, на конечной станции. В Бредах!

           – Вот именно, что в Бредах… – хмыкнул Голем. – И вообще, я не тебя, братишка, спрашиваю! А ты говори, малец!

           – Я… Я также думаю, – еле-еле произнес Лева, и было видно, что он весь трясся, то ли от холода, то ли от страха. То ли от уже случившегося предательства.

           – А где гарантии?… Где гарантии, говорю?!

           Бедный Лева молчал.

           – Давай, открывай дверь! – вдруг сказал лиловый автоматчику, и тот, доставая из штанин проводницкий ключ, к моему ужасу, с грохотом открыл наружную дверь. И тут же на нас хлынули визжание шпал и ледяной ветер.

            – Вот тебе дорога, малец, к праотцам! – захихикал лиловый. – Ну, что, вперед?

             – Да постойте, вы! – заорал я. – У него все будет! И жена, и деньги!

             – Ну а если не будет? Пусть он сам твердо скажет! – хлопнул несчастного Леву Голем по плечу.

            – Ну а если не будет, – тихо произнес парень. – Тогда и убьете…

           – А может, и не убьем, – вдруг неожиданно произнес Голем, расхаживая по тамбуру, очевидно, с какой-то новой идеей. – Может, ты нам пригодишься? А? Может, будешь нам верно служить? Нашей армии? Как? – внимательно разглядывая Леву, размышлял вслух самый главный охранник.

           – И сделаем из него настоящего голема! – захихикал вдруг автоматчик.

           – Точно! Хороша идея! – воскликнул лиловый. –  А то, что смерть!? Уже надоело. Смерть, разложение, небытие… Ну так, что, наш будущий друг? – обратился он, подмигивая, к Леве. – Думай о жизни. Пройдешь очередные испытания. Как там у вас было? Огонь, Вода, Земля, Воздух? И есть еще пятая стихия, ты знаешь, – вдруг вкрадчиво произнес Голем, наклоняясь к нему. – Плоть, человеческая плоть!

            – Плоть? – как-то изумленно переспросил Лева. – Что это значит, плоть?

            – Сейчас все тебе расскажу! – подмигнул ему лиловый и открыл дверь, обратно, в вагон. – Ну, пойдем, расскажу!

            – Сейчас, сейчас! – опять весь затрясся Лева, а потом даже закивал головой, с какой-то кривой, безумной улыбкой.

             И опять замер, – раз, два, три, – и вдруг шагнул в сторону от прохода, и все так же кивая в знак согласия головой, с каким-то отчаянным нечеловеческим воплем бросился вон из вагона, в открытый проем, в грохочущее ночное мелькание, в другую, значит, свою стихию, рассекавшую со свистом все и вся, на куски, на кровавые клочья и слезы.

IV. СЕМЬЯ

           Я прислушивался к звукам шагов на лестничной площадке и молил Бога, чтобы эти шаги не вошли ко мне, и в меня, не обернулись этаким – соседка, участковый, сантехник… – злостным соглядатаем, каждому под видом неотложных мирских или служебных обстоятельств на самом деле всегда нечего делать, –  соглядатаем, который легко бы мог обнаружить во мне дыру, или рану, или просто пустоту, отсутствие всякой начинки, под пронзительным взглядом которого я бы тут же рассыпался, превратился бы в кучку песка. Или пепла… А так, без посторонних глаз, я еще тешил себя иллюзией, что в бесконечном блуждании по своей квартире, казавшейся теперь такой огромной, – из комнаты на кухню, в коридор, из угла в угол, от окна к окну, – сиречь, в непрерывном движении, я, словно заблудший или сошедший с ума поезд, мог бы заселить в себя какого-то драгоценного мне пассажира, или образ его, хотя бы память об образе. Который в конце концов вложил бы в меня надежду на то, что движение мое имеет какой-то смысл, и значит, я сам по себе, не так безнадежно пол и пуст. Но чудесный мой пассажир никак не появлялся, не входил в меня, – в мой вагон, в сознание, да и откуда ему было появиться, если в памяти моей зловеще зиял один черный дверной провал, в который выбросился бедный Лева, незадачливый бизнесмен и несчастный муж, и затем, вслед за ним, на снежных полях, прямо из-под земли, вырастали «амнистированные», безвинно убитые пассажиры нашего поезда. В общем, с этим теперь уже зловещим, грохочущим мельканием внутри себя, которое когда-то я так любил, я и двигался из комнаты в комнату, оставляя позади себя то там, то тут свои жалкие подобия, которых за время моих безумных проходов становилось в квартире все больше и больше… Но спасала ночь, накрывавшая каждый раз меня с головой, а сидел я в своей квартире, как мышь, уже который день: после рейса с амнистией все члены нашей бригады стыдливо разбежались друг от друга в стороны, чтобы больше им, соучастникам, по сути, одного кровавого преступления, не встречаться никогда. И я не знал, как проживал эти дни мой друг Голованов, но я – за магическим мельканием обнаруживший вдруг кровавую пустоту! – уже оплакивал свои былые романтические посылы и устремления.

         А потом вновь наступало утро, продолжалось мое движение, моя жизнь, – бесцельные и бессмысленные рейсы в никуда, и успевшая опустеть за ночь квартира вновь населялась моими подобиями, с которыми я, городской сумасшедший, тюремный заключенный, уже научался как-то, в меру своих сил, общаться, к примеру, – то хмурился, то подмигивал, то смеялся им в лицо, то топал рогами, размахивал руками: уйдите, мол, отсюда! И так день за днем, и каждый мой двойник, собрат по камере, уже с утра встречал меня в своем, положенном ему месте, и меня уже одолевало подозрение, что еще пару дней, и мы – по моей команде, конечно! – совершим коллективное самоубийство или побег: да, ведь каждый тюрьму свою строит думами о ключе!

        Но побега – в себя или вовне? – так и не случилось, потому как однажды  в дверь все-таки позвонили, после чего я, конечно, страшно перепугался, и прежде чем подойти к двери и приставить ухо к замочной скважине, я, шипя и строя зловещие гримасы, – брыыссь! – разгонял всех своих сокамерников в стороны, и лишь после на цыпочках подошел и прислушался – а глазка в этой чертовой двери не было! – и не расслышав там ничего, выждав, вдруг уйдут, несколько минут для своей же безопасности, наконец приставляя губы к замочной скважине, выдохнул: «Кто там?»

          «Это я, твоя сестра!» – раздалось мне в ответ, тихим спокойным голосом, словно тот, кто стоял за дверью, знал, мудрый и чуткий, что орать, стучать и требовать, чтобы немедленно открыли, бессмысленно. Я же замер, не зная, что сделать в ответ, – открыть или ответить?  – причем пребывая в таком глубоком недоумении, потому как в тот момент я совсем не помнил, была ли у меня сестра, и вообще родные, ведь в том грохочущем сверкающем мелькании, в котором я жил последние месяцы, нет и не могло быть места для четких абрисов, фигур и силуэтов. И не зная, что делать, а скрываться, делая вид, что никого в доме нет, уже было поздно, я опять зашептал в замочную скважину: «Пароль, говори пароль!»

          – Хм! – и после недолгой паузы так же шепотом. – Это я, твоя сестра, Анна!

         О, Анна! Мою сестру – вот уже вспоминалось! – действительно звали Анной. А еще у меня были бабка и мать, и за толщами лет, в далекой стране, отец, о котором единственном я всегда и помнил.

         Да, Анна, быть может, Анна, конечно, Анна… И тогда я торопливо открыл дверь, и вошла она, стало быть, сестра моя, живая и такая близкая, радостно глядела на меня, нисколько не удивляясь такому моему приему, глядела с некоторой робостью, и эта робость, как почувствовал я, совсем не касалась моего странного поведения.

         – Хо! – наконец вздохнула она, кажется, и не пытаясь войти в квартиру. – Я за тобой. У меня, у нас, – событие! Пойдем, тебя все ждут, и мама, и бабашка, и…

        И – прежде чем что-то сказать, испугаться, отказаться, сослаться, я вдруг, сам от себя не ожидая такой прыти, хотя с другой стороны понятно, каждый свою тюрьму строит думами о ключе, – я быстро, без слов, собрался и вышел вместе с сестрой вон из квартиры, счастливо оставляя в ней шипевших от злости и зависти, уже бывших моих сокамерников.

         Мы вышли из подъезда, и был вечер, такой зыбкий весенний вечер, и поскольку я шел быстрее и шагом шире, я взял сестру за руку, и по ее осторожной теплой ладошке я понял, что она очень удивилась такому моему движению, потому как – вспоминалось мне дальше! – мы ходили за руки с ней лишь только в глубоком детстве, когда действительно были братом и сестрой. То есть: не глядели по сторонам, а только друг на друга, и не слушали всяческих детских наветов, – он такой, она такая! – не замечали в любых жестах и движениях матери ее незыблемой вины,  и наконец, не винили ни в чем шумную злорадствующую бабушку, очевидно, считавшую, что любой грех можно заслонить и затопить буйными словами и опекой, – в общем, когда-то мы были братом и сестрой, и ходили, чистые, целомудренные, и тем сильные, держась за руки.

            И потому, повторяю, когда я взял Анну за руку, она удивилась, но чтобы она не сказала каких-то опрометчивых слов, не сделала опрометчивых движений, я, набрав в легкие воздуху, вдруг сказал, а точнее запел: О, никогда я не был счастлив, как сейчас! О! И веришь ли ты мне, сестра, что я, находясь взаперти, в своей съемной квартире, каждый день, совершая с утра свои рейсы по квартире, в поисках пассажиров моей памяти, вдруг совсем забыл своей дырявой памятью, что, быть может, самым главным моим пассажиром являешься ты, сестра моя, с которой, согласись, мы так долго жили в ссорах и глупом непонимании,  и нет в этом, конечно, нашей вины, так, увы, устроена жизнь, сестра, что выходим мы из детства абсолютно чистыми, но пока мы идем, каждый по своей дорожке, словно поезд по шпалам, каждый согласно своему маршруту, кто-то из тех, кто остается вечно за окном, за нашими окнами и имя которым вечные соглядатаи, всегда праздно шатающиеся, забрасывают нас и наши окна грязью, просто так, будем считать, забавы ради, – причем так, что  мы, прибывшие в один пункт назначения, не в силах уже узнать друг друга, и даже вспомнить, кто мы друг другу, но может быть, наполняясь на своих промежуточных станциях персональным своим отчаянием, как это случилось сейчас со мной, сестра, мы, очищаясь своим отчаянием, вдруг сможем вспомнить, кто мы на самом деле, сестра, друг для друга и из чего мы произрастаем.

         – О, сестра, никогда я не был счастлив, как сейчас! – пропел я припев свои песни песней. – Так куда мы идем?… Все туда же, домой?

         – Все туда же, домой! – с тихой улыбкой подтвердила Анна, а потом проделав несколько шагов остановилась и сказала. – Хо, я выхожу замуж. И я веду тебя сейчас знакомиться с моим будущим мужем.

         – Значит, в нашем мужском полку прибыло? – глупо и легкомысленно воскликнул я, еще пребывая в своем светлом – после стольких дней заточения – состоянии. – И кто же он?

         – Скоро узнаешь! – тихо сказала она, и мы пошли дальше, также держась за руки, но, ускоряя шаг, уже размахивая свободными руками, словно бравые солдаты на военном параде, уже не замечая никого окрест, видя уже свою цель – скорей и немедленно! – и вот подъезд, и три пролета вверх, и Анна одним ловким движением достала ключи и открыла дверь. Вошли и я увидел, как в прихожую вышла буквально сияющая бабушка, за ней с тихой улыбкой мать.

         – Наконец-то, ты, Хо! А это… – провели они нас в комнату.

         – Олег Софронович Ли. – встал из-за празднично накрытого стола худощавый молодой человек, с абсолютно, как показалось мне, неподвижным лицом: в общем не лицо, а маска.

         – Ну, наконец-то, все в сборе! Присядем! – объявила бабка и я сел за стол, по своей привычке, несколько, как и свойственно мне, в стороне от гостя и родственников.

         – А теперь пора знакомиться, – тихо сказала мать и взглянула на своего будущего зятя, чтобы представить его. – Олег…

         – Я в недалеком прошлом, – подхватил ее слова Олег. – был главным режиссером кукольного театра. А ныне, согласно новой традиции, – улыбнулся он, – просто бизнесмен.

         – И какой у вас бизнес? – наконец выдавил я из себя приличествующие слова.

          – Ну, это после, отдельная тема… – сдержанно ответил Олег, – А сейчас на повестке дня тема другая…

          – Вы лучше расскажите Хо, как вы с Анной познакомились! – предложила бабка.

          – Тогда я расскажу! – оживилась Анна, и даже по началу привстала было, словно собираясь отвечать урок. – Как ты знаешь, Хо, у меня была полгода назад преддипломная практика. И нам повезло, мне и еще нескольким моим однокурсникам, предложили сделать настоящий проект офиса для одной – взглянула она с улыбкой на Олега. – крупной компании. В общем, мы рьяно и с удовольствием принялись за дело!

           – Но не тут-то было! – подхватил снова Олег, играючи нахмуривая брови.

           – Да, это так, – продолжала Анна, – но сначала мы три месяца проектировали, потом пошли сдаваться… Я отвечала за пространство холла. И моим конкретным предложением было построить анфиладу, понятно, со сквозной перспективой  всех интерьеров. И именно мое анфиладное пространство – опять взглянула она на своего жениха. – страшно не понравилось заказчику. То есть, Олегу!

           – Нет, мне не то чтобы не понравилось, – начал было оправдываться бывший театральный режиссер Олег. – Я просто подумал, причем здесь… эта самая перспектива, в сущности, коридор, когда мои сотрудники должны не разгуливать по этой анфиладе, а просто работать и работать…

           – В общем, – продолжала Анна, – весь проект остановился именно из-за моей части. И конечно, мои коллеги, и главное, наш ГАП Агапов, стали настоятельно предлагать мне снять эту анфиладу. Либо вообще – дело дошло даже до этого! – уйти с проекта.

           – Но Анна – вдруг заговорила мать с таким гордым видом, – оказалась девушкой с характером!

           – Да! В ответ на все их предательские предложения, я добилась встречи с Олегом. И наконец рассказала ему, что я хотела вложить в этот интерьер…

           – Анна меня убедила со всей своей абсолютной уверенностью – также не без гордости говорил свое Олег, – в том, что в любом порядочном офисе требуется перспектива. Как буквально, так и метафорически. Да, Анна?

           – Да-да-да! – радостно продолжила Анна. – Ведь архитектура для меня это, в первую очередь, – сделав паузу, пристально взглянула она на меня. – выход из одиночества, его преодоление. И перспектива анфилады, на мой взгляд, как нельзя лучше освобождает человека от тех оков, в которые он сам себя, в своем одиночестве, заточает!

            – Этим-то меня и поразила Анна! – вдруг воскликнул с виду сдержанный Олег таким высоким, на грани с фальцетом голосом. – Ведь кому как не мне, знать, что такое одиночество!

            – Дело в том, – чуть ли не шепотом заговорила бабка, – что Олег вырос без родителей, в детском доме.

            – Ладно, это не важно, – недовольно поморщился, значит, бывший детдомовец Олег. – В общем, Анна убедила меня, и когда они закончили проект, я вдруг почувствовал, что не хочу больше расставаться с этой девушкой. И через неделю я сделал ей предложение!

            – Вот и конец этой истории! – засияла Анна и поцеловала Олега в щеку.

            – В общем, наша Анна молодец! Не зря училась! – заключила в своем стиле бабка. – Ну, что, будем обедать?

            И женщины вышли из комнаты, стали приносить одно за другим блюда, я же старательно улыбался своему будущему родственнику, я действительно был рад за Анну, и ее жених не казался мне уже таким холодным чурбаном, как по началу, и когда все сели за стол, мы выпили за молодоженов, а после Олег деловито предложил обсудить подробности будущей свадьбы.

             – Во-первых, – работая вилкой и ножом, говорил он. – Где мы будем праздновать нашу свадьбу? Как Анна?

             – Я бы хотела, – говорила Анна, – иметь такое сказочное пространство, конечно, с анфиладами, арками, атриумом и даже с альковом. Ну, в смысле, для отдыха.

             – Сделаем! – немедленно откликнулся жених. – Что еще?

             – Правда, я сомневаюсь, что мы найдем в городе такое пространство! –  сказала не очень уверенно Анна.

             – Если не найдем, то построим! Я обещаю! – не дрогнув, постановил Олег, и Анна засияла. – Ну а что там насчет гостей? Римма Сергеевна! – обратился он к бабке. – Что? Кто? Какие гости? И сколько?

             Ну, конечно, мои охламоны из больницы, – вальяжно начала бабка. – Ну и твои, Искра, научные сотрудники… – произнесла она с неизменным снисхождением, проявляя свое отношение к материнскому цеху.

           – Да, целиком мой отдел! – отозвалась мать, не замечая ее тона.

           – Давайте, все запишем, прямо сейчас! – постановила Анна, и достала из сумочки ручку и бумагу. – Перечисляйте!

           – Ну, в первую очередь, главврач нашего диспансера, – стала диктовать бабка. – Пишите! Сулейменов Тимур Казиевич…

           И далее, по именам, последовательно, долго и утомительно перечислялись все гости, порой с горячим обсуждением той или иной кандидатуры, и получалось, поскольку у нас, и у Олега родственников совсем не было, то считали два цеха – научных сотрудников матери из института химических наук и врачей из кожвендиспансера, в общем, сплошная интеллигенция, то ли в шутку, то ли всерьез произнес Олег, и когда подсчет гостей наконец закончился и назначили дату празднества, все вдруг разом уставились на меня, и прежде чем они что-то сказали, я уже понимал, что главным подготовителем свадьбы буду я, и конечно, я не стал  этому противиться.

          Все последующие дни до свадьбы я занимался ее подготовкой, и даже был рад этому, помня о мучительных днях своего заточения, мой будущий шурин выделил мне двух помощников, весьма странных молодых людей, за все время нашей совместной работы не проронивших ни слова, в минуты паузы лишь тяжело вздыхавших, и почему-то всегда державшихся за руки. Я в организационной спешке не успевал сильно поражаться их поведению, но это отложилось в памяти, и проявилось намного после, в общем, чего тут удивляться, каких только типов я не встречал в поезде, – да, кстати, насчет поезда, я между делом посетил Антона, пригласил его на свадьбу, и узнал от него, что наша бригада по-прежнему не выходит в рейс, а когда, так и не было известно, и мы договорились после свадьбы что-то решить для себя окончательно. С этим я вернулся к своим помощникам, смиренно дожидавшимся меня на улице, и мы возобновили свои покупки и деловые встречи, в перерывах я забегал пообедать домой, к матери и бабке, видя, как они были оживлены, особенно мать, что бывало с ней крайне редко, я приятно удивлялся этой перемене, понимая, что сестра своими, во-первых, профессиональными успехами, а во-вторых, грядущими событиями в личной жизни, всколыхнула скучную, смиренную жизнь нашей семьи, или вывела ее, семью, из состояния вечной впалости, на свет. В общем, как и говорила сестра, со сквозной перспективой всех интерьеров и с последующим преодолением нашего, личного и общего, неизбывного, как родовое проклятие, одиночества.

         И вот день торжественного бракосочетания наступил. Я одел свой единственный парадный костюм, купленный мной еще для выпускного вечера в школе, и утром, в установленное время, пришел к дому родителей, там, у подъезда уже стояли три начищенные до блеска машины, я остался стоять рядом с водителями, и вскоре подошел Голованов, чему я несказанно обрадовался, потому как он всегда и везде опаздывал. И буквально следом из подъезда вышли торжественно Олег в смокинге, и Анна, в белом кружевном подвенечном платье, раскрасневшаяся от удовольствия, плыла, значит, этаким лебедем, а за ними нарядные мать и бабка, и после подружка Анны, свидетельница и свидетель жениха. Все соседи, конечно, выглядывали из своих окон, глазели во все глаза, мы уселись в три машины, и поехали сначала в ЗАГС, а потом, как принято, по самым привлекательным местам нашего города.

           Через три часа мы подъехали к ресторану, где нас уже с нетерпением ожидали гости, целая толпа. При  появлении молодоженов все дружно захлопали, и я, вдруг вспомнив, что по-прежнему являюсь распорядителем, повел всех в зал, к длинному, П-образному, накрытому столу, проходя вдоль анфилады – как вы, Анна, и заказывали! – мимо белоснежных колонн с лепниной, и прочих, не имеющих для меня названия, архитектурных излишеств, которые установили и водрузили случайно нашедшиеся московские архитекторы, задержавшиеся, как водится, в нашем городе после очередной пьяной научной конференции, из-за нехватки денег.

           Все незамедлительным образом расселись за стол, в центре молодожены со своими свидетелями, справа сели мы с Головановым, и еще один худой, изможденного вида, человек, как выяснилось позже, тот самый главный архитектор проекта Агапов, по вине которого Олег с Анной собственно и познакомились. А слева от нас разместились коллеги матери, научные сотрудники химического института, напротив них врачи, а точнее, одни врачихи, из бабушкиного диспансера во главе с главврачом, с явным удовольствием оглядывавшим свою практически полностью женскую армию.

          – Ну, что! – потирая руки, объявил с бокалом в руке помощник и свидетель жениха по фамилии Окаев или, как называли его друзья  Окей. – Не долго думая, выпьем за молодоженов!?

          Официанты дружно разливали напитки, и все, без слов, приняли предложение, потому как одни, после свадебной поездки по городу, замерзли, а другие просто заждались.

          – Урраа! И вздрогнем за молодоженов!  – прокричал Окей и выпил.

          И вслед за ним все дружно вздрогнули и выпили. И следом началось то, что происходит, из века в век, во время свадеб, на территории нашей бывшей и славной, советской страны. И, очевидно, будет происходить… А именно: бесконечные тосты, обильные возлияния, укромные цеховые разговоры, знакомства и стычки между врачами КВД и научными сотрудниками, затем, между ними же, пьяные братания, танцы до упаду, мужские стоические сны головой в салатах, маячившее то там, то тут, – словно дрейфующим нимбом над всеми, – счастливое лицо Анны, слезы умиления бабушки и матери, опять тосты и поздравления, пьяные игры в бутылочку, борьба в альковах, между кем и кем, уже не важно, снова сны, уже как мужские, так и женские,  причем, как за столами, так и под, затем – новой волной! – пьяные вопли и даже погони, и кого-то уже, слава Богу, не жениха и невесту, подкидывали вверх, и однажды не поймали, и снова, по кругу, по этому пьяному безумному кругу… И так прошел вечер, и в завершение всего этого пестрого евроазийского буйства, такой абсолютно печальный танец по залу – укором совести, что ли, всей этой пьяной соборности? – одинокого ГАПа Агапова с… протодорической колонной, как выяснилось, склеенной из картона – опять, москали обманули! – и наконец, завершающей точкой всему, его, несчастного, оглушительное падение и следом, постскриптумом, значит,  его мертвый сон, – все с той же колонной в руках.

           Итак, свадьба – без всяких условностей! – прошла успешно, по крайней мере, так решила бабка, а я, наконец освободившийся от своих обязанностей, стал думать, что нам с Головановым делать дальше: наша бригада по-прежнему находилась в простое, и я уже собрался на следующий день отправиться к своему приятелю, чтоб все и вся обсудить, но вдруг меня неожиданно вызвала по телефону мать, сообщая о каком-то архиважном деле.

         Когда я пришел домой, в квартире находились опять в полном составе все мои родственники, Олег как-то загадочно смотрел на меня и когда я сел в ожидании этого важного дела, бабка начала говорить.

         – Послушай, Хо! Ты должен знать о том, что эту свадьбу мы не только для молодоженов делали!

         – А для кого же еще? – не без удивления спросил я.

         – Как для кого? – вступила в разговор сестра, уже так стремительно утрачивавшая свое обаяние невесты. – Для тебя!

         – Не понял…

         – Вот мы все подумали, – включилась мать, – что пора тебе, сынок, взяться за дело!

         – И оставить наконец эти свои… – продолжила бабка. – грязные ржавые вагоны!

         – В общем, Хо, – деловито говорил мой шурин. – Ты знаешь, у меня есть свой бизнес. И я буду очень рад, если ты станешь моим помощником, а в перспективе моей правой рукой!

         – А что это за бизнес?

          – Ну, в сущности, тот же театр, – опять ушел от прямого ответа Олег Сафронович, – только поставленный на коммерческую основу.

          – Да ты просто сходи и посмотри! – воскликнула Анна. – Не понравится, в конце концов, уйдешь! Никто тебя не неволит!

          – Ну, что, – загадочно улыбнулся Олег, – попробуем?

          И я опять не стал противиться,  в самом деле, никто меня не неволил, и у меня был выбор, моя семья, как понимал я, решила начать новую жизнь,  и, очевидно, самым слабым ее элементом был по-прежнему я, и, стараясь пока не выпадать из их ансамбля, я решил собственными глазами увидеть, в чем заключается предлагаемая мне работа. Остаток дня я пытался встретиться с Антоном, но он, как после выяснилось, находился под домашним арестом, и, разговаривая с ним по телефону, я понял, что в этом опять замешана женщина, – очевидно, та самая Мария, подружка сестры на свадьбе, с которой он так таинственно исчез, и мы договорились встретиться позже, а о новой работе я решил пока ничего ему не говорить.

           На следующий день я подъехал к кукольному театру, в котором и заседал мой новый родственник, в ожидании нового офиса, он встретил меня у служебного входа, и сразу же повел меня к себе в кабинет, на ходу мне рассказывая.

           – В общем, дело такое, Хо… Жили-были мы в театре, и вот грянула горбачевская перестройка. И вскоре наш театр остался, что называется, на бобах… – мы вошли в кабинет, он предложил мне чай, кофе, я сел за стол, напротив него,  разглядывая обстановку и стены, с картинами, афишами и какими-то гипсовыми туловищами и прочими частями человеческих тел. – Да, на бобах… И никто из нас не знал, что делать! Финансирование театра полностью прекратилось. И театр на глазах нищал, люди увольнялись. В общем, все, как по всей советской стране! И вот где-то на пятом месяце нашего нищенского существования вдруг в кабинет ко мне пришла женщина, как позже выяснилось, директор одежного магазина, и неожиданно предложила мне работу. Это уже я после понял, что мне ее сам Бог послал! – улыбнулся он мне широкой улыбкой. – Дело ее успешно развивалось, и она собиралась открыть большой магазин. И вот эта директриса предложила мне выгодное сотрудничество – производить манекенов для ее магазина. Понимаешь? … С этого мы и начали! Предложение ее было вполне адресное. Ну, сам подумай! Если мы раньше делали кукол, то, что нам мешало перестроить производство на манекенов? И мы начали работать!  И, представь себе, очень скоро наши манекены стали пользоваться популярностью!  Ведь в отличие от обычных, казенных, мы, художники, делали своих новых кукол, с душой, с неуничтожимым артистизмом! И ни одного похожего, на другие, манекена в наших партиях не было! И всё наши замечательные мастера! … Ну и конечно я следил за всеми процессами, как главный режиссер. Это, в сущности, – задумчиво взглянул он в окно. – продолжение старых традиций в театре, но только с той разницей, что наши куклы теперь расходились по всему миру и «играли» уже в магазинах, перед толпами покупателей. А дальше – больше! – загадочно улыбнулся он мне. – Нам стали заказывать манекенов не только для магазинов, но и для служебного, личного пользования, причем, для самых разных категорий.  К примеру, для одиноких, семейных, стариков и детей, в сущности, для всего человечества… И почему? Как ты думаешь?

          Я только пожал плечами в ответ.

          А потому – с пылом продолжал мой шурин. – что с наступлением рыночных времен, людей постигло и настигло одна беда, имя которой Одиночество! И наши манекены, ну как бы, заменяли им людей… И более того, скажу по секрету тебе я, – приблизил свое лицо к моему Олег. – они, эти манекены, стали со всеми заботами и тревогами о них, семьей и для меня… Конечно, пока я не встретил вашу.

          – Семьей? Но они же мертвые! – изумленно исторг я.

          – Мертвые да не совсем! – усмехнулся Олег, очевидно, ожидая такого ответа. – А теперь пойдем в цех, я тебе кое-что покажу!

          Мы вышли из кабинета и пошли по длинному темному коридору, и на ходу Олег продолжал мне рассказывать.

          Ведь я понимал, что мертвые, как ты говоришь, куклы, это не товар. Поэтому я открыл со временем отдел новейших технологий. В котором самые лучшие компьютерщики и физики города – всех собрал! – стали разрабатывать самодвигающиеся модели. … Нам сюда!

           Мы вошли в светлый просторный зал, похожий на балетный класс, и Олег захлопал в ладоши. И тут же из глубины, из-за занавеса, вышли двое молодых людей, взлохмаченные, в очочках, в общем, на вид самые настоящие «ботаники».

           – Ну, что, ребятки? Покажем нашу продукцию? – А ты садись сюда, Хо! – я послушно сел на кресло.

           – Ну, с чего начнем?

           – По старшинству, может? – предложил один из разработчиков.

           – Давайте! – махнул рукой Олег и заговорщически мне подмигнул.

           И следом, из-за портьеры, парни вынесли двух манекенов, пожилых, на вид, мужчину и женщину, одетых в костюм и платье. Затем раздалось такое жужжание, и манекены, очевидно, запущенные с дистанционного пульта, размеренным и даже каким-то величавым шагом двинулись прямо на меня.

         – Ну, как, Хо? А? – восклицал Олег Сафронович.

         Дойдя до середины зала, они одновременно остановились и повернулись друг к другу, манерно друг другу поклонились, и протягивая друг другу руки, смыкая их, стали под музыку танцевать вальс, робкими мелкими шажками передвигаясь то в одну сторону, то в другую.

          – Ну, скажи, Хо, разве это не чудо? – экзальтированно воскликнул Олег, хлопая в ладоши, и даже сам стал пританцовывать под музыку.

          Манекены действительно ладно и ловко передвигались по залу, и издали в самом деле были похожи на людей, только их прямые спины и несколько угловатые движения выдавали в них роботов.

           – А теперь давайте помоложе! – скомандовал Олег, и «старики», разомкнув свои объятия, снова поклонившись друг другу, двинулись обратно, за портьеру.

           После оттуда же вынесли мужчину и женщину спортивного вида, одетых в джинсы, которые по той же программе, двинулись  в зал, дошли до середины, и под уже быструю музыку, стали танцевать напротив друг друга, при этом пружиня, и приседая то на одну, то на другую ногу.

           – Хо, это сказка! Просто сказка!

            Танцующие, казалось, даже чуть улыбались друг другу, обнажая белоснежные зубы, я хотел даже подойти и разглядеть их поближе, но в тот же момент их остановили, развернули и повели обратно.

            – Ну, и наконец дети! – взмахнул руками Олег.

            И появились дети, мальчик в шортах, и девочка в плиссированной юбочке, бодро маршируя, размахивая руками, они добрались до исходного места, включили музыку, опять же вальс, и двое детей, сомкнувшись, стали танцевать.

           – Мы всех, Хо, победим! Слышишь? – восклицал чуть ли не в экстазе Олег. – Это только базовые разработки! А что будет дальше?

           Дети-роботы кружили по залу, один круг, другой, и вдруг с каким-то непотребным треском остановились, прижались друг к другу вплотную, и стали совершать совсем не детские движения.

           – Это что еще такое? – возмущенно воскликнул Олег.

           – Сейчас! Сейчас! – судорожно нажимал на кнопки пульта один из разработчиков, но ничего не помогало, и роботы, входя уже в резонанс, – или в экстаз? – слившись в объятиях, вдруг упали, мальчик на девочку, при этом, продолжая совершать свои агрессивные телодвижения.

            – Ладно, вы разбирайтесь, а мы пошли! – криво улыбнулся Олег, уводя меня. – Ничего не поделаешь! Основной инстинкт!

            – Ну, как у тебя впечатление? – спросил он меня в коридоре, и я молча кивнул головой.

            – А теперь о деле! – произнес этот странный человек и мой родственник,  ведя меня дальше по коридору. – По началу я предлагаю тебе, Хо, поработать в группе пластического контроля. Это совсем не сложно. Работает конвейер, а ты проверяешь у роботов, манекенов, правильное сочетание частей тела… Ну, ты понимаешь, голова, руки, ноги, чтобы все на месте и подходило. Потому как наши сборщики порой ну, того… глаз «замыливается»: мужскую голову могут к женскому телу присобачить, руки разных размеров, ну и так далее. Ну, что? – напрямую обратился он ко мне. – Попробуем? Ну а после пойдешь на повышение! Главное, понять всю технологию нашего производства!

          И мы вошли в другой зал, в котором перед нами змеей, кривой лентой, простирался транспортер, как в зданиях аэропорта, при получении багажа, и у дальнего конца стояли уже знакомый мне Окей-Окаев, и другой, мужчина средних лет, в рабочем комбинезоне, на груди которого было большими буквами написано «Ты и Я».

          – Кстати говоря, «Ты и Я» это название нашей компании, – сразу же пояснил мне Олег. – «Я» это понятно, а «Ты» это его личный манекен… – сказал он, хохотнул и повел меня к своим сотрудникам.

          – Окаева ты знаешь! А это Леонид Сергеевич.

          Мы пожали друг другу руки.

          – Вот, принимайте нового работника! Ты, Леня, покажи ему все здесь, объясни, научи, все-таки первый день. Ну а я пойду, у меня встреча с заказчиком. Ну, с богом? – подмигнул он мне и вышел с Окаевым из зала.

           Мы остались с Леонидом Сергеевичем вдвоем, он включил транспортер, и пока пустая лента двигалась по своей кривой, он объяснял, повторяя то, что я уже слышал: «В общем, смотри, Хо, какая твоя задача, проверять правильное сочетание комплектующих, руки, ноги, прочие части тел, чтобы все подходило, и если нет, оставляешь манекен в сторон, смотришь дальше… Задача, как видишь, простая,  тем более эти куклы без электричества…»

          – А самодвигающиеся где? – поинтересовался я.

          – А это другой участок, другой этап…

          И вот сразу же после его слов, из-за резиновой завесы, на нас – я стоял впереди, а Леня позади, меня подстраховывая, стали выезжать куклы, в человеческий рост, причем все они крепко стояли на ленте, очевидно, приклеенные к ней липучками.

         – Смотри внимательно! – выкрикивал, сквозь шум транспортера, Леонид Сергеевич, и я, точно футбольный вратарь, расставляя руки в стороны, стал грозно всматриваться в приближавшихся ко мне спасителей современного человечества.

        Это были самые разные манекены с витрин магазинов, пластмассовые, резиновые или из картона, с румянцем на глянцевых щеках, ярко раскрашенные, голубоглазые, красногубые, с белоснежными улыбками, – я внимательно осматривал каждого, но никаких уродств пока не замечал, и видя, как кивает головой Леонид Сергеевич, понимал, что все идет пока нормально.

        Затем последовали манекены уже не такие яркие, и Леонид Сергеевич мне по ходу объяснил, что это для служебного пользования, – заказывают начальников или начальниц, а что с ними делают, не понятно, и я, уже научаясь этому нехитрому, в сущности, ремеслу, выхватывал с конвейера того или иного, и всегда правильно: то рука была коротка, то нога, а один раз к телу белого человека была привинчена голова африканца.

        Затем – манекены, очевидно, шли родовыми группами, – последовали куклы более, так сказать, откровенного вида, во-первых, обнаженные, с четко разработанными, по сравнению с другими частями тел, гениталиями, женского, мужского пола, и вскоре я сам догадался, что это были куклы для личного пользования.

        – А что с этими делать? – спросил я у своего наставника.

        – В смысле?

        – Ну, я имею в виду их половые органы…

        – А! – засмеялся мужчина. – Ну, это же просто, ты смотри, чтобы у мужчины был мужской, а у женщины – женский… А все остальное не имеет значения.

        Пропустив, без вопросов, партию манекенов для личного пользования, мы сделали короткий перерыв и перекурили, и Леонид Сергеевич рассказал мне о том, что прежде работал в театре главным бутафором, а теперь начальствует над молодыми, которые собственно и «ваяют».

        – Вообще, на сегодняшний день наша продукция абсолютно универсальная. И подразделяется как на профильные категории, так и на возрастные: для пожилых, мужчин и женщин средних лет, одиноких, семейных, а также для молодых, подростков и детей. Сейчас сам увидишь!

        И мы возобновили свою работу, то и дело заходил Окаев, очевидно, как заместитель Олега, он проверял все цеха, видимо, сотрудником внутренней безопасности, – вот подошел, постоял, посмотрел, как я вылавливал уродцев, и очевидно, удовлетворенный, опять покинул нас.

         За откровенными манекенами для личного пользования поползли, поехали куклы для подростков, имитировавшие всяких знаменитых рок-звезд и киноактеров. Я цепко всматривался в знаменитостей, и кажется, уже с первого взгляда замечал у них самые разнообразные физиологические несоответствия, как то: асимметрию рук и ног, неправильный поворот головы, проплешины, глаза разного цвета и так далее. А за кумирами молодежи последовали герои детских кинофильмов и мультфильмов, то бишь, больше все животные, – зайцы, медвежата, чебурашки, и вот у льва оказалась баранья голова, а у жирафа – носорожья.

           После мы опять перекурили, и я рассказал Леониду Сергеевичу, что пока работаю на поездах, и это движение транспортерной ленты странным образом напоминает мне движение в поезде, за купейным окном, и за этим занятием – наблюдать, созерцать или всматриваться, – время проходит совершенно незаметно. И действительно за окнами уже смеркалось. «Ну, что, поработаем еще немножко?» – предложил мне Леонид Сергеевич, и мы вернулись к транспортеру.

           И только проехал мимо меня розовый зайчик, как к моему нескрываемому удивлению, на меня поплыли весьма странные, если уж не диковинные существа, и это были… даже не знаю, как объяснить! – этакие чебурашки, с головами без лиц, лишь только символически обозначенными, а тела их, круглые как футбольный мяч, были оснащены или вооружены этакими многократными выступами, напоминавшими все те же детородные мужские органы, или, напротив, испещрены щелями с волосяными покровами, очевидно, изображавшими органы женские.

         – А это, что, Леня? – не мог не спросить я.

         – Ну, как бы тебе объяснить? Это для старичков или старушек, которым уже не подвластны ласки любви. И значит в виде фаллических символов… ну и буквально конечно! Для прикосновений, что ли? А вместо лиц наклеиваются фотографии дорогих их сердцу людей. Понимаешь? Ну и получается почти что родное, с которым эти старые люди в постелях и засыпают. В общем, как у нас говорят, это сплошной постмодернизм! Ты что-нибудь в этом понимаешь?

           – Угу! – кивнул я, и мы стали работать дальше.

           – Это партия, кстати, легче всего! Здесь и не надо ничего проверять! Ну, разве что на одном теле вдруг окажутся разнополовые органы, хотя, кто его знает, может, кому-то это и нравится… Тогда надо заглянуть в конкретный заказ.

           В общем, эти марсианские существа – так я сразу их назвал! –  действительно были похожи друг на друга, и различались они только размерами и цветом кожи – черный, белый, желтый, красный, кому как! – и, пропуская бесконечную вереницу этих, стало быть, постмодернистских существ, я как бы забылся, и в глазах у меня все пестрило,  мелькало, и мне уже хотелось выйти на улицу, на свежий воздух. Но вдруг уже профессиональный взгляд мой сработал, остановился на каком-то, совсем – даже на фоне марсиан! – диковинном существе, я пригляделся, и похолодел от ужаса: на меня наплывал или наезжал никто иной, как… мой шурин, Олег Сафронович Ли, лицом его точная копия: невозмутимое самурайское лицо, узкие щели глаз, аккуратные усики под носом, но только голова его была почему-то посажена на карликовое, обезьянье, все в бурых волосах, тело.

          – Это что… что?! – воскликнул я, и пока Леонид Сергеевич, одевая очки, всматривался, за спиной у меня раздался вопль, я оглянулся, Окаев всевидящим оком, уже орал на Леню, и не понятно было, когда он успел здесь появиться.

          – Леня! Быстро! Останавливай транспортер! И снимите этого урода!! Прости Господи, я имею в виду, тело…

          – И давай, голову отделяй от тела! Ни дай Бог Олег увидит! – кричал мне Окей, уже, значит, не О’ Кей. – Ну, быстрее!

          И я судорожно, подчинившись всеобщей панике, схватил куклу за голову одной рукой, а другой схватился за какой-то выступ на теле, – то ли рука, то ли нога? – и стал изо всех своих сил вытаскивать, выверчивать, вытягивать голову Олега из жесткой горловины туловища, и казалось, вот-вот, от этого варварства, кровь моего бедного шурина хлынет на меня неостановимым потоком.

         – Ну, что вытянул!? – подошел ко мне помощник Олега.

          – О, да! – с тяжелым вздохом произнес я, держа в руках драгоценную голову Олега, и поспешно отдал ее  в руки Окаеву, и тот, подбрасывая ее, словно мяч, пошел разбираться к бледному Леониду Сергеевичу. Я же пошел в курилку, сел на скамейку в углу, и, слыша их разговор, понял, что Лене предстоит строгое разбирательство, кто, там, в бутафорском цеху так начудил, и – не провокация ли все это? Затем я стал искать сигареты, опустил руку в карман, и вдруг обнаружил, что в правой руке по-прежнему сжимаю какой-то выступ, за который я держался, вытягивая голову Олега, оказавшийся при рассмотрении все тем же мужским половым органом, причем – и такое бывает? –  разукрашенным во все цвета радуги. Что не вызвало у меня уже никаких эмоций.

         Я осторожно положил этот предмет на скамейку и, выходя из курилки, спросил у Лени, нужен ли я еще.

        – Нет, нет, иди, Хо! Спасибо! – ответил вместо него Окаев. – И это, Хо, не говори ничего Олегу!

        – Ну, конечно!

         … Я шел по вечерней улице, и уже совсем стемнело, и после первого трудового дня в производственном объединении «Ты и Я», прохожие, все как один, казались мне, конечно, этакими «Ты», или самодвигающимися манекенами, да и я, сам себе, казался таким же «Ты», правда, непонятно, для чьего и какого пользования…  Потом я увидел свой автобус и побежал за ним, запрыгнул в него на ходу и уже внутри, в салоне, с большим сомнением, стал думать, смогу ли я работать на такой работе.

          На подходе к своему дому, к подъезду, я увидел машину, возле которой стояли мужчина и женщина, и завидев меня, они чему-то сильно обрадовались, и как только я сравнялся с ними, женщина ласково попросила им помочь.

         – Простите, в чем?

         Затем мы подошли к самой машине, и водитель открыл заднюю дверь: на сидении лежал в какой-то скрюченной позе абсолютно мокрый человек, и я наконец понял, что мне надо помочь им донести его до такого-то этажа. Тогда мы вытянули его за ноги, а потом взяли с обоих концов и понесли его, мокрого и тяжелого гада, в подъезд. Женщина поднималась по ступенькам впереди нас, то и дело оглядываясь, и участливо спрашивая: «Тяжело, наверное?» – и я изо всех своих последних сил тащил этого… манекена за ноги, проклиная все и вся на свете, и, видя, как капает с него вода, все-таки поинтересовался, жив ли он, и вообще, что с ним случилось.

         – Да просто искупался в реке! – не вдаваясь в подробности, подмигнул мне мужик.

         – Так он….?

         – Да-да, жив! – поспешила ответить мне женщина.

          Мы наконец поднялись на нужный нам этаж, женщина открыла дверь, и мы втащили этого мокрого «мертвеца» вовнутрь, внесли в комнату, бросили на диван. Ох! – вздохнул я облегченно наконец, вытирая пот со лба. Спасибо тебе, сынок! – взяла меня за руку женщина. Спасибо, – повторил мужчина, и уже выходя, я  заметил, как мокрый вдруг открыл глаза, как черт из табакерки,  вытаращивая их прямо на меня.

          Я вышел из квартиры на лестничную площадку, и вдруг понял, что это мой этаж, хотя эту женщину прежде я никогда не видел. Я достал ключи, открыл дверь и вошел в свою темную квартиру, с таким чувством, словно я вернулся из какого-то дальнего, опасного, тяжелого рейса. Прошел вовнутрь, потянулся было к выключателю и вдруг замер, подумав, что если я включу свет,  то не известно, что или кто набросится на меня из своих углов, – то ли мои безумные подобия, которых я оставил здесь, несколько дней назад, после ухода с сестрой, то ли жуткие манекены моего шурина, то ли мокрые черти моей странной соседки… Тогда я, так и не включив свет, на ходу раздеваясь, скидывая ботинки, снимая штаны, бросая всю одежду на пол, добрался по кривой до дивана и, оставшись в майке и трусах, запрыгнул на него, с головой накрываясь одеялом, так отрезая себя от мира призраков, и – сомкнул наконец с блаженством свои тяжелые веки, казалось, уже навсегда.

V. СУДЬБА

         Одно дело: сомкнуть тяжелые веки и провалиться в сон, все в одном порыве безоглядном, другое – просыпаться, и тупо глядя в потолок, вытягивать за собой, всем своим существом, с каждой минутой пробуждения, словно неводом, тот под-ночный улов, а точнее груз воспоминаний, еще свежих, о минувших днях, посвященных семье, в веренице которых мелькали лица близких, родных, полузнакомых, озаренные вспышками одного праздника, в котором мать была так счастлива, сестра – легка, а бабка – самодовольна, как может быть самодоволен человек, знающий все наперед, и пытающийся управлять чужими судьбами. Но особенно в этом ряду меня притягивала мать, действительно наивной девочкой радовавшаяся происходившим переменам, но как… пугливо было ее счастье, как слепо и как запланировано, – всем ее одиночеством, которое после обрушилось на нас, меня и сестру, то есть, передалось по наследству, и если с бабкой, в сущности, вещью в себе, все было понятно, а сестре вместо прежних игрушек подсунули новую: странного молодого мужчину, имевшего до нашей, семью из жутких манекенов, то я, стало быть, вынужден был переживать и понимать всё за всех нас, и лежал теперь на кровати словно рыба, выброшенная тем самым неводом на берег.

      Лежал и значит, задыхался? Да, я задыхался от какого-то удушливого стыда, за всех тех людей, которые, живя всегда по правилам, считали, что это и есть их жизнь, – игрушечное детство, шаловливое в меру отрочество, затем институт и после замужество или женитьба, и далее, все – согласно бизнес-плану моего шурина…  Я лежал и задыхался и, шаря глазами по углам своей комнаты, в поисках выхода, увидел, наконец, так отчетливо и зримо, никого иного как моего друга Антона Голованова. Встань и иди! – сказал он  мне, вызванный мною же из своего далека, и вот я встал и пошел. И не куда-нибудь, а прямо к телефону, услышать голос друга, и совместить – в тот же момент – его реальность с той, что  исчезала за моей спиной. Я набрал номер и, слыша прерывистые гудки, молил это утро и Бога послать мне, без всяких проволочек, Антона, и Бог услышал, и первое, что я произнес ему, было: «О, Голованов! Если бы ты знал, как я по тебе соскучился!»

         Голованов же сразу – понял или не понял он мой порыв? – каким-то глухим, не своим, казенным голосом, сообщил мне, что он тоже не прочь, но есть одна заминка: он по-прежнему находится под домашним арестом. И тем не менее предложил мне через час, у него, во дворе, встретиться.

         Я как-то судорожно стал собираться, зачем-то собирая, затем разбирая свои вещи, на ходу позавтракал, стараясь лишний раз не шуметь, словно это была явочная квартира, и кто-то грозный меня уже выискивал, наконец, вышел из дома и, меняя троллейбусы, трамваи, автобусы, словно слежка за мной продолжалась, вот добрался, вошел во двор Г-образного дома Голованова и сел на скамейку близ детской площадки. Здесь мы обычно с ним и встречались, и поскольку оставалось еще 15 минут, я закурил и стал глазеть в глазницы окон, где, то и дело зрачками, мелькали чьи-то лица, и весь этот многоглазый, многоликий монстр с темными пастями отверстых подъездов, если чутко прислушаться, наполнялся – аа-аа! – каким-то нервным гулом вложенной в него жизни, переполнявшей его, без особого на то, его согласия.

            Так, бывает, встретишь человека, одноклассника, однокурсника, приятеля из детства, и он вместо того, чтобы просто тебе порадоваться, вдруг откроет рот, выпучит глаза, издавая такое странное: аа-аа! – а ты уже подходишь к нему, протягиваешь ему руку, – аа-аа! – для рукопожатия, он пожимает ее, и наконец с зубным клацканьем, выдыхает: Аа-аа, ты, что, институт бросил? Проводником, говорят, в ржавых вагонах работаешь?

          Да, в ржавых вагонах… Словно впервые вспомнил я, сейчас, сидя на скамейке, во дворе Голованова, словно за прошедшие дни семьи, эти буйные пиршества выбили напрочь из меня мое магическое мелькание, и соответственно того тайного и неистового наблюдателя, во мне, вложив вместо него в меня, без моего ведома, только это гнусное «Аааа!»

          – Аа-аа…

          – Пойдем! Пойдем! – сказал Голованов, он уже подходил ко мне со своим мальчиком, трехлетним розовощеким карапузом. Я встал и мы пошли вглубь детской площадки, значит, с глаз долой, чтобы жена его не увидела, подошли к песочнице, сели на бортик, Антон выдал сыну дежурные ведерко и совочек, и тот, без слов и особых капризов, стал немедленно играть с грязным песком.

           – Ну, что, друг, совсем худо?

           – Да не совсем, – поморщился Голованов. – Но как-то муторно и тоскливо.

          – А что делать-то? Может, с бабами надо покончить? – стал самым непраздным образом размышлять я, глядя на мальчика, как две капли воды, походившего на Антона.

          – Да дело не в бабах! Это же все следствия!

          – Ну, так в чем причина?

          – Причина, причина, – задумчиво произнес Голованов, глядя себе под ноги. – Я как раз вчера весь день думал и понял, что причина заключается в… третьем.

          – В третьем? – с непониманием взглянул я на него.

          – Это история, с третьим, имеет давнее происхождение, – начал неспешно говорить Антон, то и дело, беря в руки песок и растирая его. – Не знаю, поймешь ли ты?

          – Так я постараюсь…

          – Вот, были я, мать и отец. И ты знаешь, а может, не знаешь, что мать очень любила отца. Причем, такого гнусного, страшного, пьяного, каким он был в последние годы своей жизни. Знаешь, я отношу ее к такой категории женщин, – пристально взглянул он мне в глаза, – которые верны своим мужьям до гроба. Ну, вот, когда он умер, она стала заглядываться в ту его, третью, сторону… Понимаешь? Где вместо него зияла дыра. И дыра эта стала ее все больше притягивать, словно она, дыра, в своей глубине, скрывала нашего отца.  Вот поэтому мать сейчас такая странная. Понимаешь? … Ну а теперь я! Моя история… – он опустил голову. – Вот когда мы были с Ниной вдвоем, – ну, в лучшие, так сказать, минуты нашей жизни, – мы мечтали о сыне или дочери. Понимаешь, это было для нас третье. Как судьба!

          – Как судьба?

          – Да, да, как судьба! Как естественный смысл нашего союза, как перспектива и продолжение… И вот родился Семен, – мальчик, услышав свое имя, взглянул на нас и тихо улыбнулся, действительно славный мальчик, тихий и солнечный. – И появилась у нас судьба, то есть, третье, ради чего люди встречаются, влюбляются и живут вместе. Но потом начались, сам знаешь, бытовуха, склоки из-за денег, и наш Семен все больше прирастал к своей матери. Тем более, что я так часто пропадал в поездах. И однажды они стали одним целым. А я? Что я? Я вот гуляю с ним иногда, и когда у жены хорошее настроение, купаю его перед сном… И нас опять стало двое. Я и она с Семеном, как кенгуриха со своим кенгуренком в мешке… И опять предо мной появилась дыра, вместо третьего. И я уже, совсем как мать, словно это у нас семейное, стал заглядываться в это третье, то есть, в дыру. И в результате стал заслоняться от этой дыры, ну да, чем еще, всякими приятелями, бабами, ночными гулянками… Что мне делать, Хо? – неожиданно спросил он и опять пристально взглянул на меня.

        И я даже не знал, что ему ответить, сейчас со мной сидел совсем чужой, незнакомый мне человек, и мне стало стыдно от того, что я толком-то и не знал своего друга. И даже не пытался узнать.

       – Ну, может как-то сойтись заново, – понес я какую-то белиберду, – чтобы не было этого третьего, и стали бы вы, как единое целое.

       – Как единое целое? – усмехнулся Голованов и решил сменить тему. – Ну а ты чего пришел? Что у тебя-то случилось?

       – Да вот решил сбежать от своей семьи! – откровенно признался я ему.

       – Я это еще на свадьбе понял, – криво улыбнулся Голванов. – Что тебе среди них будет худо.

       – А вообще-то я хотел предложить тебе уехать в рейс! Пусть даже без нашей бригады. Неизвестно, когда они соберутся теперь, и соберутся ли вообще. Но теперь я этого предлагать тебе не буду!

       – Почему? – с обидой спросил Голованов.

       – Ну, как? С учетом всех твоих семейных обстоятельств. Дальнейшее разрушение семьи и так далее!

      – Послушай, Хо! – после паузы произнес Голованов, как-то искоса поглядывая на меня. – Я только что понял одну важную вещь, что… ты и есть у меня это самое третье. Только ты!

      – Да ты, что, сбрендил, что ли? – даже вздрогнул я, пугаясь такой, возлагаемой на меня, ответственности.

      – Ну, так ты же у меня один только друг в этом городе!

      – Знаешь, я сегодня как раз с такими мыслями и проснулся. И поэтому сразу же тебе позвонил.

      – Ну, так что тогда? – вдруг широко улыбнулся Голованов. – Тогда едем в рейс?

      – Подожди, ну а как же твои, Семен?

      – Семену, – говорил, глядя на мальчика с улыбкой, Антон. – нужен не разрушенный отец, а здоровый. А для душевного здоровья необходимо выйти в рейс. Да, Хо, это ты здорово придумал!

           И мы встали, Антон подошел к сыну, отряхнул его от песка, собрал игрушки, и мы повели его обратно домой, на ходу, обсуждая план, согласно которому, – а что делать? надо было выручать друга! – у подъезда, словно эстафетой, я взял Семена за руку, мы поднялись в лифте наверх, мальчик, ничего не понимая, ища отца, начал уже хныкать, а я его как-то успокаивал. Затем подошли к двери, я нажал на звонок, готовясь к худшему, если выйдет Нина, думая, как бы половчей солгать, – Антон пошел за сигаретами или встретил друга? – и вот, слава Богу, дверь открыла мать, и тогда я приставил палец к губам: «Тссс!» и тихонько втолкнул Семена вовнутрь. Мать же смиренно закивала головой, ничего не сказала, и я тут же чуть не кубарем, спустился вниз, выбежал из подъезда. И, увидев Антона, выглядывавшего из-за угла дома, бросился к нему.

         Мы добрались до проводницкого резерва в прекрасном настроении, с шутками, чуть ли не хохоча, опять беспечные мальчишки, и прямиком направились в маршрутную. Там, у окошка, стали, конечно же, проситься в рейс, уговаривая, как водится, раздраженную нарядчицу отыскать для нас такую возможность. Но возможности, как тут же сообщила она, не было пока никакой, все бригады были укомплектованы, – ждите! – гаркнула она нам, и, что делать, мы стали ждать. И первым делом мы пошли к поездам, сели на насыпь и смотрели на пассажирские и товарные составы, отправлявшиеся в путь или просто стоявшие в тупике, солнце пригревало, и уже стояла весна, небо было абсолютно голубым, ни одного облачка, и после нескольких минут такого благостного молчания Голованов продолжил наш разговор.

        – Понимаешь, Хо… Вот я тебе говорил, отец, третье, сын, и что дальше? Я думаю сейчас, что самое третье для нас это вот эти серебристые линии железной дороги, ну, как бы не от пункта А до пункта Б, а обращенные в бесконечность.

        – В бесконечность?

        – Ну, да, если бы мы могли  их сами вытягивать, выстраивать, понимаешь, сквозь эту чертову жизнь!

        – Да, Антон! Я тебя прекрасно понимаю. – сказал я, глядя на отходившие составы, ведь я сам об этом мечтал, быть может, всю свою жизнь, – об этих… серебристых линиях, всегда устремленных в бесконечность, как линии судеб и Судьбы, моей ли, Голованова, и значит, тех мечтательных наблюдателей, которые всегда были внутри нас, как самое вечное и прочное, что может заключаться в человеческой оболочке, и ради которых собственно и стоило жить, стоило ежедневно носить это грузное тело, как дом, – но не как тюрьму!

         И понимая это событие или факт более чем когда-либо, мы, переглянувшись, как страстные проводники этих сверкающих бесконечных стрел, пошли обратно в резерв, в маршрутную, напомнить о себе, но опять услышали от нашей тетки отказ, и опять пошли бродить по резерву. Время, тем временем, тратилось и своим  ядовитым и вязким однообразием, уже отравляло нас, проникало в нас и точно душило в нас наших тайных мечтателей, тогда, уже обойдя все окрестности резерва и не зная, что делать, мы вернулись к конторе и сели на скамейку, где курили обыкновенно проводники и проводницы.

        – Ну как, до каких пор будем ждать? – устало спросил меня Голованов, я, в отличие от него, был еще бодр.

        – Ну, не вечер еще!

        – Уже вечер! – возразил Голованов, глядя на часы. – Понимаешь, в 8 вечера я обыкновенно купаю своего сына. Давай договоримся так! Если до 7.30. у нас ничего не получится, значит, расходимся по домам…

        – Хорошо, – согласился я без всякого энтузиазма, с одной стороны, отмечая, как он быстро сдулся, а с другой, понимая, что я не имел права перечить молодому отцу. И мы уже без слов сидели на скамейке, как две каменные мумии, вокруг которых ходили, сновали, разговаривали курившие проводники, я машинально отмечал их слова, жесты и интонации, – кто вернулся с рейса, рассказывал, как было, сколько было зайцев, сколько водки продал, где какие ревизоры садились, затем хохот, сальные анекдоты, неизменные для нашего цеха, вот сели рядом две проводницы, и одна из них стала жаловаться другой, что…ее заставляют выходить в рейс, а у нее ребенок, а муж, как всегда, запил, я все это как-то отстранено слушал, медленно проникаясь пафосом ее жалоб, и вдруг… встрепенулся, понимая, в чем дело. О, слава нашим советским и постсоветским мужьям, наделенным бесценным даром уходить в запой, когда нужно и когда не нужно!  Я взглянул на часы: было ровно 7.20. Ну, не судьба ли это?! Я растолкал, казалось, уже заснувшего Голованова,  и схватил проводницу за руку, чтобы, ни дай Бог, она, при больном ребенке и пьяном муже, все-таки не уехала в рейс!

       – Так что же вы нам-то не скажете! – воскликнул ей я. – Мы уже битый час сидим здесь в ожидании свободных вакансий! Как раз хотим выйти в рейс!

       И следом мы, чуть ли не на руках, понесли ее в маршрутную, приставили к стойке и стали требовать у нарядчицы, уже отмахивавшейся от нас, как от вечного ужаса, чтобы она быстро оформила нас в рейс.

        Через полчаса мы уже принимали вагон, рейс был московский, фирменный, а вагон купейный, значит, особых проблем не будет, профессионально отметили мы. Мы быстро приняли вагон, а после Голованов сбегал в магазин за едой и напитками. Как и ожидалось, на вокзальном перроне к нам потянулись люди, вполне благополучного вида, – семьи, командировочные, туристы, возвращавшиеся с отпусков, и мы были подчеркнуто вежливы и доброжелательны. И когда поезд тронулся, и мы собрали билеты, раздали белье и чай, и когда пассажиры в своих купе затихли,  Голованов безотлагательным тоном предложил отпраздновать наш, столь долгожданный отъезд, причем, – вот, безумная идея! – на открытом воздухе.

        И я особенно не возражал ему, мы пошли с едой и напитками в тамбур, я нес вслед за ним теплые куртки и покрывала, честно говоря, трапезничать в таком неуютном пространстве нам прежде не приходилось, но иного «места со свежим воздухом» в поезде не было.

       – А потом здесь вполне чисто! – сказал Голованов, раскидывая в действительно свежевымытом, перед рейсом, тамбуре одеяла для подстилки, затем, постелив неизменную газету, стал расставлять на полу еду и бутылки. Конечно, с виду этот самый «пикник» казался этакой трапезой для бомжей и бродяг, но нам, по сути, было все равно и все последующие приготовления делались только ради того, чтобы открыть настежь внешнюю дверь, что, конечно, категорически запрещалось, и после наслаждаться проносившимися мимо пейзажами.

         – Ну, что, за судьбу! – предложил Голованов, и мы, не долго думая, выпили.

         – Вот, я все думаю! – закусывая, оживленно говорил Голованов. – Где она, судьба?

         – В каком смысле?

         – В буквальном! Топографическом! Вверху, внизу, как ты думаешь?

         Честно говоря, я удивился такому оригинальному ходу мыслей своего друга, и лишь пожал плечами.

         – Я думаю, она сбоку! – показал он рукой в открытый проем, на проносившиеся мимо поля, дома, деревья и холмы. – Она сбоку, как жена!

 – Как это, как жена?

         – Ну, жена, она ведь всегда сбоку! – засмеялся Голованов. – Даже если ее нет! Она незримо, рядом с тобой, следит за тобой, из своего вечно поту-стороннего мира!

         – Ну, знаешь, это, вероятно, особенности твоей семейной жизни! – тем же шутливым тоном возразил ему я.

         – Да она у любого сбоку! – стал убеждать меня Голованов, и я пока не понимал, то ли он так быстро опьянел, то ли он просто был в таком игривом настроении. И мы опять выпили и закусили.

         – Вот, смотри! – продолжал оживленно он. – Вот я открыл эту дверь настежь, открывая ее навстречу судьбе, и ты чувствуешь сквозняк, ветер судьбы, и сейчас здесь, в тамбуре, который ты так любишь, – с заговорщическим видом говорил он. – обязательно кто-то появится, принесенный, значит, этим самым сквозняком судьбы. Не веришь? – захохотал он, но тут же перестал смеяться, потому как открылась дверь, и вошел проводник в форме, хмуро уставился на нас.

         – Это что вы здесь вытворяете? – окинул он нас грозным взглядом.

         – Мы проводники! – невозмутимо ответил Антон. – И мы здесь ужинаем!

 – Быстро закрыть дверь! – скомандовал тот.

         – Послушай, друг! – тогда встал на ноги Голованов. – Воздуха нам не хватает!  Мелькания! А? Будь другом, уважь и присядь за наш «стол».

         – Стол… Ну, вы просто клоуны! – хмыкнул тот, глядя на наш стол. – Новенькие, что ли?

          – Мы из бригады Чистяка, – пояснил ему я. – Бригада в простое. А мы очень хотели выйти в рейс…

          – А, слышал я про ваш знаменитый чартерный рейс! – потеплел тут же проводник. – Ну, вы, ребятки, наверное, отчаянные!

          Тем временем Антон уже подносил ему стакан с водкой и маринованный огурчик на вилке. И тот, глядя на нас уже с уважением, конечно, не отказался.

          – Ладно, отчаянные, сидите, только лучше дверь закройте! А то так и выпасть можно!

          С таким напутствием он и оставил нас, а мы опять выпили, и только Голованов возобновил свои размышления о месте судьбы в нашей жизни, как в тамбур вошел какой-то бледный и растрепанный пассажир, с туристской сумкой на плече, остановился и как-то растерянно уставился на нас.

          – А ты кто?

          – Я пассажир, заблудился. – сказал пассажир. – Я ищу свою жену!

         Тогда Антон встал и спросил у мужчины билет, чтобы узнать его место, но билета у него не было, и вскоре выяснилось, что этот заблудившийся пассажир даже не знал толком, какой ему нужен рейс, – на пьяного он не был похож, на сумасшедшего тоже. Что делать? Мы ничем не могли ему помочь, и мне стало казаться, что, согласно головановскому закону судьбы, которая всегда сбоку, он нас просто разыгрывает, хотя вид у него действительно был озабоченный.

         – На, лучше выпей, бедняга! Может, после что и вспомнишь! – опять предложил свое универсальное лекарство Антон, и тот подумал-подумал и согласился.

          После того, как пассажир, так и не вспомнив,  покинул нас, мы опять выпили и закусили, скорей для согрева, поскольку из открытого проема на нас дул уже нещадно холодный ветер, и стояла ночь, и мимо нас проносились огни селений, домов и городов.

         – Ну, ты теперь убедился, что судьба сбоку? – опять стал развивать свою безумную мысль Голованов. – И потому из своего поту-стороннего мира она приносит нам таких странных людей!

         –  А, может, все-таки не сбоку, а впереди? – слабо возразил ему я. – И значит она гонит самых разных людей, просто, мимо нас.

         – Может, и впереди! – согласился со мной неожиданно Голованов, но скорей от выпитого он становился мягче и ленивей.

         Затем вошел в тамбур человек, при одном взгляде на которого стало понятно, что он исполнен самых недобрых намерений: темное лицо, бегающие глаза, кривая, словно замерзшая на его губах, ухмылка и какой-то бесформенный плащ, с темными пятнами, непонятного происхождения. То ли цыган, то ли совсем опустившийся господин Раскольников.

        – А тебе чего здесь надо? – агрессивно обратился к нему Голованов, видимо, почувствовав то же, что и я.

        – Вы здесь такого заблудшего пассажира не видали? – спросил этот мрачный человек, сверкнув – в общем, полный красавчик! – золотыми фиксами.

        – А на кой он тебе? – поинтересовался я, поправляя на себе проводницкий пиджак.

        – Да должок за ним! Хо-ха! – вдруг грязно засмеялся цыган Раскольников.

         – Какой еще должок? Что, на промысел, ворюга, вышел? – начал грозно надвигаться на него Голованов.

         – Ты о чем говоришь, братишка? – нагло произнес этот темный человек, тем не менее, пятясь от него в сторону. – Должок, говорю! В карты мы с ним играли! И он проиграл мне… свою судьбу!

         – Чего? Чего? Какую еще судьбу? – оторопели мы, переглядываясь с Головановым.

         – Ну, судьбу, то есть, жену, без которой он не мыслит жизни своей! … И, пока я выходил покурить, он сбежал от меня – к своей жене. Которая, ведь на самом деле, уже не его, а моя!

         – Так, прощелыга, ну-ка, пошли со мной, в милицию! – схватил его за грудки Голованов.

         – Да оставь ты его в покое, Голованов! Не порть праздник! Бог с ним! – сказал я с чувством, не желая, чтобы Антон сейчас куда-нибудь уходил, и пока мой друг был в замешательстве, испугавшийся цыган вырвался  из его рук, и – скрылся.

         А после я совсем не понимал, что происходит, потому как люди шли, один за другим, и – все! – чего-то, кого-то искали, словно   после той картежной игры, значит, время в поезде наступило такое, пустотное, подумал я, и мы с Голвановым просто сидели в стороне, ни к кому  уже не приставая, – ведь чужая судьба потемки! – и к нам, слава богу, никто совсем не приставал. Потом наступила пауза, казалось, такая блаженная пустота, и только мы в своем укромном тамбуре подняли  бокалы за – перед судьбой, – смирение, как в купе вошла женщина, весьма легкомысленно одетая, словно только что из ресторана, на высоких каблуках, в мини-юбке,  и в кофточке с глубоким вырезом.

        – Вы здесь, пардон, мужа моего не видели? Такого сухощавого и  бледненького, пардон… – обратилась она  к нам.

        И Голованов, глядя внимательно ей в глаза, вдруг твердо произнес, причем таким высоким слогом. – Да нет у тебя мужа, пардон-пардон! Ни бледного, ни темного… Ибо ты и есть самая настоящая блядь, в поисках которой ходят по вагонам все эти мужики богооставленные!

        И только та хотела возмутиться, как Антон бросился на нее, размахивая руками, и женщина в испуге выбежала вон.

        – Извини, конечно, но терпеть не могу блядей! – воскликнул Антон. – За километр их чую!

        И вдруг он замолк и, спустя мгновение, расширились от ужаса его зрачки и глаза, словно он увидел за моей спиной нечто абсолютно ужасное и невообразимое. Я медленно повернулся к дверному открытому проему и также замер, остолбенел.

         Прямо на нас глядело огромное лицо, очевидно, женское, все светившееся в каком-то серебристом лунном сиянии, наставив на нас раскосые, желтые глаза, носа у него почему-то не было, а внизу ядовитыми змеями шевелились ее огромные красные губы.

         – Что это, Хо? – исторг наконец Голованов.

         – Ишора! – тут же дошло до меня, это действительно, я  убежден, была Ишора, о которой я так много слышал от проводников, или… может, мы допились с Антоном до такого состояния?

         Но двоим одновременно, это точно, привидится одно и то же, даже в подпитии, никак не могло. Лицо же зловеще глазело, шипело и летело, в точности, вровень с нашим вагоном, и глаза его, наставленные на нас, были совершенно неподвижны, а змеиные губы по-прежнему шевелились, очевидно, что-то нам давно говоря.

         – Что оно говорит? – застонал я, дрожа то ли от холода, то ли от ужаса, то ли от такой вот… судьбы неотвратимости.

         – Оно говорит, – вдруг произнес было Голованов, очевидно, умея слушать ее, как мужчина, имевший больший опыт, чем я, по части женщин, и вдруг осекся, замолчал. И когда я взглянул на него, меня поразило то, что все лицо его, до синевы, побледнело, покрываясь струйками пота. Он стоял неподвижно, с полуприкрытыми, точно медиум, глазами и протянутыми к этому чудовищу руками. – Оно говорит, значит… что наша судьба это женщины! Одни неверные женщины! И именно… рассекая этих неверных женщин, и можно обрести себе верную судьбу! И еще оно говорит, что зря я выгнал эту милую, гулящую женщину, таким бесцеремонным образом…

           И затем он вдруг широко открыл глаза, нет, даже вытаращил, и, размахивая руками, точно мельница, заорал этому, никак не исчезавшему лицу.

           – Сама ты, блядь! И не нужна нам такая судьба! Сама ты… !!

           Честно говоря, меня напугало даже не это чудовищное лицо, а сам Голованов, который вдруг, в одно мгновение, превратился из медиума в самого настоящего шамана… Он размахивал руками, прыгая на полусогнутых, выпячивая грудь колесом, даже ей, грудью, как цыган, танцуя, а потом с душераздирающим воплем ринулся в проем, чтобы, очевидно, сразиться с самой Ишорой. Господи, я успел оттолкнуть его с силой обратно, и, сбивая бутылки на полу, быстро закрыл дверь и после, сквозь дверное окно, увидел, как лицо Ишоры медленно исчезло.

           – Все, Голованов! Хватит нам на сегодня потусторонней судьбы! Хватит этого пикника на обочине!

          Я приставил его к стене, казалось уже успокоившегося, собрал еду, бутылки, покрывала и куртки, и, взяв его под руку, ничего не понимавшего, словно находившегося еще в трансе, повел в вагон. Голованов же все тряс головой, точно эпилептик, обводя невидящим взором окрестные пространства и выкрикивая: «Сама ты! Сама ты!» Я втолкнул его в купе, посадил на койку, достал початую бутылку водки, дал ему выпить, остальное допил сам, и сразу положил спать, похлопывая по груди, убаюкивая его, как ребенка, и Голованов немедленно, с храпом, заснул. Тогда я, давая работу своей разыгравшейся руке, стал похлопывать себя по животу, по груди, таким образом, успокаивая и себя, сомкнул тяжелые веки, и без всяких объявлений и предупреждений, вдруг опять увидел танцующим шаманом Голованова, я пригляделся, но на этот раз – о, ужас! – находившегося по ту сторону вагона, то есть за оконным стеклом, причем, он уже не танцевал, а просто болтал ногами и руками в воздухе, а за шкирку его – о, ужас, ужас! – держала жуткая Ишора, огромная, размером с вагон, размахивала им, как марионеткой, и напевала: Ваша судьба – это женщины! Ла-ла-ла-ла!!

          Тогда я вышел из купе, пошел по вагону, и странно, все двери купе были открыты, и там сидели мужчины, почему-то в чулках, как насильники, натянутых на головы, и тискали своих женщин, получалось, двое на двое, причем, картина эта повторялась в каждом купе, – да, мол, ваша судьба это женщины! – и так я дошел до конца вагона, намеренно не глядя в окно, на Ишору, по-прежнему летевшую рядом с вагоном, с несчастным тряпичным Головановым в руке, дошел и тронулся обратно, и на пути моем уже встречались пассажиры, стягивавшие чулки с голов. Это вам было зачем? – спросил я у одного. Как зачем? – непритворно удивился один. – Чтобы все на одно лицо! Перед единой судьбой! Ага, понятно – буркнул я, так ничего и не поняв, и пошел дальше, и увидел как двое мужчин, выглядывая из окон по пояс, дразнили летевшую вровень с ними Ишору.

          – Эй, ты, сука-судьба! А ну-ка, покажи свои сиськи! Сиськи судьбы! – кричал ей пассажир, очень похожий на директора бабушкиного вендиспансера, которого так веселился на сестринской свадьбе.

          – И орган свою покажи! Орган судьбы! – вторил ему другой, опять же, странно похожий на руководителя химической лаборатории, в которой работала моя матушка, также памятного мне со свадьбы

          – Шиш вам! – шипела им в ответ Ишора и злобно хохотала, временами обнажая свои телеса, то, приближаясь к ним, то отлетая.

          И вот, заигрывая, приблизилась в очередной раз, тряся, значит, своими огромными сиськами, и тут директор бабушкиного КВД вдруг ловко и быть может, профессионально, схватил ее за волосы, и заорал, призывая на помощь. И следом к нему побежали мужики, стали тянуть ее за волосы, как за невод, а потом схватили за руки, втягивая ее в оконный проем, сумевшую, точно резиновая, сжаться до таких малых размеров. Ух! – допрыгалась, втянули ее окончательно, бросили на пол, лежала ниц, рыбой огромной, размером с половину вагона, и, не долго думая, эти кровожадные рыбаки бросились к ней, поворачивая и сдирая с нее, точно чешую, тонкие, телесного цвета, одежды, напрочь забывая про своих любовниц, и где-то, казалось из подпола, доносился жалобный голос Голованова, на самом деле погребенного под этой тушей.

          Я проснулся в ужасе, так и не увидев сисек Ишоры, то есть… судьбы, похлопал ладонью справа от себя, слава Богу, Голованов был на месте, спал, мирно похрапывая. И тогда, уже по-настоящему, я вышел из купе, оглядел вагон, везде было тихо, все спали, и только из последнего доносился плач ребенка.

         Я открыл окно, и выглянул, вдыхая свежий воздух, мимо меня опять проносились ночные огни городов, улиц, площадей, дворцов и кинотеатров, и никакой Ишоры там и в помине не было, и тогда я с блаженством подумал, что нет, судьба она никак не сбоку, а только впереди! Да, друг Голованов, к черту все потустороннее, и все только впереди! – постановил я сам для себя и пошел вперед, к своей пока неясной и сокрытой судьбе, конечно, под видом пройтись по вагонам, чтобы познакомиться с коллегами, если они еще не спали.

       Я шел по вагонам и, заглядывая, если не были закрыты служебные купе, к своим, стало быть, коллегам, вежливо с ними здоровался, представлялся, спрашивал, как идет работа, выслушав, кивал головой и шел дальше, вот вошел в очередной вагон и заглянув в купе, понял, что штабной, в купе сидели бригадир и проводник, о чем-то мирно беседовали. Я опять представился, на предложение присесть, вежливо отказался,  лишь сказал, что я проводник такой-то, рукоположенный самой Ее Величеством Судьбой,  на что бригадир, такой пожилой лысоватый мужчина, разинув рот и, выпучив глаза, исторг с восхищением: Ооо-оо! – а штабной с самой доброжелательной улыбкой сказал: Да, да, где-то я вас уже видел! И я пошел дальше, так исправно приветствуя своих собратьев по цеху, дошел до последнего, с машинистом, подумал, постоял,  затем взялся за ручку двери, дверь была открыта,  и прошел мимо спавшего помощника прямо в кабину, присел рядом с машинистом, который также доброжелательно улыбнулся мне в ответ, и глядя в ночную тьму, которую рассекали белыми конусами света фары тепловоза, наконец обратился ко мне: «Ну, за чем, сынок, пришел, говори!»

          И я без колебаний, не долго думая, совсем своего сокровенного не стесняясь, спросил машиниста, бывалого, видавшего все в своей жизни.

          – А скажите, пожалуйста, мы вот с напарником даже поспорили… Судьба, она, все-таки где?

          – Судьба, говоришь? – на мгновение задумался машинист, почесывая макушку. – Она, сынок, очевидно, везде! Да, так я думаю. И впереди, и позади, и по бокам, и сверху, над! А вообще судьба, она, в тебе, сынок. Да! Ты и есть своя собственная судьба!

         – Неужели? – удивился я такой простой истине, еще немного посидел, привыкая к этой новой для себя истине, и тепло поблагодарив его за такой ответ, пошел обратно, чтобы не мешать этому мудрому человеку и мастеру своего дела. Пошел по вагонам, из одного в другой, вот вошел в очередной тамбур, темный и холодный, и вдруг остановился, почувствовав чье-то присутствие.

        – Кто здесь? – исторг я и после повернулся, взглянул сначала на одно окно, потом на другое и увидел силуэт женщины, стоявшей у окна.

        – Кто здесь? – повторил я свой вопрос и подошел к ней, кажется, совсем не обращавшей на меня внимания.

       – Пассажирка 11-го вагона, – наконец, с некоторым раздражением, откликнулась она мне.

И я пригляделся и увидел в лунном свете ее лицо, все в слезах.

– Вас кто-то обидел?

        – Да пока нет еще! – вздохнула она, смахивая слезу. – Это я так. Сама с собой. – и взглянула наконец на меня: большие глубокие карие глаза, тонкая переносица, полные губы.  – А вы кто? Проводник, очевидно?

        – Я подумал, что вот вы так стоите, и вас кто-то может обидеть!

        – Ну, спасибо за заботу! Главное, чтобы вы меня не обидели! – усмехнулась она, и я почувствовал, что она совсем не боится меня и, очевидно, хочет, чтобы я поскорей ее покинул.

        – Может, вам все-таки вернуться в купе? – длил я свое пребывание в тамбуре, совсем не желая возвращаться в свой вагон.

        – Да нет уж! Если позволите, я здесь постою. Там слишком душно! Да вы идите, идите! – нервно произнесла она. – Со мной все в полном порядке!

       – А вот не пойду! – наконец нашелся я, благодаря ее вызывающему тону.

       – Ну и стойте себе! Только в тамбуре два окна. Позвольте мне здесь остаться одной!

       – Было бы странно, согласитесь, стоять в такой час у разных окон! – сказал я, глядя в окно. – Тем более луна, полная луна, лишь с одной стороны. Вашей…

       – А что вас так притягивает луна? – впервые с интересом взглянула она на меня.

       – Вполне может быть, – ответил я. – А вы, простите, кто?

       – Вообще-то я когда-то была актрисой одного погорелого театра. А теперь я просто жена богатого человека. Верная жена одного преуспевающего доктора, который сейчас спит в купе со своими коллегами. Изрядно перед этим набравшись!

       – И куда вы едете?

       – Они едут с инспекцией по клиникам. У моего мужа сеть клиник. Ну а я с ним как – повторяю – верная жена.

       – Верная жена? Значит, должность такая?… А что театр? Надоело?

       – А вы любопытный. – вздохнула она. – Да, на тот момент мне все стало надоедать. Хотя сейчас я, быть может, все вернула бы обратно. Но – поздно!

      – Семья, быт, дети? – вспомнил я неустанные жалобы Голованова.

      – Да нет никаких детей! – отмахнулась она от меня. – Просто везде, у всех, одно и то же. Один пунктир…

     – Пунктир?

     – Да, пунктир. Когда я играла в театре, были между спектаклями простои. Я имею в виду, я играла на сцене, жила, а потом простой, дадут новую роль, не дадут, одному Богу известно. И я уставала от этого ожидания. Вам, что, это действительно интересно?

      – Очень! – искренне признался ей я, мне действительно было очень интересно слушать сейчас эту неожиданную женщину в таком неожиданном месте, в столь неожиданный час.

       Ну, раз очень, так слушайте. – говорила она дальше, таким спокойным голосом, уже словно отпуская себя, и значит, подпуская меня. – В общем, играла я, потом ждала, потом опять играла… Однажды навестила мать, сидела рядом с ней, глядела, как она шьет очередное заказное платье, – она у меня была портнихой! – глядела, как она вся – в строчке за строчкой, и вдруг поняла, что наша жизнь, не важно чем мы занимаемся, как эта строчка, как этот пунктир, стежок на поверхности бытия, стежок – под, на той стороне, изнанке… У вас есть сигареты? – я достал и мы закурили. Ну вот… И я поняла, что моя жизнь в театре есть один пунктир, глядя на мать, поняла, все вдруг, в одночасье, чего так долго не понимала, глядела на мать, и видела, что зрение ее совсем испортилось за этим самым портняжным делом, ведь всю жизнь портнихой… Ну а потом? Что потом? Мне стали давать новые роли, как я и хотела, ну и, да, был успех! И я уже, как… тот безумно длинный стежок на поверхности, постоянно находилась на сцене, а мама в то время уже совсем оставила работу, – ослепла, и начальник ее, такой мерзкий хохочущий тип, уволив ее, даже не позаботился о какой-то пристойной пенсии. И поэтому я играла, уже не отказываясь ни от чего, – несчастных женщин, старух, девушек и даже мужчин, но все равно, того, что я зарабатывала, не хватало. И однажды я решила все бросить, да, тогда у меня уже было много богатых поклонников, и я по этому самому женскому малодушию одним разом решила обеспечить себя и свою мать на всю оставшуюся жизнь. И вышла за того, кто первый предложил мне руку и сердце… Знаете, все это так банально!

         Я слушал, молчал и ждал.

         Значит, вышла во-первых, из-за матери… А во-вторых, – не знаю, поймете ли вы меня? – каждый, кто сполна ощутил в свое время свое пунктирное существование, уже не верит в другое и лучшее. То есть, я прекрасно понимала, что однажды мой успех может кончиться, и опять начнутся пустоты, стежки на изнанке… И поэтому я сделала это, не подозревая о том, что самый жестокий пунктир, если так можно выразиться, строка за строкой, начнется именно с этого моего замужества…

        Она затихла, а я по-прежнему ничего не говорил, она глядела в окно, и на небе висела полная луна, и я уже видел вполне отчетливо ее лицо, ее тонкие черты, тени и впадины, ее большие влажные глаза.

      – Значит, вы любите луну?

      – Да, – твердо ответил я. – Причем именно такую, полную.

      – Значит, мы с вами люди лунного света! – улыбнулась она мне. Ну, так вот. Началось мое замужество. А точнее, жизнь с совершенно чужим мне человеком. Одна жизнь вечно у него на виду – таково было его требование! – а другая, знаете, такая тайная и лунная… А именно, когда я закрывала глаза, я ну как бы вновь погружалась в свои мечты и мечтания. А потом опять возвращалась к свету дневной жизни,  пунктир, стежок за стежком, и однажды я с ужасом поняла, что я повторяю судьбу своей матушки, что я как бы портниха, которая шьет строка за строкой, – свою жизнь, пришивает один кусок жизни к другому, а иначе рассыплется, чтобы не провалиться в прорехи небытия… Понимаете? И тогда я однажды подумала, как бы мне не ослепнуть?! И меня спасала только жизнь под комочками век, когда я закрывала глаза… Вот когда вы вошли в тамбур, думаете, что я делала? Я стояла с закрытыми глазами…

       – И что там вы видите, под комочками своих век? – спросил я, живший, в сущности, также, в своем потаенном мире.

       – Что там? Там тот же тамбур и та же луна. Но ожидание какой-то иной чудесной жизни! Правда, ожидание это всегда холодное! … Да что это я вам все говорю? Может, вы что-нибудь про себя расскажите?

      – И вам  будет интересно?

      Она пожала плечами. Мы долго молчали, и мне совсем не хотелось рассказывать что-то про себя, а только слушать ее, ее историю. И вдруг она задумчиво сказала.

      – В сущности, что там, что здесь, что под комочками век, что вовне, в любом случае, ни та, ни другая, – никакая жизнь тебе не принадлежит. Вот что страшно! Вы понимаете?

     – Нет, не понимаю, – честно сказал я.

     – Да нет ее и нет ничего! Ни там, ни здесь! И мы с вами только призраки!

     – Ну а как же мама? У вас же есть мама! И значит, вы…

     – Моя мама – резко прервала она меня. – во-первых, окончательно ослепла, а во-вторых, сошла с ума. И в этой своей черно-синей бездне, под комочками век, не узнает уже ни меня, ни кого-либо. И все вспоминает про то последнее, не дошитое ею платье, которое у нее много лет тому назад отобрали, посчитав ее профнепригодной… Ах, хватит об этом! Давайте просто молчать!

      Она опять закрыла глаза и замерла, уже совсем не обращая внимания на меня, а я внимательно и как-то жадно глядел на нее,  повторяя взглядом ее черты, ее веки и губы, и когда я, словно ее ученик, закрыл свои глаза и вновь увидел ее лицо, – черты, глаза и губы, – а после, как заведенный, снова их открыл: все та же картина стояла перед моими глазами, я, видя, как неподвижна она была, быть может, потому и осмеливаясь, приблизился к ней и взял ее за плечи. «Понимаете? – не давая ей ничего сказать, пылко заговорил я, – Вы не правы! Мы с вами не призраки! По крайней мере, сейчас, в этом дурацком холодном тамбуре! При полной луне! Мы с вами не должны быть никакими призраками!»

      – Но как? Как это сделать? – вдруг со страстью спросила она, глядя на меня своими печальными глазами.

      – Я не знаю как! И вам, быть может, виднее! Ну, бросьте своего мужа! И будьте со своей матушкой! Может, вам как раз и не хватает этого самого соответствия!

      – Соответствия? – с каким-то непритворным удивлением спросила она.

      – Да! Вы закройте сейчас глаза и скажите, что вы видите! Только честно!

      – Вас! – сказала она с закрытыми глазами.

      – И я… И я вижу вас! А теперь прошу вас, не открывайте больше глаза!

      Хорошо, – покорно улыбнулась она, и я, почему-то боясь, что луна сейчас убудет, и я не смогу разглядеть ее лица, крепко обнял ее, и… набравшись храбрости и наглости, покрывая ее холодное лицо горячими поцелуями, прижал ее к себе так сильно-сильно, что сперло дыхание, и, целуя ее в шею, в плечи, в лицо, уже с такой небывалой силой, исходившей, очевидно, не от меня, а от кого-то третьего, – о, да, мой друг Голованов! – быть может, от той самой полной луны, единственной свидетельницы наших слов и моих объятий, я, крепко сжимая ее, словно в танце, опустил на пол, и опять, осыпая ее поцелуями, срывая с нее одежды, преодолевая ее слабый протест, ее глухие возгласы и крики, со всей своей затаенной  страстью, обнажая, ворвался в нее, сминая, ломая, отбрасывая в сторону – ты слышишь меня? – все ее пунктиры и стежки, переплавляя их в одни бесконечные непрерывные линии, вдоль которых мы уже неслись, быстрее звука и света, одним единым целым,  вот-вот в ожидании взрыва, той самой сладостной катастрофы, после которой мы только и сможем переродиться, стать новыми людьми,  собраться из новых форм и линий – ты слышишь? – и не будет больше никаких пунктиров… И только стук колес, то убывал, то нарастал, напоминая нещадно нам, летящим навстречу нашему общему третьему, – судьбе, луне или мгновению «здесь и сейчас», – о том, где мы, выбираясь в конце концов из-под комочков своих век, окажемся.

И этот стук колес то убывал, то нарастал.

        – Холодно… – тихо сказала мне женщина. – Слышите? И уже светает…

        И я встал, качаясь, голова кружилась, я встал и затем помог встать ей.

        – О, Боже! А вы все-таки обидели меня! – с насмешливой улыбкой сказала она, оправляясь. – Как вас, кстати, зовут? Должна же я знать хотя бы  имя своего обидчика!

       – Хо!

       – Хо? Какое странное имя! Нет, вы в самом деле настоящий призрак!

       – А вас? – спросил я, вновь обнимая ее крепко-крепко, и она прошептала мне на ухо. – Рена…

       – О, Рена!… Рена-река!

       – Почему река?

       Я молчал, и тогда она, глядя на меня своими глубокими влажными глазами, провела ладонью по моей щеке и сказала. – Советую вам, дорогой мой призрак, поскорей забыть этот наш подлунный любовный тамбур.

       – А я вам советую, – тогда сказал я, – никогда об этом не забывать!… Вы когда выходите?

       – Кажется, через три часа. И никаких у вас нет шансов. – сказала она и грустно улыбнулась. – Может, действительно, каждому из нас, по отдельности удастся стать живым человеком?

       – Если по отдельности, то не знаю. – сказал я, опуская глаза.

        Прощайте! – она открыла дверь и наконец вышла из тамбура, а я постоял, глядя ей вслед, пока не исчезла, и пошел в другую сторону, по вагонам, качаясь, то ли от качки, то ли от длившегося головокружения, проходя один вагон за другим, и чудо, да, чудо все еще жило во мне, и, глядя в окно, на занимавшийся рассвет, я вдруг отчетливо увидел все свое ближайшее будущее, как буду завтра, послезавтра, во время обратного рейса, тайно ходить в тот тамбур одиннадцатого вагона, по ночам, и в этом тамбуре, у окна, буду, добровольно сходя с ума, похожий на сумасшедшего, обнимать пустоту, вызывая под комочками век, в свои объятия, из небытия, эту женщину по имени Рена, и после целовать ее и вдыхать ее, всю в себя… И однажды я научусь этому высокому искусству так  непреложно, что смогу это делать не только в ближнем, но и  в дальнем будущем, – вызывать, целовать и даже с ней разговаривать, уже с такой зримой, осязаемой и теплой, и войдя наконец в свой вагон, в купе со спавшим, укромным, посюсторонним, Головановым, от кого и откуда я вышел с дырой, а вернулся с судьбой, – о, да! – я уже твердо знал, что не смогу забыть эту женщину никогда.

VI. СОСЕДКА

       Так и случилось… Я просыпался трижды, словно выплескиваясь из воды, сквозь волны сна, вдруг видел там, на суше, в узенькой комнате, у окна, фигуру женщины, чье имя я не в силах был вспомнить, и этом мое бессилие – или неверие? – вновь погружало меня под мутную воду, в которой я барахтался, не способный ни погрузиться на дно, ни выплыть на берег, и так еще попытка, и вот, захлебываясь и задыхаясь, и, кажется, из последних сил, я вынырнул отчаянно и со всей силой своей памяти, выдохнул: «Рена!» И тут же комната обрела свои зримые очертания, и это была не комната, а купе, в котором я лежал на верхней полке, под самым потолком, и справа внизу, за окном, проносились, как им и положено, телеграфные столбы, деревья, дома, фигурки людей, леса и реки. Да, Рена! Я сразу же вспомнил все, что произошло со мной минувшей ночью, я спрыгнул с верхней полки, присел на нижнюю, с трудом соображая, что прошел целый день и день шел к закату. Я вышел из купе и увидел, как по коридору деловито расхаживал отрезвевший Голованов, заглядывая в купе и что-то предлагая пассажирам, и я, почему-то испугавшись его активности, сразу же вышел из вагона и оказался в тамбуре. Да, в тамбуре… И сам не понимая, что делаю, сонный, сомнамбулой, пошел по вагонам, в другой тамбур, я помнил, 11-го вагона, неловко уклоняясь от шедших мне навстречу людей, которые, как казалось мне, оказывались именно в этом месте и в этот час, чтобы ласково склонить меня к… движению обратно, в общем, сопротивление материала, людской реки, но моя сомнамбулическая неуклонность как раз мне и помогала, я даже не замечал их лиц. Я брел против движения поезда, лишь спрашивая у встречных номера вагонов, и когда мне сказали: «10-й», я на мгновение остановился, набираясь, очевидно, решимости, и вот наконец, сквозь грохочущий междувагонный стык, вошел туда, куда мне и было нужно. Но что я ожидал от такого своего странного похода?

           Я вошел, огляделся, тамбур как тамбур, прокуренный, загаженный окурками, но, тем не менее, я подошел сначала к одному окну, потом к другому, затем сообразил, что именно это окно, как убийца, – уже не сомнамбула – вернувшийся на место своего преступления, стал тихо прикасаться пальцами к холодным стенам и оконному стеклу: вот здесь она стояла и рассказывала мне свою историю, – и совмещаясь сначала с собой, а после с ней, вчерашними, вдруг тихо, по стеночке сполз, приседая на корточки, и покрывая лицо ладонями, так погружаясь в себя, пытался вызволить оттуда, из себя, ее шепоты и крики, поцелуи и прикосновения – уже не убийца, а, быть может, шаман, камлавший дыру в себе самом, и очнулся только после чьих-то криков и толчков. Открыл глаза, поднимаясь, увидел какого-то человека.

          – Вам плохо? – передо мной стоял пассажир.

          – Мне очень хорошо! – расплылся я в счастливой улыбке и немедленно пошел обратно, оставляя за спиной чужое недоумение, я шел из вагона в вагон, и по-прежнему неся на лице счастливую улыбку, обретая твердую поступь, вдруг наконец, в одно мгновение, понял, что я – да-да, леса и реки, деревья, люди и поля! – уже влюблен в эту женщину по имени Рена, которую, быть может, я не увижу никогда, и не беда, что никогда. Ибо отныне я был просто влюблен в саму жизнь, которая порой так радует одиноких людей такими чудесными встречами, и более того, вдруг окончательно понял я, входя в свой вагон, я влюблен в саму судьбу, ибо влюбленность в судьбу – я сел наконец напротив Голованова, – и есть сама судьба!

         – Ты слышишь, Антон? – очевидно, с безумным видом уставился я на него, повторяя. – Влюбленность в судьбу и есть сама судьба!

         – Ты чего это? – вздрогнул Голованов и быстро заморгал ресницами.

         – Вчера ночью я встретил женщину, и после этой встречи я понял все, о чем мы так много с тобой говорили. Считай, меня просто осенило!

         – И что делать тогда? Что делать? – вдруг как-то испуганно затараторил Антон, то ли подыгрывая мне, то ли действительно мои слова так поразили его.

         – Что делать? – уже как-то взволнованно произнес я. – Жить, Голованов. А именно… прежде чем выстраивать сверкающие линии нашей судьбы в бесконечность, мы, Голованов, должны помириться со своими близкими и родными, то есть, разобраться по-человечески со своим прошлым. А еще конкретней, Голованов, в первую очередь, когда мы вернемся из рейса, мы пойдем к тебе домой, и ты помиришься уже навсегда со своей Нинкой.

– Ни-ни-ни! – затряс головой Голованов. – А вообще-то да!

          И так мы и сделали. Когда мы вернулись в резерв и сдали вагон, не забыв зайти в маршрутную и напомнить вечно хмурым нарядчицам, что мы всегда готовы – через пару, тройку дней – вновь приступить к работе, мы направились прямиком домой к Голованову. Причем всю дорогу, находясь в автобусе или идя пешком, я держал своего друга под локоть, ну точно конвоир, конвоируемого, и несколько раз он жалобно стенал и мяукал, но я лишь сильней сдавливал его локоть, сам в себе до конца не понимая произошедшей перемены, и вот мы вошли в подъезд, поднялись на этаж и Голованов начал судорожно искать ключ…

          Как ни странно, наше возвращение или вторжение, встретили тихо, без слов, из кухни молчаливо выглянула Нина, а из своей комнаты, казалось, всегда отрешенная мать, и лишь маленький сын Семен, радуясь непритворно, побежал навстречу отцу и забрался ему на руки. После чего Голованов с сыном на руках исчез в своей комнате. А я, стало быть, человек, искавший в этой семье добра,  пошел на кухню к Нине.

           – Нина! Мне нужно с тобой поговорить! – на этот набор формальных слов Нина никак не отреагировала, и даже не повернулась ко мне, стояла по-прежнему ко мне спиной и, как водится, что-то варила.

          – Нина! Ну, ты хоть со мной по-человечески поздоровайся! – с непритворной обидой тогда произнес я.

          – Ну, здравствуй! – вздохнула она и повернула ко мне лицо, не меняя позы.

          – Нина! Скажу тебе честно… Мы уехали с Антоном в рейс для того, чтобы обо всем хорошенько подумать. Вдали от дома… И вот сейчас я тебе говорю, что наступило время в корне изменить ваши отношения.

          – А может, уже поздно?

          – Нет, не поздно! И никогда не поздно! Ради вас и вашего прошлого, ради тети Веры (так звали мать Антона), ради Семена, наконец!

          – О, Боже! – застонала вдруг Нина, наконец отошла от плиты и села напротив меня за стол. – Мальчика моего не забыл упомянуть. Знаешь, на что давить, да?

           – Нина, ты зря пытаешься обидеть меня. Я никогда ничего не делаю умышленно. – с волнением говорил я. – Я действительно хочу помочь вам. Потому как вы мне самые близкие люди в этом мире. Ты, Антон, Семен, ваша семья… Слышишь? – я глядел в ее голубые глаза, а она от меня их отводила. – Ну, раскройся! Расскажи мне все, что тебе важно сказать!

         Нина молчала, и в длившейся тишине вдруг раздался звонкий возглас Семена, и после, более глухо, смех отца.

        – Знаешь, Хо, – вздохнула Нина, глядя не на меня, а скорей в себя. – мне страшно…. Мне очень страшно. Мне страшно от того, что двое взрослых людей, которые когда-то любили друг друга, через какое-то время в своих вечных склоках и раздражении, начали ненавидеть друг друга, так, что превратились в зверей… Причем, прямо на глазах у маленького мальчика.

         Я молчал, пристально глядел на нее, с той самой школьной поры она, конечно, заметно погрузнела, стала меньше ухаживать за собой, но ее ясные голубые глаза оставались такими же, как у той, в сущности, девочки, которая пришла учительствовать в наш класс.

        Сейчас я расскажу тебе историю о нашей семье. – продолжала Нина. – О своем брате, который погиб. Все у нас в доме знают, что он погиб, но, как и при каких обстоятельствах, никто. Я тебе расскажу эту историю, и ты все поймешь…

       Она опустила голову и сложила руки замком, и сидела так, чуть заметно раскачиваясь, очевидно, так раскачивая в себе свое прошлое, с которым она, быть может, против своей воли, должна была ко мне вернуться.

      – Значит, был у меня младший брат… И у меня были и есть родители. Которые, сколько я их помню, всегда ругались между собой. Причем, так всегда злобно, безжалостно, словно они соревновались друг с другом в этом искусстве кухонной вражды и войны. И было совершенно очевидно, что они друг друга не любили. Хотя иногда мне кажется, что напротив они т а к любили друг друга. И вообще кто знает, как надо друг друга любить!? В общем, я не знаю! Тогда я ничего не понимала в этой жизни… И как только они начинали ругаться, по негласному уговору – а это было всегда, как стихийное бедствие! – мы с Семеном, обрати внимание, я и назвала сына в честь своего брата, уходили на улицу в любую погоду и в любое время суток. Что мы делали?… Поскольку  нам не к кому было пойти, мы просто бродили по улицам нашего городка, часами, то и дело, возвращаясь к дому, и, глядя на свои окна, гадали, закончили ли мать и отец свои склоки, свои отвратительные сражения…

          Время шло, год за годом, и я стала потихоньку копить деньги, чтобы однажды уехать с Семеном из нашего города навсегда. И когда Семен подрос, я рассказала ему о своих планах. Ты представь себе, такой тихий, добрый, солнечный мальчик, все понимал! И нисколько не удивился моим планам. Вот я думаю иногда! – резко взглянула она на меня. – Как у таких родителей рождаются такие мальчики?! И вообще, что Он там, прости Господи, думает, если допускает такие слияния и сочетания!?

       – О, боже! – застонала Нина, сложив руки на груди, опять замолчала и после, через несколько мгновений, продолжила.

       В тот злосчастный день был праздник, день рождения матери.  Представь, пришли гости, ну и мы все сели за накрытый стол. Когда дома проходили праздники, я всегда надеялась, что хоть на этот раз все их склоки и унижения обойдут нас стороной. Но никогда этого не происходило! Когда отец начал говорить свой тост, причем, так искренне, он вообще был добрее матери, и быть может, поэтому слабее… Хотя что есть слабость и добро? Это уже потом в ярости он никак не мог остановиться.  Так вот, он говорил тост, и, не дослушав его, мать так развязно и дико захохотала. И этот ее хохот всегда предвещал возобновление нескончаемого ужаса нашей семьи. Так и вышло… Начались ее придирки, зацепки, оскорбления. Тогда я, скорбная, спокойная и мудрая, в свои пятнадцать лет, молча, без слов, взяла Семена за руку и повела его одеваться. Никто из взрослых нас не останавливал. Ведь гости тоже знали все про мать и отца. Тогда спрашивается, почему они с ними дружили? Я думаю, что они тоже были такими же погаными людьми…  В общем, мы ушли из дома, когда было еще светло. Я не помню сейчас, кто первым предложил пойти в лес, неподалеку от которого мы жили. Наверное, я! Хотелось снега, какой-то природной чистоты после такой домашней грязи! В общем, мы пошли в лес…

        В лесу все было действительно здорово! Свежий воздух, такой чистый, незапятнанный снег. Высокие ели, сосны, гул…  И как только мы вошли в лес, вся грязь, фальшь, словно отвалились от нас. И мы стали играть с Семеном, сначала снежки, а потом в прятки. Играли, бегали, хохотали, долго, пока не устали и не решили передохнуть. Сели под сосну, я подстелила куртку, стоял поздний март, и было не так холодно. В общем, устроились, прислонив затылки к пахучему сосновому стволу. И мне стало так хорошо, что я сказала Семену, что все… у нас с тобой, мой дорогой братик, будет хорошо, что надо еще немножко потерпеть, и может, через год мы с тобой уедем. А почему не сейчас? – помнится, спросил тогда он. Вот получу паспорт, и смогу тогда тебя увезти, объясняла я ему, и мы стали строить планы, куда мы тогда уедем, к тетке ли,  куда-либо еще, и как будем жить, как обустроим наше жилище, и он, такой тонкий чуткий мальчик, младше меня на семь лет, все понимал. И так, за разговором, я и заснула…

        Да, я заснула, – продолжала Нина, напряженно глядя сквозь меня. – а когда проснулась, Семена не было. Я, конечно, перепугалась страшно, стала искать, вглядывалась в чащи, кричала, аукала, но нигде не могла его найти. Пошла вглубь леса и сама вскоре заплутала.  Не знаю, сколько я так бродила, и только когда стало темнеть, и зажглись огни, просвечивавшие сквозь деревья, я по огням выбралась наконец из леса. Еще была надежда, что Семен все-таки, потеряв меня, первым вернулся домой. И я с ужасом и затаенным дыханием возвращалась… Поднялась на этаж, помню, перед дверью даже помолилась, вошла, в квартире стояла тишина, я дальше в гостиную, матери не было, а отец, напившись, спал прямо за столом. И нигде, ни в одной комнате, Семена не было. Тогда я стала будить отца,  долго и муторно, потом уже плакала и кричала: Папа! Папа! Проснись! Семен пропал! Когда он очухался, я ему все рассказала, и мы вызвали милицию. И когда приехала милиция, мы вместе искали Семена в лесу, с собаками и фонарями.

        … Мы нашли его только на следующий день, рано утром. Он… он… – Нина, беззвучно плача, продолжала рассказ. – действительно заблудился, и увидев за деревьями, поле, пошел через по тоненькому мостику, через замерзший пруд. И, проходя по нему, провалился в прорубь… Ты понимаешь, Хо?! Он так ужасно и бездарно провалился с этого мостика в прорубь… – Нина обхватила лицо ладонями и застонала. – И тогда я впервые подумала, что если есть Бог на свете, то почему он позволяет таким солнечным детям, ушедшим от своих темных поганых родителей, так бездарно и ужасно погибнуть?!

          После похорон я думала, что родители переменятся… И несколько дней они еще старались. Но потом все возобновилось, и уже с каким-то надрывом и беспредельной ненавистью. И конечно, их ярость уже обращалась и на меня! Когда меня избила мать, я, собрав свои вещи и деньги, которые накопила для нас с братом, ушла из дома. Без всяких раздумий. Уехала к тетке в другой город, все ей рассказала, и она меня приняла. Так я стала жить у тетки… Там же, у нее, закончила школу.  Несколько раз приезжали родители, тетка меня заранее извещала, я уходила из дома, ночевала у приятельниц. В общем, с тех самых пор, когда Семена не стало, я их ни разу не видела. И честно говоря, даже знаю, что с ними сейчас!

       А потом… Что потом? Я поступила в педагогический институт. После гибели Семена я твердо решила, что буду учить и воспитывать детей, чтобы из них выросли… настоящие братья и сестры, а затем настоящие родители… Ну а потом, после института, я получила направление и приехала в ваш город. Встретила вас, Антона, он сильно отличался от других… И, знаешь, чем? – она пристально взглянула на меня. – Я сразу же определила, что он из тех детей, которые всегда могут уйти в сторону. Ну, как мы с Семеном в свое время… И уже потом я узнала, что родители его жили тяжело, и мать до сих пор испытывает перед отцом какую-то глубокую вину…

         И однажды я поняла, Хо, по своей семье, по жизни с Антоном и Семеном, что все опять, проклятым образом,  повторяется! И то, что было с моими родителями, и с его, и все это какая-то одна дурная бесконечная болезнь! Или какая-то неодолимая слепая звериная сила, которая превращает двух, казалось бы, близких друг другу людей, в зверей. Что это, Хо? Как нам спастись от этого?! Мне страшно. – она опустила голову и стала опять раскачиваться на стуле. – Мне страшно от того, что однажды эта темная сила совсем незаметно превратит нас в зверей, и мы своими звериными глазами и ушами, даже и не заметим, как уйдет от нас уже наш Семен… по своим хрупким, дощатым мосточкам… И я не смогу никогда его найти! О, Боже! – воскликнула она и, уже не сдерживая себя, заплакала.

          Я глядел на Нину и уже ненавидел своего друга Антона, который, прожив столько лет с этой женщиной, даже не удосужился узнать тайную историю ее души, оглушенный и ослепленный своим наивным эгоизмом. Наконец я встал, подошел к ней, опустился на колени, и крепко прижимая к себе, останавливая ее всхлипы и стоны, сказал ей тихо: «Ты должна все рассказать Антону!» И после даже взял с нее слово.

           А потом я вышел из комнаты, вошел к Антону, который играл с сыном на диване, и строго наказал ему идти прямо сейчас к Нине и обо всем, что он хотел, с ней поговорить. «Ты обещал мне это сделать!» – сказал я, очевидно, с таким грозным видом, что мой друг  лишь испуганно закивал головой и вместе с мальчиком вышел из комнаты.

          А я лег на его место, точно вкладывая себя в его след на диване и вмятину, словно я был теперь Антоном, а он – мной, и глядя в потолок, уже вспоминал, прикрывая веки, страшный рассказ Нины, и после… оказался в том лесу, и уже блуждал, в сумерках, среди деревьев, пытаясь найти выход из леса, пытаясь найти свою сестру, а деревья, огромные ели и сосны, раскачиваясь, словно хохотали надо мной, а я бежал то в одну, то в другую сторону, расцарапывая себе лицо о корявые сучья и ветви, и вдруг услышал голос, женский голос, певший песню, кажется, колыбельную, и тогда я бросился туда, откуда раздавался этот голос, и тут же открыл глаза, понимая, что этот чудесный голос, длился, пел свою колыбельную, наяву, я взглянул в окно, уже стояла ночь, с яркими, мерцающими звездами, я вышел из комнаты, и тихо пошел по коридору на голос, доносившийся из кухни.

           Я тихо вошел и увидел странную картину: у открытого настежь окна, в приглушенном свете ночника, сидели друг напротив друга Нина и Антон, а между ними на полу, мирно играл с игрушками Семен. Нина с Антоном с улыбками взглянули на меня, и  я увидел на их лицах слезы, а потом они посмотрели в угол, в котором, как оказалось, сидела мать Антона, тетя Вера. Они как-то долго и внимательно смотрели на нее, и я, значит, вслед за ними тоже, и вдруг мать чуть заметно кивнула головой и беззвучно прошептала что-то, и я понял, что это было слово «можно».

          – Можно!

          И тогда Нина и Антон тихо взяли друг друга за руки, а свободными взяли за руки Семена, и – я почему-то совсем не удивился их следующему движению! – стали медленно подниматься в воздух, все втроем, практически не меняя своих поз, и после также плавно выплыли через окно, из комнаты вон, спинами вперед, а лицами к нам с Верой Сергеевной, уже подходившим к окну, словно мы их провожали, и – после повисли в воздухе, уже покачиваясь, точно на упругой воздушной волне.

          – Что это, Вера Сергеевна? – чуть ли не шепотом исторг я.

          – Это отец отпускает всех нас с Богом! – сказала она с каким-то облегчением. – Ибо наконец он простил меня…

          – За что? – удивился я.

          – А этого уже никто не узнает. – сказала мать, улыбаясь мне.

          И мы продолжали глядеть на раскачивавшихся, словно на качелях, в воздухе Антона, Нину и Семена, а они уже смеялись, нет, даже счастливо хохотали, и мы радовались их счастью, вслед за ними.

           – Ладно, Вера Сергеевна, я пойду! – тихо сказал я, и мать кивнула мне головой, продолжая глядеть в окно.

           … Я шел по ночному городу, и то и дело закидывал к небу голову, любуясь – да! – ярко сиявшими звездами, и где-то там, я знал, среди звезд, летели по небу в своей счастливой невесомости люди, которым Бог наконец отпустил все их грехи. Я тут же вспомнил о своих родных, подумал, как же было бы хорошо, если бы то же самое произошло с моей матерью, бабушкой и сестрой. Я даже остановился посреди улицы, исполненный этой неожиданной и, конечно, закономерной мысли, одновременно размышляя о том, куда же мне сейчас идти – к себе или все-таки к ним. Но вряд ли, тут же подумал я,  представляя себе лица родных, которые, как они говорили, всегда ждали от меня какого-то мужского поступка, – вряд ли это у меня с ними сейчас получится. И я, оставляя эту идею, быть может, до лучших времен, ускорил шаг и довольно быстро добрался до своего дома, поднялся на этаж, и стоя у двери, шаря в карманах, вскоре обнаружил, что оставил ключи у Голованова, – да, я даже вспомнил, на кухонном столе, во время разговора с Ниной. Что делать?

          Идти к родным или сразу же возвращаться к Голованову я не хотел, итак… спешить было некуда, я закурил и стал глядеть в темный колодец подъезда, не внушавший мне, надо сказать, после звездного неба, никакого чувства невесомости, а  только издававший какой-то тихий темный подозрительный гул, от которого начинала кружиться голова. Вдруг лязгнула дверь и из квартиры напротив вышла соседка, я поздоровался, узнавая в ней ту самую женщину, попросившую меня донести до места абсолютно мокрого человека, которого я по началу принял за мертвеца.

          – Ах, здравствуйте, это вы? – как-то тепло, совсем по родному воскликнула эта женщина, с тонкими чертами лица и большими карими глазами. – Что это вы здесь стоите?

          Я сказал.

          – Ах, что же тогда делать? – замерла на мгновение она. – А хотите, переночуете у меня дома?

          – Да нет, что вы? Не беспокойтесь! – сказал я. – Сейчас докурю и пойду к родным…

          – Ну, как хотите! – сказала она, выходя на лестничную площадку и вытаскивая, волоча за собой, что-то большое и очевидно, тяжелое. Стала закрывать дверь.

          Весьма загадочная, надо сказать, у меня соседка, – подумал я, глядя на ее огромный мешок, и она, словно уловив мои мысли, сказала: «Вы, наверное, удивляетесь мне, – сначала какие-то мокрые люди, теперь эти мешки…»

         – Давайте я вам помогу! – улыбнулся я ей в ответ.

         Я взял мешок и понес его вниз, мы молча прошли темные пролеты этажей, поскольку разговаривать было неудобно, и вот вышли на улицу.

         – Вон туда! К машине! – показала она, и мы подошли к белой «Ниве», женщина открыла заднюю дверь, и я положил мешок вовнутрь.

         – Меня зовут Маша, – протянула она мне свою узкую прохладную ладонь, я пожал ее и представился.

         – Так, ну а что вы сейчас собираетесь делать? – неожиданно спросила она меня, и я не и нашел ничего, как пожать плечами.

         – А хотите, если время есть, съездить со мной на дачу? – загадочно улыбнулась она.

         – А что там?

         – Там хорошо, вы все увидите, и поймете, наконец, к чему эти мешки и те мокрые люди…

          Я взглянул ей в глаза, искрившиеся с какой-то задоринкой и даже насмешкой, и, действительно не зная, что делать, согласился. Мы сели в машину и Маша, очевидно, заправский водитель, лихо повела машину по темным улицам, как бы ненароком спрашивая меня, кто я и чем я занимаюсь. Я отметил ее тонкость, чуткость и ум, и без оглядки, все рассказал про себя, быть может, даже больше, чем следует, и вот мы выехали за город, ехали уже по ночному шоссе, среди равнин, сменявшихся недолгими лесами, потом опять среди равнин и холмов. Затем свернули еще раз, и вот уже доезжали до места, то есть, до дачного поселка, с домами, огороженными высокими заборами, подъехали к одному из них, остановились. Затем Маша вышла, я помог ей открыть ворота, и мы въехали во двор, большого дома с треугольной крышей, за которым серебрилась в лунном свете река.

         – Берите мешок с сетью. – приказала мне эта загадочная женщина, о которой я до сих пор ничего не знал, а она про меня, казалось, все. И мы, обогнув дом, пошли прямо к берегу, на котором нас уже дожидались двое рослых мужчин.

         – Ну, и как идут дела, Айдар? – обратилась Маша к одному из них.

– Да так, не очень, – захрипел мужчина, попыхивая сигареткой.

        – Двое, да и те усмиренные… А это кто? – без обиняков, довольно грубо, спросил он, и я узнал в нем того Машиного помощника, с которым мы поднимали неделю назад мокрого человека.

          Маша представила, и он тоже узнал меня, мы пожали друг другу руки. Другой стоял поодаль, по колено в речной воде, и оттуда приветливо помахал нам рукой.

        – Значит, наш помощник? – разглядывая меня, произнес Айдар. – Тогда давай еще нам поможешь.

        – Если ты, Хо, конечно, не возражаешь, – деликатно вставила Мария, и я кивнул, и мы пошли вдоль берега, и я еще издали заметил, что мы шли к лежавшему на земле человеческому телу.

        – Утопленников не боишься? – тут же предупредил меня Айдар, мы подошли, взялись за концы кожаного тента, на котором лежал, значит, утопленник, и понесли его, уже отходя от берега, вглубь, в заросли, в гущи деревьев Дошли до забора, окружавшего территорию дома, Айдар открыл калитку, и мы вышли за, и опять понесли тело вглубь леса.

        – Ну, че, не устал? – остановился на мгновение Айдар, я замотал головой, хотя с непривычки мои одеревеневшие пальцы уже не разжимались, и мы пошли дальше.

         Так, молча, сопя и стиснув зубы, – по крайней мере, я, – мы дошли до каких-то прямоугольных или треугольных, то ли плит, то ли памятников, и вскоре я понял, что это кладбище, обогнули несколько могил и вот, выйдя на пустырь, положили наконец тело на землю.

         – Давай сначала перекурим, – командирским тоном произнес Айдар, при этом Айдар опять стал расспрашивать меня, кто я и чем занимаюсь, и я снова все про себя рассказал.

         – Ну а теперь давай копать! Похороним утопленника по-человечески! – сказал он и дал мне штыковую лопату. Сначала очертил своей лопатой прямоугольник, и после мы, каждый со своих концов, под его неустанные замечания, начали копать, идя друг другу навстречу.

        Честно говоря, сладить с лопатой и с каменной, как в начале показалось, землей, мне никак не удавалось, и Айдар то и дело подшучивал надо мной, обзывая меня то «кондуктором», то «студентом».

        – Ладно, передохни! – объявил он, и я с облегчением отставил лопату, сел на бугорок, под полной луной, не переставая удивляться тому, как я здесь оказался и что, в сущности, здесь делаю. Но, в любом случае, это было мне интересно!

        Айдар же, без моего участия, копал намного быстрее, вот уже погрузился по колено, как экскаватор, выбрасывая, без устали и остановок, наружу землю. Затем я присоединился к нему, и мы опять пошли друг другу навстречу, и земля казалась уже мягкой, а может, я обрел сноровку, и копать было не так тяжело, как по началу. Затем он перекурил, и так мы, без особых разговоров, выкопали яму «по шею» и затем опустили тело на дно, опять перекурили и стали закапывать.

          Когда образовался холм, Айдар оправил его совком лопаты, аккуратно, со всех сторон, затем достал из кустов деревянный крест, воткнул его в землю и объявил конец работы.

         Когда мы вернулись обратно к костру, Маша уже хлопотала с едой, что-то помешивая в туристском котелке, а второй мужчина, уже сняв бахилы, грелся у костра.

         – А чего, помощник старательный! – прокомментировал мою работу Айдар, приглашая меня сесть у костра, и достал из сумки бутылку водки.

        – Ну, что, за знакомство? – разлил по граненым стаканам,  и мы выпили, и после стали есть из алюминиевых мисок тушенку с картошкой. Перекусили и тогда Маша, отставляя свою тарелку в сторону, сказала: «А теперь нам пора рассказать тебе, Хо, чем мы здесь занимаемся!»

        – А то, наверное, ты – вставил Айдар. – уже опух от любопытства!

        – Ну, кто начнет? – обратилась Маша к мужчинам.

        – Как кто? Ты и начнешь! Ведь ты и есть основательница нашего движения. – сказал второй мужчина и уставился на Машу.

         Ну, хорошо, – глядя прямо мне в глаза, улыбнулась Маша. – В общем, так… Всю жизнь, Хо, я писала стихи. Ну, в общем, была и есть профессиональным литератором. И соответственно вела этакую богемную жизнь. И конечно, было у меня много поклонников, но замуж я не выходила, все принца, как водится, своего ждала. Ну а поклонники влюблялись в меня и неизменно получали отказ, и бывало, после отказов бросались во все тяжкие. А потом подруги и литераторы мне говорили, ну, ты, Маша, роковая женщина, сколько из-за тебя жизней ломается! А я, такая дерзкая и гордая,  просто не думала об этом. И была слишком увлечена собой и своими стихами. Пока не произошел со мной один случай… Влюбился в меня один поэт, совсем еще мальчик. И все ходил за мной, и по началу мне это нравилось, молодой, красивый, тонкий, но… вскоре я увлеклась другим и совсем забыла про него. И в своем весьма бурном увлечении даже уехала за границу! А когда, спустя полтора года, вернулась, опять же расставшись со своим возлюбленным, узнала, что тот мальчик покончил из-за меня с собой. И сразу же после моего возвращения все мои приятели и подруги стали обходить меня стороной… Какое-то время я не принимала всерьез их отторжение, пока не встретила на улице мать того молодого поэта. Она-то меня знала, а ее нет… Как сейчас помню, шла вся в черном, по Поварской, и увидев меня, побледнела, затем подошла и прокляла меня. Так страшно прокляла…

         И после того случая я и стала осознавать, как я жила… Гремучий, жгучий, едкий стыд, догнал-таки меня… И что было у меня? Стихи, стихи, а люди? Которыми я так разбрасывалась. Еще год я прожила в Москве, и однажды, проснувшись утром, поняла, что нет у меня в этом городе ни друзей, ни подруг, ни родных, и я в этом сама виновата. И тогда я решила окончательно вернуться сюда, в родной город, в котором родилась и выросла. Я продала свою московскую квартиру, приехала и купила как раз ту, напротив которой ты, Хо, сейчас живешь. А на оставшиеся деньги купила себе дачу. Искала по объявлениям, и нашла, встретилась с хозяином, такой порядочный человек: он показал, поводил меня по окрестным местам, сказал, что все здесь просто замечательно, вот только, вверху, если вас не смутит, у реки, стоит Скала Утопленников, то есть, то место, с которой прыгают в реку люди, полностью разочаровавшиеся в своей жизни… Сначала я испугалась, – говорила Маша, глядя, вверх, по реке, и я вслед за ней, на темный силуэт этой скалы. – а потом поняла, что это мне, дуре, истинный знак от Бога… Знак для исправления всей своей никчемной жизни. И тогда я купила этот дом на реке, и спустя какое-то время поставила здесь невод и стала вылавливать утопленников. Чтобы после хоронить их по-человечески… И так я пыталась и пытаюсь исправиться перед Богом…

        – Вот я все никак не пойму, – перебил ее Айдар. – как ты их сама вытаскивала и хоронила? Это ж такая сила нужна?

        – Во-первых, я сильная, а во-вторых, –  отвечала Маша. – не для кого-то ведь я это делала, а для себя… И вот однажды, – глядя на Айдара, продолжала она. – я выловила человека, вытащила его на берег, и вскоре, к своей радости, обнаружила, что он еще жив, и я его откачала! Ну а теперь ты продолжай, Айдар!

        – А чего продолжать? Все как по писанному… Пил, курил, гулял, воровал и грабил, потом попал в тюрьму. Отсидел, вышел в сорок лет, и никого не мог найти … Жена давно уехала с сыном отсюда, мать умерла, и я в отчаянии опять запил, и однажды утром так тошно стало, что пришел на скалу и бросился с нее. Но кто знал, что так выйдет? Что окажусь у Маши «первенцем»!

         – Просто Бог дал тебе еще один шанс, – тихо сказала Мария.

         – Да, очевидно, дал мне шанс, и я остался у Маши и стал ей помогать в таком ее богоугодном труде и деле. А потом мы познакомились с Кочергой… Ну, чего, Кочергин?

          – Говорить, что ли? – пробурчал Кочергин, с таким хохляцким акцентом, широкоплечий коренастый мужчина, очевидно, совсем не любивший много говорить, тем более, о себе. – В общем, Айдар первенец у Маши, а я у Айдара… И собственно вся история! А что было до этого, совсем не интересно. И наша жизнь, быть может, только и  началась с этого спасения… Да, Маша?

        – Да, именно так. – улыбнулась Маша. – Вот, Хо, мы тебе обо всем и рассказали про нашу Академию Практического Добра!

       – Но  об этом – нахмурившись и глядя на меня, произнес Айдар, – в городе никому! А то слишком много у нас «доброхотов»! Понял? Ну, что теперь? – обратился он ко всем.

        – А теперь спать! – объявила Маша. – Пойдем, Хо!

        И я пошел вместе с Машей к дому, потому как спать, а тем более после непривычно тяжелой работы, ох, как хотелось, и в доме Маша постелила мне постель, пока я курил на веранде и со словами «Ну, наслушался ужасов?» с улыбкой оставила меня. И я разделся, лег в кровать, и смыкая веки, тут же провалился, как в реку, в сон. И казалось, минуты не прошло, но когда я открыл глаза, стоял ясный солнечный весенний день, уже на подходе к лету, и только я поднялся, как вошла Маша. И я увидел, как она была красива, с чистым ясным лицом и большими карими глазами, правда, все с той же глубокой печалью.

         – Ну, какие у тебя планы, Хо? – обратилась она ко мне, и видя, что я еще не проснулся, сказала. –  Айдар только завтра едет в город. Так что, если есть  время, я предлагаю тебе сегодня остаться и познакомиться с нашим хозяйством. Ну а завтра домой. Как?

          И конечно, я согласился, понимая, что вступил в диковинный, по-прежнему загадочный для меня мир, и после завтрака Маша повела меня показывать свое хозяйство. Поодаль от дома, в котором я ночевал, стояли три, на вид, довольно просторных барака, сколоченные из досок. И подойдя к первому, Маша сказала, что это «реанимационная», куда приносят полуживых, и после их лечат, «откачивают», затем, во втором, расположена «ученическая», где выздоравливающие занимаются физическим трудом, а в свободное время читают всякие полезные книги, и за всем этим хозяйством следят Айдар с Кочергиным, как старшие, и наконец, третий, совсем недавно построенный, предназначен для «выпускников», то есть тех,  кто собирается возвращаться в нормальную жизнь, изменив к ней полностью свое отношение.

          – Ну, что? – закончила свой рассказ, с той же печальной улыбкой, Мария. – Я предлагаю тебе помочь нашим «ученикам», которые сейчас строят бассейн и баню.

           Мы обошли один из бараков, и там, за ним, я увидел, как двое мужчин, строя бассейн, клали кирпич, с цокольного основания. Мария представила меня и ушла, а мужики, опять же без лишних разговоров и манерности, приказали мне месить бетон, для кладки, и один из них стал показывать мне, как это делать.

          Вскоре я, способный ученик, освоил и эту профессию, ходил с ведрами  за песком, цементом и водой, а после вовсю месил бетон, под одобрительные взгляды своих коллег, мужики же его полезно тратили. Так прошло полдня, и солнце уже стояло в зените, мы быстро, там же, на лужайке пообедали кашей, которые принесла нам Маша, все также, молча, и я подумал, что, верно, такими, бессловесными, и бывают бывшие утопленники, возвращающиеся к жизни.

         К вечеру, согласно дневному плану, мы закончили, и Айдар повел меня к реке, помочь Кочергину, с работой по «улову». Мне выдали бахилы, и после я стал постигать и эту важную… быть может, самую важную для этого, действительно уникального, хозяйства, науку. И дело заключалось не в сложном, в простом. Кочергин ходил вдоль реки и время от времени, с подводной маской  на лице, нырял вглубь, проверяя сеть, наличие в ней новых утопленников, я же должен был крепко держать шест, за который он и держался, чтобы горная вода не унесла его по течению.

          Буквально через полчаса, Кочергин громко воскликнул: «Есть!» и я немедленно стал тянуть его за шест, а он в свою очередь вытягивал за собой тяжелое мокрое тело. И так мы двигались медленно, но неуклонно, и когда Кочергин стоял уже по пояс в воде, я бросился к нему, и вскоре мы вытащили за руки из воды человека.

         «Кажется, еще дышит!» – приставив ухо к груди, сказал Кочергин, и после, давя на грудную клетку, стал делать массаж, а я, как и было положено, впиваясь губами в губы, пытался вдохнуть в него новую жизнь. И я не знал, что это будет так трудно, намного трудней, чем строить дом, мы возились с ним долго, сменяя друг друга, и Кочергин все приговаривал: «Ну, давай, милок! Ну, давай!» И вот, спустя час, приставив ухо к груди, он воскликнул: «Есть!» Мы тут же схватили его за руки и за ноги, и понесли в «реанимационную», в просторную и светлую палату с койками, застеленными, очевидно, для запаха, еловыми ветками, и там нас уже дожидались Мария, Айдар и другие мужики.

           «Живому утопленнику» все радовались несказанно и непритворно, но больше всех, конечно, Кочергин, он то и дело похлопывал меня по плечу, и заявлял всем, что этому «рождению» именно я виновник. И все уже поздравляли, обнимали, благодарили меня, хотя в этом, понятно, совсем не было моей заслуги.

         После уже я ходил по воде, вдоль невода, ныряя с маской под, признаться, страстно желая спасти еще одного человека, но вода была мутна и пуста, и я, весьма огорченный, ни с чем возвращался на берег. Тем временем Айдар и Кочергин готовили у костра ужин. И когда совсем стемнело, и небо зажглось яркими мерцающими звездами, Айдар объявил конец моей работе.

          Я снял бахилы, присел у костра, за которым мы после втроем и выпили, так отмечая «рождение нового человека». Затем плотно поели, и следом оживленный Кочергин, словно забыв о своем немногословии,  то ли в шутку, то ли всерьез, стал рассказывать нам о том, как однажды тащил утопленника, а тот вдруг схватил его за ногу, пытаясь, в свою очередь, утащить его на дно.

         – Это что-то ты привираешь, браток! – невозмутимо и мрачно произнес Айдар, попыхивая папироской.

         – Да точно говорю! Клянусь! – чуть ли не с обидой воскликнул его приятель.

         – Хотя, может быть. Сейчас такие времена. Топиться стали больше…  – вдруг как-то непонятно заговорил Айдар. – В общем, сплошная война! Или мы их, или они – нас!

         Я совсем не понял смысла последних слов, но не стал уточнять, а просто слушал их разговор дальше. Они вспоминали о самых разных случаях за их, очевидно, обширную практику, – кто и как, из их «живых утопленников», сегодня жил, у кого какая судьба, и насколько она выправилась по сравнению с прошлым. Я слушал их, лежа уже на земле, глядя на звезды, и затем, прикрывая тяжелые веки… вдруг поплыл по реке, нырнул вглубь и увидел самым неожиданным образом всех своих близких и родных, кто собственно и составлял мою жизнь, и все они были… какими-то бесстрастными и безжизненными, действительно, как рыбы, и это их рыбье смирение меня по началу пугало, а после я понимал, что это значит, что им совсем не надо ни в чем помогать, и что они хотят оставаться утопленниками, и, обескураженный, я плыл дальше, и вдруг увидел… Рену, я сразу же узнал ее, которая в отличие от других утопленников, металась и чего-то искала… Рена! – тут же закричал я, а она, услышав мой подводный крик, обернулась и улыбнулась, и тогда я бросился к ней, изо всех своих сил  размахивая руками и ногами, и вот я уже приближался к Рене, и она протянула навстречу мне руки… и в тот же момент кто-то тупой и угрюмый схватил меня за волосы, и потянул вон, из воды, словно я был настоящий утопленник, и тут я проснулся, и увидел перед собой Айдара.

          – Иди спать, Хо, поздно уже!

          На следующий день, как и обещала Маша, Айдар собирался в город по каким-то их общим неотложным делам. Мы наспех позавтракали, и я попрощался со всеми, обещая когда-нибудь, но обязательно вернуться. В машине, кроме и Айдара, сидел «выпускник» Шестернин, срок которого в Академии Практического Добра истек и который, как я понял, возвращался в «нормальную человеческую жизнь», – начинать все с начала. По дороге Айдар со всей серьезностью наставника спрашивал у того, в прошлом, неудачливого коммерсанта, чем он собирается теперь заняться, и выпускник ответил, что, может быть, осуществит свою давнюю  мечту – учить в школе детей.

        – Вот это дело! – одобрил его выбор Айдар и наконец оставил его в покое.

        В городе, на центральной площади, Айдар нас высадил, тепло попрощавшись  с каждым, со мной до скорой встречи, а будущему учителю пожелал удачи, подмигнул и уехал.

         И следом мы стали прощаться, и Шестернин, к моему крайнему удивлению, как-то очень тепло и проникновенно пожелал мне, ни больше, ни меньше, как счастья, словно я был, как и он, настоящим «выпускником». И после, обнявшись,  мы разошлись в стороны, и я поехал к Голованову все с тем же странным, непритворным, диковинным  чувством, что и я был когда-то утопленником.

         Когда пришел к ним, Антон страшно мне обрадовался, стал меня расспрашивать, куда я так неожиданно пропал, я промолчал, и после сообщил мне, что звонили из резерва, и как раз завтра мы выходим в рейс.

         Затем Нина накрыла стол, стала нас кормить, и по их теплым отношениям я понял, что все у них в полном порядке, и мы даже выпили, с согласия Нины, конечно, за завтрашний рейс и за то, что все у них в полном порядке.

        После, усевшись у окна, мы стали курить, и Голованов, все такой же оживленный, так и не дождавшись от меня ответного рассказа, сказал: «Слушай, Хо, вот я все думаю, что же для нас  Поезд, поезда? А? Ну, я имею в виду,  бегство, отдохновение, судьба или просто работа?»

         – А ты сам как думаешь?

         – Я не знаю. И, конечно, не бегство. Тем более у меня сейчас с Ниной – тьфу, тьфу, с твоей легкой руки! – все в порядке. Может это просто работа? – наконец скучно предложил он.

          – А может, поезд это все-таки река? – вдруг, скорей сам себе, сказал я, вкладывая в эти слова уже совсем другой смысл, вспоминая обо всем, что я увидел и пережил за последние дни.  И после повторил уже твердо, с уверенностью, эти, словно вложенные в  меня кем-то, слова:  «Да, Голованов, теперь я точно знаю, что Поезд это Река!»

VII. НА ДНЕ

         И не то чтобы встреча с соседкой Машей изменила в корне мое отношение  к людям, – нет, скорей мою оптику, да, я стал смотреть на них совсем по-другому, не как на сугубо пассажиров, которые вечно чего-то хотели, требовали и были чем-то недовольны, а все-таки как на людей, который порой, пусть неуклюже и бурно, но желали простого человеческого внимания и соучастия.  Правда, говоря справедливости ради, в самом начале своей проводницкой карьеры я так к ним и относился, мечтавший о магическом мелькании, я страстно хотел узнать, что же там, внутри него, какие такие люди, что происходит с ними, как только они садятся в поезд, о чем они думают и мечтают. Но недолго я задавался такими вопросами, новобранца, значит, быстро приструнили: не печалься, не грусти, не ахай, и не люди это вовсе, а просто рабочий материал, с которым тебе работать, как, к примеру, каменщик работает с кирпичом, и чем больше денег ты из них выжмешь, тем большее удовлетворение получишь от своей работы, и, я, конечно, не стал всему этому сопротивляться. Но вот теперь после встречи с Машей, после ее Академии Практического Добра и всех ее мрачных с виду, но добрых внутри помощников, после реки, после утопленников, я словно бы прозрел, и, выполняя свои проводницкие обязанности, делал, быть может, это уже с чувством той самой вины за прежнее небрежение, нелюбовь и невнимание к людям. И когда пассажиры это почувствовали, мое отношение, мою интонацию в голосе, которые удивили бы даже моего напарника Голованова, на этот раз работавшего в соседнем вагоне, они к вечеру первого же дня, словно желая удостовериться, не ошибка ли это, мое внимание к ним, не случайность, не издевка ли,  потянулись ко мне в купе в надежде продлить и развить предложенные мной отношения.

           Но сначала, словно посланная недоверчивым взрослым миром, пришла, как бы на разведку, девочка, кажется, за печеньем и чаем, но тут же забыв о цели своего визита, стала внимательно рассматривать мою проводницкую комнату, электрический щит, прикасаться к рычажкам и всяческим цветным кнопкам. Я показал ей флажок и фонарь, даже форменную фуражку, и тут же появилась ее мама, состоялся вполне милый, ни к чему не обязывающий, разговор, куда едут и зачем. Затем, получив чай и печенье, они ушли, и вот после их ухода люди, что называется, повалили толпой: сначала командировочный, мужчина с бутылкой, весьма долго и утомительно рассказывал мне о своем неказистом житие-бытие, затем чуть подвыпившие, шумные парень с девушкой, ехали к друзьям, на отдых, и во время нашего разговора я заметил, что парень влюблен в девушку, а она – нет, потом – исчезло очарование молодостью! – опять двое мужчин, покачивались, держались почему-то за руки, искали, как водится, третьего, и я не стал им на этот раз отказывать, а потом и они ушли, и пришли другие. И после, уже на второй, да и на третий день этого московского рейса  жизнь в моем вагоне проходила по тому же сценарию, и я, словно воспитатель в детском саду, объявил и разрешил для своих подопечных вольную жизнь, конечно, без нарушения правил общежития. И люди, казалось, жили и делали то, что делают всегда, в любые времена, в любых поездах мира, но с какой-то все более укреплявшейся уверенностью, что они кому-то и главное, друг другу нужны, хотя бы на час, на два, на время этого рейса. И, словно чтобы поставить точку в таком своем новом знании, они каждый вечер собирались в моем купе, как в штабе, для обсуждения прошедшего дня и дня будущего, или – как у столба, во время игры в прятки, вот, мол, мы не потерялись, а нашлись,  и кто теперь будет водить, товарищ проводник, или – какую на этот раз вы игру нам предложите?

          А я ничего не придумывал, и просто молчал, слушал их, что ведь так просто и сложно на самом деле: слушать и, главное, слышать тех, кто никогда, по фатальному неумению, друг друга не слушал. Я слушал и молчал, понимая все больше, что все эти люди, светлые и темные, пьяные и трезвые, шумные и тихие, вредные и не очень, приходили ко мне, как к Богу, или, как к наместнику Бога, наделенному божьим, сиречь, проводницким правом и статусом – слушать их, лишь для того чтобы… им жаловаться-жаловаться-жаловаться на близких и родных, на дальних и сослуживцев, на весь этот несовершенный мир и на всю их несовершенную жизнь, обитая, значит, – а ведь так  и было! – в каком-то своем потустороннем мире, или не-мире, под-мире, до- и пост-мире, пребывая, значит, там, по сути, нерожденными, – а ведь так и было! – для какой-то большой и светлой жизни, которая для них была еще впереди, или, напротив, уже никакой, ни светлой, ни темной, не было, и все их нескончаемые, дневные или полуночные, жалобы являлись ничем иным, как… снами нерожденных о мире  большом, справедливом и светлом.

        По прибытии, все эти воспоминания, свежие и не очень, еще долго не оставляли меня, и я, словно этими призраками завороженный, когда состав потянули в тупик, ходил по пустому вагону туда-сюда, машинально отмечая взглядом места, которые занимали особенно запомнившиеся мне пассажиры, мысленно перелистывал их ночные истории, вновь и вновь, словно для какого-то потустороннего экзамена. Точно вот-вот и должен был войти какой-то потусторонний, что ли, бригадир нашего потустороннего, значит, поезда, и пристально глядя мне в глаза, запросить от меня отчет о проделанной работе, мол, скажите, пожалуйста, проводник Хо, сколько мертвых и сколько живых душ, понятно, в рабочих телах, вы на этот раз перевезли по потусторонней реке Стикс нашего поезда, от потусторонней станций отправления до прибытия.

        Может, поэтому я так испугался и вздрогнул, когда вошел в мой вагон настоящий, посюсторонний, то бишь, бригадир нашего поезда, чем-то – невнятной дикцией и пышными усами – напоминавший мне самого первого в моей проводницкой практике бригадира, Чистяка, которого с тех памятных мне пор я больше не видел, подошел ко мне, не различавшему пока, где сны, а где реальность, подошел и так громко, по-гусарски подкручивая усы, – а может, все бригадиры есть один бригадир? – обратился:

         – Ну, что, проводник Хо, сколько ты мертвых душ и живых на этот раз перевез от станции отправления до назначения?

         Я испугался и вздрогнул.

         –  Шутка! – усмехнулся тут же бригадир, имени которого я до сих пор не знал, или не успел запомнить.

         – Вот, пришла служебная телеграмма, – достал он из кармана листок бумаги и развернул, – из главного управления железной дороги. И я за тебя, Хо, весьма порадовался, ибо само начальство – показал он пальцем вверх, – отмечает, Хо, именно твою работу, проводника вагона номер 13.

         – И что это значит? – изумленно вздохнул я, уже понимавший, что это не сон, а реальность.

         – Как что? Радуйся! – воскликнул этот земной наличный бригадир. – Радуйся и слушай. – Начальство настоятельно просит меня перевести тебя в спальный вагон. Для обслуживания VIP-персон. Так, что, собирайся!

         Затем, по-прежнему пребывая в недоумении, я снова что-то у него выяснял, и даже оспаривал, не ошибка ли это и тот ли проводник указан в телеграмме, но нет, никак не ошибка, он даже дал мне перечитать телеграмму, после чего действительно, а что делать, я стал собирать свои вещи для перехода в другой вагон.

        По дороге сообщил Голованову, что меня, мол, постигло повышение, и я перехожу в спальный вагон. Антон, уставший после рейса, не выказал никаких эмоций, только пожалел, что теперь мы будем дальше друг от друга, и мы договорились, время от времени, друг к другу наведываться.

        Конечно, в контексте профессиональных обязанностей, мое новое место, на котором я сменил открыто выражавшего свое презрение и недовольство, старого проводника, было более спокойным и престижным: люди в спальных вагонах ехали все важные и вальяжные, всего лишь по двое в купе, в общем, чем не работа: служи и наслаждайся. И если, как я слышал от коллег, и донимали они тебя разговорами, то все такими умными и величавыми, об истории, о политике, об исторической судьбе России, например, в конце концов, о смысле жизни.

          Перед отправлением в рейс я, как обычно, сходил в магазин, а когда вернулся, вагон был прибран и свежевымыт, я прошел по вагону туда-сюда, и успокоился лишь тогда, когда состав тронулся на вокзал. И я отчетливо понял, в который раз, что только оно, с тех самых пор, как я впервые вышел в рейс – это, всегда прекрасное движение к неведомому-новому, меня только и радовало.

          На перроне долго не мог дождаться своих пассажиров, все проходили мимо меня, и я стал подозревать что-то неладное, и когда оставалось пятнадцать минут до отправления, я уже не находил себе места, словно это я – а не главное управление железной дороги или наш посюсторонний бригадир – был виноват в полном отсутствии пассажиров, и только за пять минут до отправления вдруг появилась группа из пяти человек, – четыре мужчины и одна женщина – по  одежде и виду, действительно VIP-персоны, и что меня удивило, так это то, что все они были мне знакомы, ведь я их привез сюда в вагоне номер 13.

          – Здравствуйте, это вагон номер 7? – белоснежной улыбкой  улыбаясь, обратилась ко мне со вкусом одетая женщина, высокая и стройная, не скрывавшая и даже выпячивавшая свою глянцевую красоту.

          – Так точно! – радостно воскликнул я, и группа вошла в вагон, а я вслед за ними.

          – Вы самые первые! – объявил я им внутри. – И надо полагать, что…

          – Что никого больше не будет! – прервал меня брюнет в  плаще и чесучовом костюме. – И нас будет только пятеро!

          – Как это? – удивился я.

          – А так! – опять обворожительно улыбнулась глянцевая женщина. – Разве вы нас не узнаете?

         – Уже узнал…

         – Так вот, – обратился ко мне кругленький, маленького роста, восточного вида, мужчина. – не удивляйтесь, но нам понравилось с вами ехать, и мы плюнули на все наши дела, и решили прокатиться с вам снова!

         – И только впятером! – вставил другой, длинноволосый, средних лет, с весьма мрачным лицом, очевидно, – я уже был многоопытным физиономистом! – поэт или художник.

         – Ну ладно! Пятеро так пятеро! – наконец успокоился я, и когда поезд тронулся, пошел собирать билеты.

         Но вскоре выяснилось, что вальяжный брюнет в чесучовом костюме, выкупил весь вагон, чтобы меньше было народу, причем на несколько рейсов вперед, туда и обратно, – как это у вас называется, по обороту? – чтобы вдоволь насладиться в узком кругу, так он сказал, паузой в нашей суетной, столь  бренной жизни.

        – О, да! – вторили ему подошедшие остальные.

        – И значит, вы все вместе работаете? – спросил я, постигая загадки и тайны своих новых пассажиров, на что те дружно захохотали.

        – О, нет! – ответил мне маленький и круглый азиат. – Как раз фишка в том, что мы познакомились в вашем вагоне.

        – И мы по-прежнему надеемся, – вдруг захрипел высокий и жилистый мужчина, который до этого отмалчивался, – на ваше гостеприимство!

        Честно говоря, сказано было не без угрозы, даже как-то зловеще, отметил я, возвращаясь в служебку, и такого у меня еще никогда не было, подумал я, уже предвидя в дороге какие-то сюрпризы, поскольку просторный вагон, и я был убежден в этом, что любое свободное пространство, всегда провоцировало  стесненного собой человека на борьбу с этим самым пространством,  по крайней мере, в форме слов или поступков.

          С этой, пока еще неуничтожимой тревогой, я и вышел на первой остановке. С флажком в руке, при исполнении служебных, а на самом деле, просто пройтись, поболтать с коллегами, помахать издали Голованову, твердо отказать двум желавшим, без билетов, уехать, и когда тепловоз загудел, прямо у входа в вагон, у подножки, столкнулся – и откуда она только взялась? ведь еще секунду назад ее не было! – с такой, пожилой женщиной, если не сказать, старушкой, в простой одежде, в платочке, с котомкой в руке, – ну, прямо не из нашей жизни, а из русской сказки.

          Женщина, вероятно, давно уже на меня глядела, и меня поразил ее пристальный острый взгляд.

          – Милок! – тихим ласковым голосом, совсем не соответствовавшим ее взгляду, обратилась она ко мне. – Будь добр, возьми меня до Новолиновки… Христом Богом прощу, а то следующий только завтра будет…

         – А что ж, бабуль, билета у тебя, что ли, нет? – заговорил во мне бывалый проводник.

         – Нету, сынок, – закивала охотно головой, – потому как денег особых нет.

         – Так ты, значит, бесплатно, старуха, хочешь?

         Тут тепловоз опять, в последний раз загудел, и поезд дрогнул.

         – До Новолиновки, говоришь? – опять стал вредничать во мне строгий проводник. – Чай, к детям, что ли?

         – Напротив, от детей, выгнали они меня! – совсем разжалобила она меня.

         – Ну, садись тогда, бабуля! – подсадил я ее на лесенку, а сам, уже на ходу, взобрался в вагон, думая, то ли она придумала насчет детей, то ли действительно так было, провел и посадил ее в свободное купе, а сам, – чтобы выяснить все до конца – не имея пока в вагоне никаких дел, сел напротив.

         – Ну, давай, бабуля, рассказывай, что случилось?

         Старушка же, прежде чем говорить, сначала взглянула задумчиво в окно, на проносившиеся мимо дома, столбы и деревья, а после на меня, опять поражая своим не старушечьим и даже не женским взглядом. Отчего я не выдержал и даже опустил глаза.

         – Вот видишь, и ты опустил глаза, – тут же заговорила она. – Никто моего взгляда не выдерживает.

          Я смотрел на нее с легким недоумением и вдруг догадался.

         – Даже дети?

         – Вот именно. Жила я с сыном, невесткой и внуком, и все терпели они меня, терпели и вот не выдержали.

         – А вас как зовут-то?

         – Валентина Паковна… Или просто Валя-рентгенщица, – улыбнулась она.

         – Рентгенщица?

         – Ну да, это от взгляда моего. – закивала головой рентгенщица.

         – Ну, вы по порядку, Валюша, о своей беде расскажите!

         – А чего рассказывать-то? – усмехнулась эта загадочная женщина. – Я их, детей своих, считай, до ручки довела. До белого каления… Ведь трудно жить с женщиной, которая все, абсолютно все, в них видит.

         – Ну, чего все? – я был уже изрядно заинтригован.

         – Ну вот, к примеру, приходит сын с работы, говорит, что с работы, а я на него разок посмотрю, и тут же понимаю, что не с работы он, а с друзьями был, пиво пил, а потом к Клавке своей, любовнице, ну и так далее… Или невестка тоже приходит домой, говорит одно, а на самом деле другое, тоже со своим кавказцем любовалась. А внук-то мой! Вообще беспредельно врет! Говорит, из школы, а на самом деле, в оврагах, у реки, за девчонками местными гонялся! И так каждый день…

          – И неужели вы все, до мелочей, так и видите?

          – Ну, да! И если бы вы знали, как это тяжело! Видеть людскую неправду, всю жизнь, видеть, как эти… человеки постоянно лгут друг другу, превращая свою жизнь в одну выгребную яму.

          – Да, Валюша! Верю я вам, – закивал я головой, действительно пораженный таким ее способностям. – А откуда это у вас? С рождения?

          – Да нет, милок! Первенца своего я потеряла при родах. И с тех пор что-то со мной произошло! Сначала руки хотела на себя наложить, маялась, и муж как раз запил, – такая ведь катастрофа! – и однажды я, совсем опустившаяся, к зеркалу подошла и все, все увидела…

          – Что увидела?

          – Увидела в зеркале ребеночка своего, второго, то бишь, которого я рожу! Тут же мужу сообщила, он, конечно, не поверил, по пьянству своему, но потом я его все же уговорила, пить перестал, в порядок себя привел, и я тоже, в общем, – зачинали, после ждать стали, и, в конце концов, вышло… Чудо случилось! И я родила, значит, Бог меня пожалел, дал мне сына и это диковинное зрение… Хотя сейчас я думаю, оглядывая ближние и дальние окрестности своих лет, что к чему это чудо было, если сын мой меня в конце концов и выгнал.

         – А теперь куда едете?

         – К сестре, в Новолиновку. Буду с ней жить, – вздохнула она – будем сидеть с ней у окна, и рассказывать друг другу всю свою жизнь. Я ее уже пятнадцать лет не видела… И я знаю, что жизнь ее совсем другая.

          – А она-то что?

          – Слепая она… Представляешь, сынок, вот как Бог устроил! Я, значит, абсолютно все вижу, а она ничего! – усмехнулась горько Валюша. – Хотя кто его знает на самом деле, кто больше в этой жизни из нас увидел?

          И замолчала, и пауза длилась, как те телеграфные провода на столбах, за окном, а потом я предложил этой женщине устраиваться поудобней, и она поблагодарила, и выложила из своей котомки простую еду – вареный картофель, яйца, черный хлеб, несколько луковиц, а я пошел за чаем.

         После сидели молча, время от времени, друг другу улыбаясь, и мне действительно было уютно молчать с этой женщиной, но тут в проеме появился один из моих пассажиров. Высокий, худой и жилистый, с огромными ладонями и таким весьма мрачным лицом, выдавливая из себя улыбку, попросил разрешения присесть, и по его неверным глазам я понял, что он успел выпить.

         – Борисов меня зовут, – представился он и замолчал, словно собираясь нам что-то поведать. Я взглянул на Валентину, и поразился выражению ее лица. Она глядела на Борисова с каким-то испугом и даже ужасом и вдруг первой произнесла.

         – Ты, сынок, убивец, что ли?

         – Да, матушка, убивец. И как это вы узнали?

         Я молчал, решая не встревать в их разговор.

         – И чего ты пришел? – совсем просто спросила она. – Покаяться?

         – Ну, вроде того… – тяжело произнес Борисов, глядя в стену, прямо перед собой. – Мы ведь этот рейс устроили только для того, чтобы – ну, как это? – поделиться с нашим любезным проводником самым сокровенным.

         – Ну, поделись! Поделись! Я ведь с ним вместе. – уже как-то профессионально, беря инициативу в свои руки, сказала Валя-рентгенщица. – Лучше ты сразу скажи, что тяготит тебя! Не бойся!

          Я же со всё большим интересом следил за разговором, понимая вдруг, что эту чудо-женщину мне сам Бог послал.

          – Я, матушка, – продолжал Борисов с насупленным видом. – «первенца» своего убил, когда во внутренних войсках служил. Дело было так. Сбежали у нас из роты два юнца, желторотика… В город, не выдержали дедовщины. И мы искали их всю ночь, всем взводом. Прочесывали лес, что возле тюрьмы. И вот я, почуяв неладное, пошел в чащу, и увидел среди ветвей такие блестевшие глаза… И тогда я наставил на них автомат, приказал выйти, а он, дурак, не послушался и побежал. Я еще раз крикнул, потом предупредительный в воздух, и когда ничего, пульнул по нему очередью. И получилось, насмерть… Потом подошел к нему, перевернул его на спину, и прямо из руки у него выпал, как сейчас помню, такой круглый, то ли пряник, то ли булка, в общем, такой колобок, который он, бедный, лишь надкусил, и покатился, весь окровавленный и исчез в траве…

         Борисов замолчал и как-то внимательно разглядывал свои огромные ладони.

         – И что дальше, Борисов? – словно разбудила его Валентина. – Как дальше-то было с твоими убиенными?

         – Дальше?… Дальше был дембель, городская жизнь, потом Афган, опять убийства, много убийств и много кошмаров, потом Чечня, все то же, после я вернулся, устроился в охранное агентство, где и сейчас работаю. И некоторые особые задания выполняю, от начальства, и опять убиваю, кого скажут… И честно говоря, никогда не думал, что в охранных агентствах убивают, причем похлеще, чем на войне… В общем, к чему я все это говорю?… И в Афгане, и в Чечне, и сейчас бывало такое. Только иду на задание или на гражданскую, как бы работу, и если вижу кровавый колобок, который прямо передо мной катится, родом из тех времен, понимаете, то знаю уже, что сегодня кого-то убью.

        –  А если нет колобка? – спросил, наконец, я.

        – Значит, не убью. Да, я много раз проверял…

        И наступила такая долгая мучительная пауза.

        – В общем, милок, замучил тебя твой колобок кровавый. – заключила или подытожила Валентина.

        – Да, матушка, ох как замучил. – провел он ладонью по лицу. – Боюсь я, что проснусь дома однажды, а он, этот колобок кровавый, прямо на тумбочке, понимаете, вместо будильника, прыгает и хохочет… И что мне тогда делать? То есть я знаю, что делать! Ствол в рот!…Но как избежать этого?! – воскликнув, взглянул он жалобно на нее, а потом на меня.

        И замолчал, и я понял, что впереди у нас с Валентиной, которую мне, – о, да, теперь уже точно! – сам Бог послал, еще много самых поразительных откровений, вот поэтому VIP-пассажиры и выкупили весь вагон, выбрав, очевидно, меня, по каким-то своим соображениям,  в благодарные собеседники.

         – Ну, иди, сынок, ладно! Я после скажу тебе, что делать! – сказала тихо Валентина, уже не глядя на несчастного убивца Борисова.

         – Точно скажите? – взглянул он на нее умоляюще.

         – Точно скажу, не беспокойся. – кивнула Валентина. – И если кто хочет там, пусть щас идут, со своими признательными откровениями. Пока у нас настроение есть. Правда, Хо?

          – А вам это нужно? – спросил я, когда Борисов ушел.

          – Ну, пусть, сынок, это будет моя плата за проезд. Я же понимаю, какая тяжелая у тебя работа. – ласково сказала Валентина-рентгенщица. – Последний день на людей посмотрю, на их непотребства, а после, у сестры, кану в ее счастливую тьму!

          И вскоре вошел следующий, такой маленький и круглый, и представился: Меня зовут Канат.

           – А ты на что жалуешься, Канат? – деловито, уже как доктор, обратилась к нему эта диковинная женщина.

           – На тело, то есть, на тела… – твердо сказал Канат, и далее. – Дело в том, что я работаю портным, или дизайнером одежды. – говорил он уверенно, очевидно, Борисов рассказал всем, как хорошо и эффективно проходит прием. – Имею свое студию. Одеваю богатых людей. Уже пятнадцать лет этим занимаюсь, и однажды, ну года два назад, снимал я мерки с одного богатея. И он мне что-то рассказывал, что-то такое, как всегда, мирное, праздное,  бессмысленное и бесполезное, и я, снимая с него мерки, вдруг посмотрел на него как-то со стороны, и все, все увидел…

           – Что увидел?! – чуть ли не в один голос спросили мы.

           – Я увидел, что передо мной стояло просто тело, которое испускает какие-то ничего не значащие звуки и слова, такое, знаете ли, абсолютно пустое тело, и я вдруг понял, что все мои клиенты одни пустые тела, без всякой теплоты и души, с одним лишь раздражением, которые только одеваются, раздеваются, кушают, пьют, совокупляются, испражняются, и больше ничего. И самое страшное, – говорил он, глядя на Валентину. – что я сам такой же! Понимаете? Полый и полный абсолютно бессмысленных мыслей и слов. По крайней мере, стал таковым за прошедшие пятнадцать лет.

            – И что тебя тяготит-то? – спросила Валентина.

            – Ну, как что? – воскликнул модный модельер. – А как же душа, сердце, чувства? С тех пор все потеряло для меня смысл…  Даже в город возвращаться не хочу… Поэтому здесь, в поезде. И слава богу, нашлись собратья по несчастью, которым тоже все надоело…

         – Понятно, – вздохнула тяжело Валентина. – Теперь ты иди Канат, и зови следующего. После поговорим…

         И следом вошла та самая гламурная женщина, села, закинула нога на ногу, обдав нас запахом дорогих духов, но как-то несмело взглянула на нас, очевидно, ожидая вспомогательного вопроса.

         – Ну, говори, что ли, раз пришла. – как-то небрежно бросила ей Валентина. – О страхах своих… Но сначала представься.

         – Жанна!… Знаете, матушка и вы, досточтимый проводник, я прямо к делу. Боюсь я всяких выступов и выпуклостей.

         –  В форме мужских половых органов! – уточнила мудрая Валентина.

         – О, да! Боюсь я всех этих фаллосов! Хуев, извините, если уж совсем просто… – сказала и сникла, и вся красота ее немедленно поблекла.

         – Ты, что ли, пересытилась ими? – со свойственной себе прямотой спросила Валентина.

         – Да, матушка! Ибо, по положению своему, я содержанка, куртизанка, проститутка!

         – Ну, раз выбрала такой путь, Жаннушка, чего теперь жалуешься?

         – Боюсь матушка дойти до сумасшествия! От всех этих хуевых форм… Вот иду, к примеру, по улице и вижу обыкновенную канализационную ржавую трубу… И мне вдруг кажется, в предчувствии, что эта сама трехметровая вдруг взлетит с таким ревом, как конкорд какой-нибудь, в воздух и погонится за мной, понимаете?! Догонит, вонзится в меня, прямо между ног, в мою промежность, причем насквозь, и я, как бы распятая, на осиновом колу, полечу, значит,  в пустой и холодный космос…

         – Прямо-таки в космос?

         – Да, матушка. Прямо туда… И порой мне даже выходить на улицу лишний раз не хочется… А в доме у себя я всю мебель и сантехнику поменяла, чтобы ничто – ни одна деталь! – не напоминала мне эти самые зловещие формы

         – Все понятно с тобой! – глубоко вздохнула Валентина. – Ну, тогда и ты иди, после поговорим.

         И Жанна встала, оправилась, скорей по привычке, и ушла. А я, глядя на уставшее лицо Валентины, предложил ей сделать перерыв, но та наотрез отказалась, что лучше принять всех и сразу, прежде чем она покинет поезд, и после сделать заключение для больных.

         Следующим вошел тот самый спонсор, хорошо одетый брюнет, и представился: «Иванов»,

         – Говорите, господин Иванов. – деловито произнес я. – В чем заключаются ваши страхи?

         Тот же почему-то молчал.

         – Денег, поди, много наворовал!? – тут же грозно заявила Валентина, очевидно, понимая все про этого брюнета заранее.

         Ну, матушка, я бы прямо так не сказал. Дело не в деньгах, а в людях… А точнее, в воспоминаниях. Ведь за каждой сотней, тысячей, миллионом, стоят люди.

         – Которых ты обманывал. – опять вставила свое Валентина.

          – Ну да, пусть и обманывал! – нервно согласился с ней господин Иванов. – Проблема не в этом. А в том, что когда я один дома, а дома я всегда один, обыкновенно к вечеру они все собираются окрест меня, в моей комнате…

          – Кто они?

          – Ну, призраки, что ли? С приветом от тех самых моих бывших партнеров. Живых или уже почивших. И чтобы я ни делал, смотрю ли телевизор, разговариваю по телефону, светло ли в комнате, темно, они так тихо ко мне подкрадываются, а потом набрасываются и насилуют.

  – Это как это? – вздрогнула даже бывалая Валентина.

          – Ну, валят на пол и как бы душат меня, пронизывая своей ледяной пустотой, всего насквозь… – рассказывал, учащенно дыша уже, Иванов, и, было видно, что ничего он не придумывал. – А потом, как в зоне, насилуют, до тошноты, до обмороков, до потери пульса  и после оставляют мертвецом. А потом, поздно ночью, когда я прихожу в себя, я ползу каждый раз на балкон, в ночь, на свежий воздух, и вою, глядя на луну, свидетельницу моего унижения, вою, и там же, на балконе, засыпаю.

         – Да, это совсем не шутка! – закачала головой Валентина, глядя на абсолютно несчастного коммерсанта, и после сказала. – Ну, что, идите тогда, господин Иванов, и позовите другого!

         – Следующего и последнего! – решил приободрить ее я, видя, что она уже устала.

         И как только исчез Иванов, вошел длинноволосый, средних лет, и представился: Марк! Я писатель, со всеми вытекающими…

         – Со всеми вытекающими? … Ну и на что писатели-то жалуются? – начала свой допрос Валентина  Паковна, уже принимая такой ироничный тон, то ли потому что пациент был последний, то ли потому что занимался творчеством.

         – Как на что, матушка? На литературу! – столь же иронично ответил ей писатель Марк. – А точнее, на вымыслы!

         – Ну, расскажите тогда поподробней, – улыбнулась ему Валентина.

         – Да вот, получал я, матушка, как-то престижную премию за роман. Ну а после была вечерника, банкет, женщины в декольте, мужчины в смокингах, все такое, вернулся домой, сел в кресло, прикрыл глаза от усталости, и вдруг слышу такие шепоты-шепотки, открыл глаза, и вижу стоят окрест меня все мои персонажи, причем не только из призового, но изо всех романов, которые я к тому моменту написал. Нет, у меня такое и раньше было, когда я писал, но в воображении. Но тогда, совсем по-другому: стоят, в общем, такие зримые, непреложные, и насупились все. А потом выходит один из героев и говорит мне… Ох, даже не знаю, как вам рассказать!

       – Да уж говори, что ли! – опять поторопила его Валюша.

       – Он сказал, а вслед за ним и остальные: Ху-евый ты писатель!

       – Так и сказали?

       – Да. Сначала сказали, что, мол, ты подлый писатель, и нас не любишь, и поэтому мы не любим тебя. А потом просто издеваться надо мной стали, хохотали, наступали строем на меня, пугали всячески и так всю ночь! А дальше – больше!… Как-то вышел я на улицу, за сигаретами. Купил, пошел обратно, вдруг ко мне подходит прохожий, совсем не знакомый, останавливается и говорит, пальцем на меня показывая, слово в слово: Подлец ты, а не писатель! А я по началу опешил, потом взял себя в руки, ничего тому не сказал, пошел своей дорогой, думая по пути, что вот они, черти, герои мои недоделанные, уже свой яд и семя разбрасывают по телам безвинным и простым!  И так было со мной чуть ли не каждый раз… Тогда я совсем перестал выходить на улицу, заперся от мира, домработница все покупки совершала, и вот однажды ее в доме не было, и в дверь позвонили, ну я подумал, знакомые или родные, открыл и вошел сантехник с ключами. По началу этот самый сантехник сделал вид, что с проверкой, пошел в санузел, ну а я пишу себе, курю в кабинете, вдруг он входит прямо ко мне, ключами своими полуметровыми позвякивая, с такой ненавистью смотрит на меня и говорит: Писатель, значит? А в чем дело? – нервно спрашиваю я. Да не писатель ты, говорит он, а доносчик… одни доносы всю жизнь и строчишь! Да как вы смеете? – закричал я с возмущением. Кому доносишь, мы все хотим знать, – невозмутимо продолжал этот пророк-сантехник. – на нас, на честных людей? Богу или Дьяволу?! И мне после слов его вдруг страшно стало! Впервые за всю писательскую практику! Ведь действительно, задумался я, Богу или Дьяволу?

        – Так действительно Богу или Дьяволу? – тут же совершенно серьезно подхватила этот не праздный вопрос Валентина.

        – Да вы-то что спрашиваете? Если б я знал! – нервно замахал руками писатель.

        – Ладно, и ты, иди, писатель! – устало сказала Валентина Паковна, – После с тобой разберемся…

        И как только тот ушел, решила Валюша прилечь, а стоял уже поздний вечер, так быстро время пролетело, я даже и не заметил. Я принес ей постель и прикрыл дверь ее купе, а выглядывавшим из своих купе с нетерпением пассажирам сообщил, чтобы ждали заключения до завтра, доктор устал и решил передохнуть, сам я тоже изрядно устал, от таких психотерапевтических сеансов, закрылся в своем купе, и немедленным образом заснул. И видел во сне свой поезд, спальный вагон с пятью пассажирами, и этот поезд вдруг прямо на моих глазах, легко отрываясь от шпал, поднялся в воздух и полетел к Луне, и глядя на его ночной полет, я ждал со сплошными переживаниями, понимая, сколько он нес в себе тяжести – ночных человеческих признаний и покаяний, – упадет ли он на землю под этой тяжестью или все-таки долетит до Луны, очевидно, своей ночной отчизны, земли обетованной…

       На следующий день, с самого утра, мои беспокойные пассажиры уже топали по вагону, как слоны, иногда робко стучали, царапались в мою дверь,  и я, понимая их нетерпение, отправился к Валентине, та уже проснулась, очевидно, также разбуженная своими пациентами, и я видел, что она была свежа и светла.

       – Ну, что, моя спасительница Валюша, с этими гавриками будем делать?

       – Сейчас устроим собрание. – очень спокойно ответила она мне. – И я скажу свое заключение.

        Через час я собрал всех в купе, вся пятеро укромно разместились на лавках, а Валентина, не спеша, оглядывая каждого, быть может, вспоминая его историю, наконец, начала говорить.

        – Ну, что мне сказать вам, ребятушки мои! – с трепетом говорила она. – Довели вы свою жизнь до тупика, раз сами ее боитесь! И превратились из личностей в… типажи!

        – В кого? – оскорблено спросил господин Иванов.

        – В типажи! Ведь о каждом из вас можно прочитать в газетах!

        – И это правда! – как-то смиренно произнес убивец Борисов.

        – И что делать-то? Что делать? – воскликнул модельер Канат.

        – Надо все в корне менять, –  тихо продолжала Валентина, – и надо вернуться к тем юношам и девушкам, какими вы были прежде. Или, иными словами, опроститься, во что бы то ни стало!

        – Поздно! – мрачно произнес писатель.

        – Нет, не поздно! Вы уж поверьте мне! Я столько-го своим рентгеновским зрением в этой жизни насмотрелась!  И не такое видела. Еще тяжелей и темней! И люди все-таки исправляли свою жизнь! Поверьте уж мне! Ведь я так долго живу на этом свете!

        – Ну и вернемся мы, допустим, в свои юности, и дальше-то что? – спросила Жанна.

       – А дальше вспомните все свои чаяния и мечтания, кем хотели стать – ведь не бандитами же, графоманами, ворами, подхалимами и проститутками? – вспомните свою первую любовь, первую настоящую дружбу, свои самые счастливые впечатления и именно с этого момента, полного воспоминаний, будете, я знаю, жить по-другому! – сказала не без волнения Валентина. – Если конечно постараетесь.

        – А чего? – вдруг воскликнул вдохновленный Борисов. – Может, действительно, стоит попробовать? А братцы? А, Жанка? А что зря мы в этот поезд садились, ради наших откровений и признаний? И может, едем-то мы не куда-нибудь, а – к самим себе!

       – К самим себе? – задумчиво повторила Жанна.

       – Ладно, мы подумаем, время есть еще. В любом случае, спасибо вам огромное! – сказал Иванов. – Вы до куда едете?

      – Через три часа уже выходить! – сообщил я.

      – Ну, тогда устроим праздничный обед! – предложил Иванов, главный спонсор этого рейса, и все дружно закивали.

      Через полчаса вся компания дружно расставляла в том же купе на столе бутылки с вином и самую разнообразную снедь, купленную в ресторане, и к Валентине все относились подчеркнуто вежливо и даже тепло, ведь действительно эта мудрая женщина сказала им самое главное, о чем, быть может, все они думали, но не хотели в это поверить.

       Затем все мы сели, выпили, закусили, и нельзя было сказать, что мои пассажиры пребывали в бодром расположении духа, каждый по-разному: Жанна была грустна, убивец, напротив, очень оживлен, модельер Канат был мечтателен и тих, писатель скептичен и ироничен, а Иванов был весьма бодр и разговорчив, вероятно, как всегда, когда он не спал, а бодрствовал.

        – А вы-то сами, что и куда? – обратился он к Валентине.

        – Да я уже рассказывала. – улыбнулась Валентина, глядя на меня. – К сестре возвращаюсь. Насмотрелась я на мир, а теперь хочу закрыть глаза и больше ничего не видеть.

        – Как это? – спросила Жанна.

        Но Валентина больше ничего не сказала, и никто не стал ее расспрашивать, все опять выпили и закусили, и Валентина повторила уже как тост, свой обет и завет, пока не поздно, хотя, вообще ничто не поздно, под солнцем ли, луной, и все охотно верили ей, и даже Жанна, после слов ее, смахнула с лица печаль, и так, за вполне праздничным разговором, истекло время, и на станции Новолиновка все дружно провожали Валентину, а я даже обнял ее  и поцеловал в лицо, и она почему-то заплакала.

        И мы поехали дальше, вернулись, конечно, к столу, и все живо стали обсуждать произошедшее в поезде, и слово взял Борисов.

        – А что, старуха, я думаю ох как права! И если вспоминать, то был я вполне добрым, справедливым мальчиком. Всегда защищал мать от отца, который бил ее смертным боем. И однажды я проклял его, и через два дня он попал под машину…

        – И значит, так страшны слова твои? – не без иронии спросил писатель.

       – Страшны, не страшны, – кажется, не замечал его иронии Борисов. – но вошел я во взрослую жизнь с отчаянным желанием добра… Но добро, – вздохнул он, – как вскоре выяснилось – никому не нужно! А кулаки нужны! И потом, после все служб в армии, после всех своих войн, попал я на службу к самому злу. Теперь я это точно понимаю! К таким вот толстопузым, как ты, Ива-нов!

       – Эй, эй, потише! – возмутился Иванов. – Не каждый богатый человек есть зло!

       – И служу! А что делать? – словно сам с собой разговаривал Борисов. – Раз в мире так все устроено!

       – А я… – вслед за ним заговорила Жанна. – была такой наивной, доверчивой девочкой. И вся проблема наша заключалась в том, что мы были бедны… Отца у нас не было, а мать работала в школе учительницей. А вечерами подрабатывала уборщицей. И я оставалась с ней по вечерам. А девчонки в школе, видя мою бедность, издевались надо мной, хихикали, показывали пальцами на мое дырявое, сто раз штопанное, платье… И однажды, когда моя бедная мать мыла свои проклятые полы, а я ходила по пустой школе, придумывая себе от одиночества всякие сказки, и встретился мне наш физкультурник. Он как-то хищно загоготал, увидев меня, и пока я думала, как мне на это реагировать, он затащил меня в класс и, раздвигая мне ноги, залез свой лохматой лапой мне в трусы и сказал мне, чтобы я обо всем молчала, иначе он отчислит меня за неуспеваемость… Потом, когда я пережила и этот шок, я поняла, в свое страстном желании быть «успевающей», что нет у меня другого выхода, кроме того, что я в конце концов и избрала. Вот, если вкратце, моя история! Ну, кто следующий?

        – Я! – откликнулся модельер Канат. – Я тоже жил без отца, с такой обильной материнской любовью…

        – Маменькин сынок! – точно сплевывая, вставил Борисов.

        – Да, если хотите! Я был маменькин сынок. Жил, особых горестей не видел, – продолжал грустно Канат. – Учился в школе, потом в институте, но однажды мать заболела и  как-то стремительно сгорела, ушла. И я почувствовал такой холод, такой сквозняк, внутри и окрест себя, словно в этом мире я был совсем обнаженным. И тогда я бросил свой институт, и пошел учиться на модельера, чтобы придумывать и шить одежду для людей, чтобы им – понимаете? – не было в этом мире так холодно…

        – Ну а я – заговорил следом Иванов. – как вы понимаете, рос еврейским мальчиком в огромной коммунальной квартире, и звали меня не Иванов, а Трахтенберг… И мать все говорила мне, что надо поменять фамилию, а иначе жизни не будет… Пока ты Трахтенберг, ты всегда будешь в гетто, и всегда будешь воровать селедку у соседей. И вот я вырос, и, получая паспорт, – и моя великая мама, конечно, мне в этом помогла! – самым счастливым образом стал Ивановым, и сказал себе, что отныне, фигурально говоря, никогда не буду воровать селедку. … Так что, друзья, я не знаю, к чему призывала меня Валентина? Возвратиться в ту огромную, темную, словно ад, вонючую коммуналку? Ведь этот совет хорош для того, кто имеет счастливое прошлое. Не правда ли? –  вопросительно обвел он всех своими карими печальными глазами, утрачивая былую бойкость. И наступила пауза, и все взглянули на писателя Марка.

        – Ну а что вы на меня все смотрите? – сказа тот. – Я рос одиноким мальчиком. Родители мои в другом городе делали карьеру. И я жил у бабушки. И поскольку часто был предоставлен сам себе, то много себе придумывал, воображал… Но никогда и не думал о писательстве! Пока не случилось одно событие. У бабушки были проблемы с сердцем, и однажды случился очередной инфаркт. Я вызвал «скорую», и пока мы ждали, рассказывал ей всякие веселые истории со счастливым финалом, чтобы они, хоть как-то, подняли ей настроение… И она даже, помнится, улыбалась. Вот тогда, наверное, я и стал профессиональным писателем, в 15 лет, пока придумывал истории, одну за другой. Потом приехала «скорая», – продолжал он, опустив глаза, –  но спасти бабушку так и не удалось. И тогда я впервые сказал сам себе, что я… фиговый писатель, раз бабушка все-таки умерла, но, тем не менее, – это ж такая зараза! – придумывать истории я так и не перестал. Хотя бы, потому что в других, земных, историях, все  постоянно страдают и умирают…

        – Ну а теперь ты, Хо? – вдруг обратился ко мне убивец Борисов. – Расскажи свою историю!

        – Да нет у меня, в отличие от вас, никакой истории! – сказал я и, подумав, добавил. – А если и есть, то она, вся на ваших глазах, в одном движении!

        – В движении?

        – Да, в движении и мелькании! И во-вторых, зачем я буду вам об этом рассказывать? – сказал я, пробираясь к выходу. – Я же ни на что не жалуюсь!

        – Ах, ну да, ты же у нас проводник, человек без свойств и истории! – ядовито бросил мне вслед писатель, а я вышел, вернулся к себе в купе, и словно впервые почувствовал, как я устал от людей. И попытался вспомнить что-то хорошее в своей жизни, и совершенно неожиданно для себя вспомнил Валюшу, и опять, в который раз, спасительно для своей жизни, закрыл глаза, представляя себе, как она… уже добралась до своей сестры, вошла в дом, обняла ее, потом они присели у окна, посидели, помолчали, после стали пить чай, глядя в окно, и Валя сказала сестре, что устала жить, смотреть на этот мир и все-все в нем видеть, а сестра, внимательно выслушав ее, поведала ей свою историю, что все эти пятнадцать лет она, слепая, пронзительно так и неотступно смотрела в себя, прорубая в себе какое-то другое и более счастливое прошлое, а значит, настоящее и будущее, – более счастливое, чем было? – встрепенулась тут Валентина, да, Валя, быть может, более счастливое, чем, улыбнулась ей сестра, где мама, папа и мы с тобой жили в деревянном доме у реки, где мы с тобой играли на зеленой-зеленой траве, где я была, Валентина, еще зрячая, ты слышишь, и мама, папа, глядя на нас, двух хохочущих девочек, были просто счастливы, и всегда жили дружно, никогда не ссорились и не расходились, никогда… – ты слышишь, сестра? –  да, я слышу, сказала Валентина и вдруг заплакала, и прислонила свое лицо к лицу сестры, веки к векам, и обе они уже плакали, – конечно, от счастья, от того, что там, у них, под комочками век, жило, и так было всегда, их счастливое прошлое, а значит, настоящее и будущее.

          – Хо! – тронул меня кто-то за плечо, я открыл глаза и увидел Каната. – Иди, тебя Жанна зовет!

          – Зачем?

          – Не знаю. Всех нас выгнала, а тебя зовет!

          – Скажи, что я сплю.

          – Нет, Хо. – настойчиво говорил Канат. – Она словно не в себе. Она сказала, что если я тебя не приведу, она за себя не отвечает.

           Тогда я встал и пошел, вошел в купе к Жанне и сел напротив нее.

           – Знаешь, зачем я тебя вызвала? – глядела она на меня своими карими глазами. – Чтобы предложить тебе дружбу!

          – Дружбу?

          – Да, дружбу! Потому что ты такой тихий и чуткий. А такое редко бывает! Я это сразу поняла, когда впервые тебя увидела, еще в том рейсе. Потому что ты все понимаешь, а они, чертовы хозяева жизни, ничего! Я предлагаю тебе, пойми меня правильно, быть вместе. Просто быть вместе. Мы будем жить в городе, и тебе не нужно будет заботиться о материальном. Ты будешь делать, что хочешь, и при этом всегда ждать меня. А я тебя, чтобы я ни делала, и мы всегда будем возвращаться друг к другу. И мы будем разговаривать, – спать вместе совсем не обязательно! – и все-все друг про друга понимать. Абсолютно все! Ведь только об этом мечтают все женщины! Ну, скажи, Хо, что ты про все это думаешь?

        Уууу! – донесся тихий гудок паровоза, и я увидел в окне, как замедляли свой бег деревья, дома, и вот наш поезд вздрогнув остановился напротив другого поезда.

       – Ну, что ты молчишь, Хо? Может, тебе нужно время подумать?

        И я взглянул на нее, не понимая, почему я, почему какой-то проводник, которого она впервые увидела? Да, конечно, она была просто блистательная, как с обложки, но, увы, не более того, блистательная и холодная, и прежде чем что-то сказать, я взглянул в окно и вдруг увидел там, в другом поезде, в другом окне, прямо напротив себя женщину, глядевшую прямо на  меня… Рена!? Да, это была, кажется, Рена, точно Рена, женщина в тамбуре, и на этот раз… Прости! – бросил я, и выбежал стремглав из купе, затем, открывая тяжелую дверь, из вагона, спрыгнул на шуршавший щебень, и побежал к поезду напротив, который тут же, как назло, тронулся, и я на бегу опять увидел ее, и она улыбнулась мне, и я крикнул, пытаясь нагнать ее: Рена!! И она опять улыбнулась мне, но  уже как-то печально и виновато, и я побежал еще быстрей, но поезд уже ускорял свой ход, и тогда я, протягивая к ней руки, побежал изо всех своих сил, но, в рывке, тут же споткнулся и упал, чуть не разбив себе в кровь лицо, и последний вагон надо мной, со свистом, промчался мимо.

         – Что, бабу смазливую увидел? – с презрением спросила меня Жанна, когда я вернулся в вагон, сидя уже в окружении мужчин.

          Я молчал, стоя в проеме.

         – Да заходи ты, у нас здесь бурное обсуждение! – воскликнул Иванов, и я вошел и сел.

          – О чем спор? – безучастно спросил я, продолжая думать о Рене, ведь это точно была она.

         – А спор о том, что же делать с этим поганым человечеством, которое испортило всем нам жизнь, согласно заключениям Валентины. – сказал писатель.

         – А если по серьезному, то сначала стоило бы всех уничтожить, а после сотворить – я, правда, не знаю как – новое человечество! – предложил Борисов.

         – Ну, это ты, как убивец, говоришь! – усмехнулся Иванов-Трахтенберг. – А я бы сослал всех в гетто, как самых последних жидов!

        – А я бы просто всех оскопила! – с непритворной ненавистью произнесла Жанна и оглядела всех сидевших мужчин.

        – А я бы всех раздел догола, чтобы всем стало холодно-холодно! – сказал Канат.

        – А я бы собрал всех писателей мира и запретил бы им вообще писать о людях! – сказал писатель.

        – А вы сами-то кто? – вдруг с каким-то стародавним раздражением вступил я в разговор, глядя на всех. – И вообще, что вам человечество? Валентина, кстати, тоже человечество! Да еще какое!

        – Ишь, ты, смотри! Заступник оного! – зашипел на меня писатель Марк. – А ты сам-то кто?

        – Я уже говорил…

        – А давай вот на спор! – вдруг сказала Жанна, глядя на меня все с тем же презрением. – Ты, проводник, сейчас пойдешь по вагонам и посмотришь, чем же твое человечество занимается в данный час. А потом сообщишь нам. Только честно.

       – В каком смысле, чем? – удивился я такому предложению. – Ну, просто едут!

       – Да нет, она имеет в виду твое впечатление… – пояснил мне Канат, быть может, единственный среди всех, кто относился ко мне без раздражения. – Твое впечатление от человечества в этот момент.

       – Хорошо! – согласился я. – Тем более давно пора прогуляться!

        И я пошел из вагона в вагон, впервые, кстати, за это  рейс, словно действительно вышел из дома, в мир, посмотреть, что в этом мире люди делают, как живут, и видел уже, что люди эти были какие-то сонные, осоловевшие, хотя еще не наступило время сна, сидели, лежали на полках, тупо смотрели друг на друга, или просто, в потолок, или стояли в тамбурах, и обкуривали столь же тупо, друг друга, и вот в одном из купе, открытом настежь, я заметил странную картину: на нижней полке лежала женщина с задранной юбкой, спиной к мужчине, обнимавшей ее и мерно раскачивавшей ее огромный зад своими худыми волосатыми бедрами, а напротив них сидел другой мужчина, держа в руках женский кошелек, и то вытягивал из него купюру, то засовывал обратно. Я остановился.

        – Ну, чего смотришь? – лениво повернулась ко мне женщина.

        – Я проводник. Что это вы здесь устроили?

        – Как что? Насилуют. – усмехнулась баба, взглянув на приостановившегося мужчину, тупо глядевшего теперь ей в затылок, с открытым слюнявым ртом.

         – Тогда закройте дверь! – настоятельно предложил я им.

         –  Да успокойся ты! – опять хихикнула баба.

 – Вы вообще куда едете?

         – Какая разница, куда? – отвечала за всех эта женщина. – От любовника к мужу. И тот пьян, и этот… И никто из них никак в мою дырку попасть не может… Так пусть хоть сейчас, в этом «между» меня кто-то полюбит… Ах! – опять закрыла она глаза, напрочь забывая про меня.

         А сидевший напротив мужчина тут же вытащил из кошелька купюру и засунул ее в карман. – Ну, чего? Еще?

         – Еще! Еще! – воскликнула та, и сутенер подмигнул исполнителю, и тот продолжал свои телодвижения дальше.

         И тогда я пошел дальше, уже проникаясь каким-то отвращением ко всем этим телам, со всей скорбью понимая, что, говоря о человечестве, отчаявшиеся пассажиры моего вагона были недалеки от правды, наконец, дошел до вагона Антона, постучал к нему, и он сразу же вышел, плотно прикрывая за собой дверь.

         – Ты чем сейчас занимаешься? – уже с каким-то подозрением спросил я.

         – Ты знаешь, все словно с ума посходили! – растерянно произнес он.

         – В каком смысле?

         – Ну, день рождения кого-то празднуют у меня в служебке! Говорят, что специально купили билеты, чтобы отпраздновать этот праздник «между». Для оригинальности, что ли. Ну, я и не стал им отказывать…

         – Значит, «между»? – повторил я это, оказывается, столь важное для нашего рейса слово.

         И в тот же момент, в дверь, с той стороны, постучали, призывая Антона к празднику, и я махнул ему, и пошел обратно, опять сквозь-и-через груды людских тел, лежавших, сидевших, скучавших, словно все они в этой вагонной тряске действительно забыли, куда они едут и главное, зачем.

         Я вернулся в свой вагон, и заглянул в купе с компанией.

        – Ну и что скажешь? – спросила Жанна, насмешливо.

       – Вы оказались правы, это не человечество, а одни скоты…

       – Что и требовалось доказать! – воскликнул Борисов. – Всех бы сейчас уничтожил! – и следом вытащил из-за пазухи пистолет, положил на стол.

         Наступила пауза.

        – Как вовремя ты его выложил, Борисов! – как-то заворожено глядя на пистолет, сказала Жанна.

        Я сейчас вспомнила свой выпускной класс, как мы всем классом собрались на даче в Кратово… Ну, пили, гуляли, дурили несколько дней, мечтали о будущей взрослой жизни, строили планы, – рассказывала Жанна, не отрывая своего взгляда от черного пистолета на белом столе. – И вот один из наших мальчиков, отличник по фамилии Любин, он у нас действительно самый умный был, сказал такую странную вещь, которую я только после поняла, намного после. Он сказал, о чем вы все, дураки, мечтаете? Там, в этой взрослой жизни, ничего нет! Одни ложь и пошлость! Как это ничего? – спросили мы. – А как же человеческая жизнь? Вы не понимаете, говорил он, вот сейчас мы  здесь, и между нами и той жизнью, о которой вы, дураки, мечтаете, одна узкая полоска света. Какая полоска света? – опять спросили мы. Ну, вспомните, вы лежите в своих детских комнатах, дверь чуть приотворена, и в вашу комнату падает узкая полоска света, а за дверью взрослые, со своей взрослой жизнью… И вот я однажды лежал так, и вдруг захотел посмотреть на отца, на мать, ну так просто, соскучился, а там у них как раз шел праздник и что-то весело отмечали, и вот я вышел, перешагнув через эту узкую полоску света, пошел по темному коридору, и заглянул в к комнату отца… О, я не буду рассказывать вам, что я там увидел! И зачем-то я пошел дальше, в комнату к матери и увидел то же самое… И тут же в одночасье понял, насколько пошла и ужасна эта взрослая жизнь! А вы говорите, будущее.

        Тогда – продолжала Жанна – никто из нас его так и не понял, и мы опять пили, веселились, бегали по лесу, ночью играли в карты, и потом я пошла проветриться, на веранду, а там сидел этот Любин со стеклянным взглядом и оборванной бельевой веревкой на шее. И я тут же закричала. Сбежались ребята, отобрали у него эту веревку. А он все говорил, что все равно это сделает, потому что не хочет переступать эту узкую полоску света…

       Вот сейчас я все это вспомнила! – сказала тихим голосом Жанна, вдруг прикасаясь к рукоятке черного пистолета. – Скажите, а разве это не выход? Для нас, так легкомысленно переступивших ту узкую полоску света… Разве не выход это, Борисов? А давайте прямо сейчас совершим единственный осмысленный поступок в нашей не-жизни! Все вместе!

      – Я согласен! – вдруг немедленно поддержал ее Борисов. – И не будет больше  никаких кровавых колобков!… Но сначала выпьем для храбрости! – объявил он, и все почему-то легко согласились, под впечатлением от рассказа Жанны.

     – А что действительно, это выход! – задумчиво произнес Канат с неподвижным взором.

     – Правильно, пидор! – хлопнул его по плечу Борисов. – Лучше умереть, чем быть пидором! – и Канат даже не попытался обидеться. – А вы что думайте!

        – Я за! – сухо произнес писатель. – Вперед, к Экклезиасту!

        – А ты Иванов?

        – А кто первый будет? – деловито поинтересовался Иванов.

        – Во, настоящий еврейский вопрос! – захохотал опьяневший Борисов.

        – Эй, эй! – словно очнулся я. – Отдайте оружие!

        И потянулся к пистолету, но Борисов тут же оттолкнул меня, а затем и вовсе выставил за дверь.

        Я еще несколько раз стучался, но все было бесполезно, за дверью стояла гробовая тишина, в конце концов, плюнув на все это, на все их порывы, позывы, посылы, тупики и устремления, я пошел к себе, лег на койку, и скомандовал, уже умеючи, немедленно заснуть, и может, так пережить это безвременье, состояние «между», но там, во сне, опять увидел своих, издыхавших от скуки пассажиров, и себя среди них, пытавшегося отобрать у них пистолет, и вот, удалось, выхватил и выбросил его в окно, и тогда неуемный Борисов сказал, что знает, что надо делать, и повел всех, конечно, в тамбур, открыл внешнюю дверь, а там, вовне, в сырых сизых сумерках, уже летела, конечно, Ишора, огромная, лохматая, и простирала свои лапы к этим кандидатам в самоубийцы, и вдруг гулко произнесла: Круг первый, круг второй… сладострастники… Это моя остановка! – захохотала Жанна, и немедленно выпрыгнула из вагона, прямо в объятия Ишоры, исчезла во тьме. Круг третий… четвертый… продолжала свой счет Ишора, – скупцы и расточители… и к краю вытолкали господина Иванова, упиравшегося в стены руками изо всех своих сил, тогда Борисов с разбегу, пнул его под зад, и тот с отчаянным воплем полетел во тьму, а Ишора снова захохотала и продолжила: круг пятый… шестой… седьмой… убийцы… А это мое! – с удовольствием крякнул Борисов, помахал оставшимся рукой, и рыбкой, словно в воду, прыгнул вовне. … Круг седьмой… содомиты…  А это мое, – как-то грустно произнес модельер Канат и закрывая глаза ладонями, как маленький мальчик, шагнул во тьму. Оставался еще писатель, и очевидно, именно для него Ишора отчетливо произнесла: Тот же, круг седьмой… насильники над искусством… И писатель Марк, с кривой улыбкой, помахав мне на прощание, как-то кружась, словно в танце, то ли так ерничая, то ли заворачивая себе в рулон тьмы, выпрыгнул вовне. Круг восьмой, круг девятый… – тут же загудела мерзкая Ишора. – предатели родных… И затем как-то устало взглянула на меня, стоявшего в дальнем углу. – Ну, чего стоишь?! Я никого не предавал! – заорал я, скорей от обиды, – А тем более, отца! И в тот же момент поезд стал медленно сбавлять ход, и эта жуткая женщина-акула-осьминог протянула ко мне свои щупальца, пытаясь завершить свое дело, и я отскочил от нее в сторону, и сильно ударился о стену головой, и – тут же проснулся.

        Я проснулся и вздрогнул, увидев в своем купе всех своих пассажиров, словно прямиком из  того моего сумеречного адского сна.

       – Проснулся! – как-то злорадно объявил Борисов, я взглянул в окно и увидел, что мы стоим, и по перрону уже сновали туда-сюда пассажиры, встречающие и носильщики с тележками.

– Что, приехали? – спросил я.

– Да, Москва, – ядовито улыбнулась мне Жанна.

– Так надо открыть двери! – вскочил было я.

– Сидеть! – толкнул меня обратно Борисов.

        – Мы, Хо передумали! – объявил мне господин Иванов. – Убивать себя. Мы решили другое…

        – А именно, взяться за твое воспитание! – сказал писатель, встряхивая пепел своей сигареты прямо мне на постель.

        – А то ты слишком чистенький, среди нас! – криво улыбнулся Борисов. – Нетронутый жизнью…

        – Давно пора сделать из тебя человека! – вставил писатель.

        – Или голема, из еврейской легенды! – усмехнулся господин Иванов.

        – Каждый день ты будешь служить одному из нас! – говорил Борисов, – И каждый из нас будет делать с  тобой все, что ему угодно! А, Канатушка? – взглянул он на модельера. – Поди спишь и видишь, как Хо в постель уложить… – и тот, к моему ужасу, стыдливо улыбнулся.

        – А зачем вам это все? – усмехнулся я, еще не веря в серьезность их замыслов.

        – Чтобы осознал ты всю глубину нашего отчаяния! – как-то очень серьезно ответил мне Канат.

        – И так будет по дням. День первый, день второй… – говорил писатель.

        – Или круг первый, круг второй… – поддержала его Жанна, с той же ядовитой улыбкой, своими словами доказывая тот факт, что все-таки они были там, в моем сне. Неужели и это уже было для них возможно?

        – В общем, теперь мы твои проводники, Хо! – усмехнулся Борисов. – По царству Ада! Хо-хо!

        – Хо? – вдруг звонко раздалось из коридора, и затем чьи-то быстрые шаги. – Ты здесь, Хо?

        – Кто это? – нахмурился господин Иванов и выглянул из купе, и тут же в проеме появилась женщина, и этой женщиной – о, счастье! прямиком из моего будущего сна! – была Рена.

       – Рена! – вскочил я, и никто не посмел меня останавливать. – Рена, ты?

        – Смотрите,  у него, оказывается, и баба есть! – усмехнулась мрачно Жанна.

        А я, продираясь сквозь тела своих адовых пассажиров, бросился к ней и с разбегу обнял ее.

        – Пойдем  в другое купе! – повел я ее по коридору.

        – А что это за люди? – с беспокойством спросила она меня.

        – Просто пассажиры, – ответил я и услышал за спиной топот ног, а после, как загремела дверь в тамбуре.

        – Ну, здравствуй! – улыбнулась она, и я обнял ее так сильно-сильно, затем, отстраняясь от нее, оглядел ее всю, с ног до головы, словно еще не веря в эту встречу.

         – Ну, расскажи! Как ты жил? Что ты делал без меня? – улыбалась она.

         И я вновь крепко обнял ее, и вдруг увидел там, в окне, как шли по перрону, мои VIP-пассажиры, уже порознь, словно и не знавшие друг друга, с мрачными лицами, или масками, ну точно самодвигающиеся мертвецы, возвращались, значит, каждый в свой ад, и лишь когда они исчезли из рамы окна – и из моей жизни! – окончательно, я ответил ей, со всем своим чувством: «Если честно, то я без тебя, Рена, просто тонул!»

VIII. РЕКА

         Крепко обнимая Рену, вдыхая запах ее волос, я вдруг отчетливо понял, что всю свою жизнь мечтал о Реке, еще с тех пор как мальчишкой выходил по утрам из дачного домика, который снимала для нас с сестрой мать в деревне, во время летних каникул,  оставляя нас под присмотром хозяйки, грубой и добродушной женщины,  державшей во дворе куриц и свиней. Я выходил из нашего дощатого, с облупившейся зеленой краской, домика, и шел босиком по сырой траве, подходил к реке, садился на берегу, прямо на влажный песок, и – глядел, глядел на серебристую чешую реки, зажмуривался от отраженного света, или – если было пасмурно, – разглаживал взглядом ее спокойное равнинное течение, мечтая уплыть по ней в какие-то диковинные заморские края, или – еще лучше! – нырнуть и превратиться в рыбу, и если рыбой, то не возвращаться обратно никогда, в тот мир, в котором ты был… таким сухим и одиноким, среди шелестящих, словно отслаивающихся, как обои, от стен, родных, вечно испуганных, словно в том их – или в этом? – мире лежал непоколебимо, где-то в самом его подполе, подземелье, покойник, о чьем непреложном существовании мы не могли говорить никому.

        Да, я мечтал о реке и тогда, когда уже школьником глядел на поезда со своего холма, на их завораживающее меня мелькание, мечтал, уже без самообмана, однажды сесть в поезд  и поехать к отцу, прямиком, без пересадок, выстраивая и сливая железнодорожные линии в одну магическую реку, которая через много дней и недель принесла бы меня к отцовскому дому. Но когда я попал-таки в поезд, вовнутрь того самого мелькания, приступил к своим проводницким обязанностям, на меня тут же понеслась другая, людская река – пассажиров, которые, получая от меня то, что по праву им требовалось, столь же легко оставляли меня, изо дня в день, из рейса в рейс. И однажды я понял, что все эти люди, лица и тела, сносившие и вновь поднимавшие меня, имеют смысл для меня лишь в том случае, если из их пестрых потоков вдруг выплеснется чудесным образом однажды человек, который станет мне родным и близким. И такое необычайное знакомство с соседкой Машей, ее отважные занятия в реке и с рекой, ее мрачные, но благородные помощники, лишь подтвердили мои смутные надежды и прозрения, которые вскорости оправдались столь неожиданной и чудесной встречей с Реной, Реной-рекой, а после судьба опять испытывала меня, разлучив нас через несколько часов после нашей встречи, и вот, суровая, игривая, вернула вновь в мои объятия Рену, которую я сейчас так крепко сжимал, – целуя ее лицо, вдыхая запах ее волос.

        И пока мы стояли так, обнимая друг друга, в купе, состав тронулся в тупик, вон с вокзальной платформы, мимо обшарпанных строений, железнодорожниц в оранжевых жилетах, петлявших, расползавшихся шпал, серого неба в проеме окна, с черным – наискосок! – пунктиром птиц, мимо всего, что уже не имело для меня никакого значения, и,  когда поезд наконец остановился, я, как обезумевший от счастья хозяин, обошел свой вагон, закрыл все двери на ключ, и вернувшись к теперь уже своей пленнице, снова крепко-крепко обнял ее,  и все с теми же бессвязными словами, то ли восторга, то ли угрозы, то ли оправдания, наконец, со всей страстью своей и томлением, бросился в Рену, как в свою единственную и последнюю реку… Бросился в нее и закрыл глаза, и опять счастливо увидел ее под комочками век, как и тогда, в ночном тамбуре, при полной луне, и после многажды, когда я думал о ней, не надеясь когда-либо ее встретить, а затем опять открыл глаза, чтобы увидеть ее, такую живую и горячую. И, понимая уже, что она везде – внутри и вовне меня – как вода, как река, я поплыл по этой реке, погружаясь в нее, мечтая, как прежде, никогда более на земной берег не возвращаться, и даже мечтая в своем невыносимом подводном счастье распасться на миллионы частиц, а потом вдруг, в одно мгновение собравшись, обнаружить себя камнем на дне ее реки, но поскольку, увы, невозможно быть камнем, невозможно, увы, утопленником, вновь стремительно взлететь наверх, глотая воздух, на берег, перевести дыхание, прежде чем вернуться обратно.

        Утро уже! – вдруг сказала она, и по ее тревожному лицу я понял, что эта волшебная река ушла и обмелела, что голоса и шаги людей за окном уже торопили нас к принятию, быть может, самого важного в нашей жизни решения.

         Утро! – тихо согласился с ней я, и, не отрывая от нее взгляда, поднялся, пересел на другую койку, и мы сидели так без слов, у залитого солнцем окна, по-прежнему глядя друг на друга, казалось, такими уже сросшимися взглядами, быть может, пытаясь принять и понять что-то очень важное для себя… И вдруг одновременно, разом, улыбнулись друг другу, и начинавшемуся дню.

          Но на этот раз все у нас будет по-другому! – наконец, все для себя решив, объявил я, и мы стали собираться. Рена начала готовить завтрак, а я привел в порядок купе, открыл все дверные замки вагона, приготавливая его к очередному рейсу, мы успели позавтракать, и после состав тронулся к вокзалу.

         Я не думал, что так трудно будет выбираться из реки, когда вместо Рены тебя вдруг окружат чужие и грубые люди со своими сумками, едой, со своими неустанными походами в тамбур, –  да, я не думал, что мне будет так мучительно работать с ними, хотя мне в этом помогала Рена, в одночасье превратившаяся в  способную проводницу, и что на этот раз они, пассажиры, окажутся особенно наглыми и развязными, словно кто-то, конечно, не Бог, нагнал на меня и на нас новое испытание, испытание людской рекой, которую я, каждый раз Леандром должен был проходить, проплывать, чтобы вновь увидеть свою Геро, или Рену.

         – Ты слишком сильно думаешь о нас! Расслабься, это просто работа. – сказал мне Рена, уже ближе к вечеру, видя на лице моем уже неизгладимое, казалось, раздражение.

         – А как же мне не думать о нас? – улыбнулся я и опять пошел в вагон, по делам, а когда вернулся, Рена уже дремала, и я сидел и, счастливый, смотрел на нее, и думал, что обязательно завтра расскажу ей о своей Реке, но на следующий день снова другая, людская река разделяла нас, чрез которую мне приходилось каждый раз пробираться, чтобы увидеть Рену.

          И так, среди тел и пунктиров наших взглядов, среди подручных заработков, хлопот, разбирательств с пассажирами, прошел и второй день, затем ночь, полная наших признаний и наконец моих рассказов о реке, да… и грянул третий, и поскольку рейс завершался, я чувствовал себя намного лучше, и даже шутил с пассажирами, но каждый раз возвращаясь, я видел уже, что Рена была чем-то встревожена. И эта, невысказанная ею тревога  пульсировала уже во мне, и выказывалась раздражением к пассажирам, и как только поезд прибыл, и я проводил последних, я сел напротив Рены и взял ее за плечи.

       – Ну, говори, наконец, что случилось?

       – Ты рассказал мне про свою реку…

       – Да!

       – И у меня есть своя река… И все я время думала, стоит ли тебе об этом рассказывать?

       – Так что тебя смущает?

       – Да собственно ничто. Я просто волновалась, поскольку никогда никому об этом не рассказывала…

       – Ничего не бойся и расскажи прямо сейчас!

       – Ты хочешь, чтобы я прямо сейчас? – робко и радостно  улыбнулась она, а я кивнул. – Ты не устал от своих пассажиров? – я с готовностью замотал головой. – Хорошо, тогда будем считать так. Мы прибыли в пункт отправления, а завтра по обороту. И пусть это будет начало – о, да! – нашей внешней реки. И значит, я расскажу тебе о своей реке с самого начала этой реки, в которой мы сейчас с тобой находимся. Только слушай, – я был весь внимание, – и не перебивай меня, ибо об этом я, повторяю, никогда никому не рассказывала.

        Я взял ее за руку, и Рена закрыла глаза, очевидно, погружаясь в свое прошлое, и я вслед за ней закрыл свои, и после недолгой паузы услышал. – Ну, что, поплыли?

       – Итак, мое прошлое… сказала она, и я увидел, под комочками своих век, как она улыбнулась мне, под комочками своих. – Часть первая. И пусть это будет история о невидимых людях

        Мне было пятнадцать лет, и мы с отцом и мамой, приехав из другого города, поселившись в съемной квартире, в ожидании, когда отец получит от завода, на котором он начал работать, свою… Мы поселились в коммуналке, большая комната на троих, и был еще один сосед, которого, когда мы вселялись, я не видела… И только после к вечеру, когда мы разобрали свои вещи и решили поужинать, и я пошла ставить чайник на кухню, и по началу ничего и никого там не увидела, а только дым от сигареты, по которому и можно было догадаться, что кто-то здесь находится. Ну, как бы тебе сказать, Хо? Он был… словно нарисован грифелем на стене, причем так небрежно, совсем с этой щербатой стеной сливаясь. Он поздоровался, я вздрогнула, и наконец увидела его: тщедушный, невысокого роста, с бледным, как известка, лицом, в общем, ничего примечательного…

       Со временем мы познакомились, он оказался профессиональным фотографом, и я тогда подумала, такие, безвидные, невидимые, существуют для того, чтобы видеть других? И запечатлевать их на пленке?… Итак, мы познакомились, и он оказался умным, мягким, тонким человеком: мужчина средних лет, быть может, ближе к 40-ка. И поскольку родители мои постоянно были на работе – мать в своей швейной мастерской, а отец в командировках, я часто оставалась одна, и поскольку никогда не была прилежной ученицей, гуляла во дворе или просто, мечтая о своем, глазела в окно из своей комнаты. И поэтому наше знакомство с Тимофеем – так звали его, – развивалось само собой, самым естественным образом. Он показывал мне свои фотографии, всё коллективные портреты, в духе тех, советских, времен: передовики производства, учителя и школьники, в общем, такие правильные, плакатные советские люди. Однажды он предложил мне пойти с ним на съемку, и я конечно согласилась. Сейчас уже не помню в точности, куда мы пришли, помню, это был какой-то завод, провожали ветеранов на заслуженный отдых,  Тимофей быстро отснял их, и после мы пошли гулять к реке, где он предложил мне сделать несколько моих фотоснимков…

        Ты знаешь, Хо, – грустно вздохнула тут Рена, – я думаю, что до этого знакомства никто на меня особо и не смотрел. Я даже думаю, что родители, родив меня, какое-то время еще любовались своей куколкой, но затем, каждый погрузившись в свои хлопоты и работу, напрочь забыли про меня. То есть, конечно, они всегда имели меня в виду, но никогда особо ко мне – и, главное, к тому, что во мне! – не приглядывались. И, в сущности, как и многие, впрочем, дети, я росла одиноким ребенком.

         Дружба с Тимофеем помогла мне открыть себя, быть может, через фотографии и, конечно, через наши разговоры.  И в основном, мы говорили только обо мне, а о нем я по-прежнему ничего не знала. Он часто хвалил меня и говорил, что я очень артистична, я чувствовала, что это совсем не комплименты… В конце концов, спустя время, я уже не мыслила своего существования без Тимофея, таскалась за ним, на любые его задания, совсем наплевав на школу, и даже помогала во время съемок ему, работая его ассистентом. А после, когда возвращались домой, наблюдала, как он проявлял и печатал свои фотографии. Ведь прежде я никогда такого не видела! Словно другой мир проступал сквозь земные реалии, тем самым утверждая, что все в этом мире не так однозначно и очевидно.

        … Я на мгновение открыл глаза, и увидел – казалось, так быстро сошла на землю! – ночь за окном, и полную луну, как и в ту самую нашу первую встречу, висела на небе прямо между нами, третьим, точнее, третьей, кто слушал, значит, сейчас этот рассказ.

         А после, – продолжала Анна, чуть нахмурившись, – конечно, объявились доброхоты, эти вечно праздные соседи, которые доложили моей матери, что вот, мол, ваша дочь, пока вы с мужем у станка, затеяла странную дружбу с этим подозрительным 40-летним типом. Ходит с ним под видом съемок туда-сюда, а на самом деле куда, никому не известно! В общем, после доноса, мать строго отчитала меня и стала пугать отцом, который, как всегда, был в командировке. И который был суров, особенно, когда напивался, и так часто гонял меня и бедную мать… А после она пошла разбираться с  Тимофеем.

         На следующий день, после школы я прямиком направилась к нему в комнату. Стала страшно извиняться перед ним за мать, и вообще, за сложившуюся ситуацию. На что мой добрый друг, со своими добрыми глазами, – а ведь иначе как, если он фотографировал людей? – успокоил меня и рассказал, что он давно привык к такому отношению людей.  Ведь я, продолжал он, человек, так сказать, невзрачный и потому практический невидимый, и привык к тому, что люди не замечают таких, как я. К примеру, могут пройти мимо и толкнуть, а после сами же меня обругают.  И в свое время я был из-за этого в таком отчаянии, что даже не знал, для чего мне жить. И неизвестно, как бы сложилась дальше моя жизнь, если бы не занятия фотографией. А после он, совсем откровенничая, рассказал мне, что в городе есть целая организация этих никому не видимых людей, которые вместе проводят время. Я сильно удивилась этой новости, стала расспрашивать о них, и, в конце концов, он пообещал сводить меня к ним…

         И через несколько дней он это сделал. Мы поехали на другой конец города, там, на самой окраине, стоял двухэтажный, старый дом. С виду, казалось, нежилой, какое-то заброшенное промышленное помещение. И когда мы вошли, я увидела в просторном зале множество людей, я бы не сказала, что они были какие-то странные, скорей самые обыкновенные, неважно одетые, с не запоминающимися лицами, в общем, из толпы. Но таких же много и окрест? Мы сели и вскоре на сцену вышла девушка, с таким же, как у всех, невзрачным лицом. Но как только взяла слово, она совершенно преобразилась.

         Меня зовут Тс! – пламенно начала она свою речь. – Потому что в свое время в школе никто из учителей никогда не мог запомнить меня и мое имя, теперь уже не важно, какое! И когда я елозила за партой или шепталась с подругой, учителя, не глядя на меня, всегда цыкали мне: Тссс! И вот с тех пор меня все так и называют…. И после она всерьез сообщила о том, что это собрание посвящено приему новых членов их партии. Партии, как гордо говорила она, невидимых людей, которых… люди никогда не замечают, машины не сбивают, воры не обворовывают, насильники не насилуют, зарплату на работе им не выдают и так далее, и тому подобное. И смысл нашей тайной организации заключается в том, продолжала она, чтобы сделать невидимое видимым! А неявное – явным!  И затем действительно начался «прием новых членов», и Тимофей тихо увел меня, и по дороге домой рассказал, что раньше часто ходил на такие собрания, чтобы просто пообщаться с такими же, как и он, но когда их дружную компанию, по предложению Тс, решили преобразовать в партию, с тем самым, выше объявленным лозунгом и какими-то даже политическими целями, он совсем перестал туда ходить. Ибо, как считал он, все это было от лукавого. И когда он прямо высказал свое мнение, то та самая девушка Тс, просто превратившись в фурию, его возненавидела. И объявила предателем. Вот поэтому он меня и увел подальше от возможных скандалов.

         Мы появились дома поздним вечером, и когда вошли в квартиру, из комнаты выбежал отец, вернувшийся из командировки, как всегда, сильно выпивший… Он без слов затолкал меня в комнату, а сам пошел за Тимофеем.  Я пыталась вырваться, но мать не пускала меня, но я так закричала, что она перепугалась и наконец отпустила. Я вбежала в комнату к Тимофею и – о, Господи! – как он мог, мой дрянной отец, поднять руку на этого человека! Я до сих простить этого ему не могу, хотя он уже давно ушел из жизни!… Тимофей лежал на полу, обхватив ладонями окровавленное лицо. Я сначала бросилась с кулаками на отца, а когда он ушел, стала ухаживать за Тимофеем. Затем просто сидела рядом с ним, на кровати, и скорей он успокаивал меня, чем я – его. А после, когда я перестала плакать, он рассказал мне свою главную историю о сыне…

        – У него был сын?

        Да, он рассказал мне, что до нас, в нашей комнате, жила одна молодая семья. И к ним ходила женщина, которая ему очень нравилась. Однажды соседи устроили вечеринку и пригласили его. Как водится, выпивали, разговаривали, после стали танцевать,  а Тимофей, конечно, их фотографировал. В конце концов, опьяневшие женщины  развеселились, переоделись в красивые платья, картинно вставали в разные позы, а он, Тимофей, их все снимал, то так, то эдак… Та женщина, к которой он был не равнодушен, решила остаться у них ночевать и под всеобщие шутки и смех оказалась у Тимофея. В общем, между ними случилось… После он искал встречи через соседку с ней, но подруга ему все отказывала, и в конце концов, передала ему, что это была ее пьяная ошибка. И тогда впервые у моего бедного Тимофея заболело сердце. В конце концов, соседи съехали и вселились другие, прошло много лет, и однажды он шел по улице и увидел эту женщину с мальчиком лет восьми, и внимательно взглянув на него, он понял, что это был его сын. Тогда он побежал им вслед, догнал, шел за ними, затаив дыхание, а они просто гуляли, ходили по магазинам, и когда мальчик отошел от матери к витрине, он, улучив момент, наконец подошел к ней и поздоровался. И конечно, по началу она просто опешила. Скажи, это мой сын? – не медля, спросил он ее. А она отрезала: Не смей подходить к нему! И тут же, взяв его за руку, пошла прочь. И там же, на улице, у Тимофея впервые случился сердечный приступ.

         А потом отцу дали на работе квартиру… Накануне отъезда я зашла к Тимофею попрощаться, помню, он лежал на кровати бледный, очевидно, у него опять ныло сердце, я не выдержала и  заплакала, и он, взяв меня за руку, в который раз стал меня успокаивать. Так мы и сидели с ним, держась за руки, час, два, и, в конце концов, он взял с меня обещание научиться видеть людей: не смотреть, не пялиться на них, а именно видеть.

         Вот я и рассказала тебе о своем прошлом, Хо. Первую часть… – вздохнула Рена, и мы взглянули в окно, за которым уже занимался рассвет, после мы немного поспали, и рано утром я стал готовиться к рейсу, а после опять толпой повалили пассажиры, и, находясь под впечатлением от рассказа Рены, я смотрел на них уже по-другому. Как на людей, которые – о, да! – чего-то недочувствовали, кого-то недолюбили, ведь в каждом  из них, словно в заточении, пребывал тот самый невидимый человек, укромный, тихий и застенчивый, с большим добрым сердцем.

        И более того, я уже в который раз, понимал, что поезд это то самое магическое средство, которое перевозит не человеческие тела, от пункта А до пункта Б, а в первую очередь их души… И если бы меня спросили, куда, я бы не ответил прямо на этот вопрос, а, глядя на задумчивое лицо пассажира, сказал бы лишь, что – в непрестанных поисках сокровенного.

         Поздним вечером, когда все в вагоне уже спали, мы наконец остались вдвоем, и Рена, помня свое обещание, продолжила свой рассказ, опять унося меня по реке своего прошлого.

         – А теперь часть вторая. – объявила она, – И пусть это будет история о незрячих людях!

         Итак, мы переехали в другую квартиру, и я, конечно, часто вспоминала Тимофея, но запрещала себе его посещать. Почему? Да потому что я ничем не могла ему помочь, разве только своими слезами, которые ему совершенно не были нужны… Однажды я убирала квартиру, поливала на подоконнике цветы, и меня укусила в руку оса… Рука сильно опухла, я села за туалетный столик, стала пинцетом извлекать осиное жало, и вдруг увидела на столике, словно впервые, свою фотографию, сделанную Тимофеем мне на память. И вдруг все мгновенно поняла! Я вдруг поняла, что оса укусила меня в правую руку, за которую всегда держал меня Тимофей. И что этот укус – знак чего-то, пока мне неведомого… Тогда я быстро собралась и поехала к нему, на другой конец города…

        Приехала, долго и нервно звонила в дверь, наконец, мне открыла какая-то женщина, с благообразным лицом, впустила, я сказала, кто мне был нужен, и тогда она заплакала и сообщила мне, что Тимофей – да, это был действительно пусть запоздалый, но знак! –  несколько дней назад скончался. Не может быть! – только и смогла, что воскликнуть я. А потом мы прошли на кухню, и соседка, утирая слезы, рассказала мне, что в тот день к Тимофею, к которому никто никогда не приходил, пришел юный гость, чем-то неуловимо похожий на Тимофея, а потом она выглянула в окно, и там стояла машина, возле которой прогуливалась такая красивая гордая  женщина. И вот прошло полчаса, и молодой человек, вежливо попрощавшись с ней, ушел, а Тимофей, весь оставшийся день ходил по квартире, абсолютно счастливый. И после он рассказал мне, что это был его сын, который никогда до этого не видел своего отца, и я радовалась за Тимофея и его поздравляла. После, продолжала соседка, я занималась хозяйством, потом пошла в магазин, на обратном пути зашла к подруге, просто посудачить, а когда вернулась, в доме стояла абсолютная тишина, прошел час, другой, наконец я постучалась к Тимофею, и вошла… Он лежал с такой счастливой улыбкой на лице! – опять заплакала соседка.

        Потом, – рассказывала после паузы Рена. – я узнала, где находится кладбище и его могила, и поехала туда, нашла место и первым делом опустила свою пораненную ладонь на землю, и боль тут же ушла… А потом я сидела возле его могилы, час, другой, понимая все отчетливей, что если все-таки этот мир такой жестокий, черствый, несправедливый, то все равно мой Тимофей его победил. И еще я поняла тогда окончательно, что стану актрисой!

        Почему актрисой? – спросил, пока не понимая, я.

        Во-первых, в память о Тимофее! А во-вторых, чтобы соединить два мира: мир невидимых людей, со всеми их жалобами, стонами, обидами и бессонницами, и мир этих самых гордых и сильных людей, которые на все и вся смотрят свысока, но ни черта, абсолютно, не видят. И я тогда так хотела, Хо, изменить человечество! И потому я стала неуклонно двигаться к своей цели, сначала я поступила в драмкружок при школе, затем, окончив школу, в театральный институт, успешно окончила и его, – да, все именно благодаря Тимофею! – и после поступила на работу в театр. Как я тебе уже рассказывала, я прошла все этапы в театре – от массовки до главных ролей. И каждый раз, выходя на сцену, я обращалась к людям с таким посланием: Попытайтесь увидеть главное, человеческое сердце! И люди действительно научались его видеть, и даже внутренне менялись, во время спектакля. Это я понимала, Хо, по их лицам! Но только на время, увы! Только на короткое случайное время… Возвращаясь в свою замороченную бытом жизнь, они напрочь утрачивали этот спасительный и счастливый, на миг обретенный ими, дар видения, как бы они и мы, актеры, ни старались!

        В конце концов, Хо, успех, не успех, поклонники, не поклонники, была ли я Норой, Настасьей Филипповной или леди Макбет, в любом случае, я впадала в глубокое разочарование… И все было бесполезно! И я уже понимала, какой наивной я была, избирая свой путь! И, быть может, от этой смертельной усталости я и ответила согласием одному из своих поклонников, который старательней всех ухаживал за мной. Я выходила замуж, втайне надеясь, что этот величавый и вальяжный,  весьма обходительный мужчина, поймет меня по настоящему, и значит, внутри меня – моего Тимофея, и следовательно всех  тех несчастных и невидимых людей… Но как только мы стали жить вместе, спустя буквально три месяца, я поняла, как я ошибалась. Он не то, что не видел и не видит меня, ему просто не чем и незачем  было видеть! В конце концов, он оказался просто полым существом, от которого я даже не могу зачать ребенка!

        В конце концов, я стала такой, какой ты меня и застал, Хо, в том ночном тамбуре, существовавшей внутри себя, под комочками век, просившей прощения у великого Тимофея за то, что я не справилась с возложенной им на меня миссией. … Ну а потом случилась встреча с тобой! И я не знаю, изменит ли она что-нибудь в нашей жизни! Ты рассказал мне о реке! И я поняла тебя, как никто! Теперь ты это знаешь… Ты вернул мне чувство реки, которым меня одарил в свое время великий Тимофей, и которое я так бездарно утратила… И уже за это я тебе благодарна, ибо это уже мое настоящее! А что будет с нами, с тобой и со мной, в будущем, только ты сможешь ответить! – улыбнулась она, и я обнял ее крепко-крепко.

        Весь следующий день я прожил и провел в поезде с неизбывным волнением, и не то чтобы я волновался, как перед экзаменом, а скорей потому что исповедь Рены открыла во мне какое-то неведомое доселе чувство будущего, ведь странно сказать, но, проживая свою жизнь и так долго мечтая о реке, я никогда всерьез не задумывался о том, что будет со мной в будущем, и вообще каким оно у меня будет.

        Охваченный этим новым чувством, а точнее, предчувствием, я, поневоле заглядывая в людские глаза, обращал безмолвно эти вопросы к пассажирам, с которыми я проводил весь день, и с удивлением замечал, что они, доживая свой последний день в поезде, вели какую-то тихую мирную жизнь, исполненные симпатий друг к другу.

       И когда поезд прибыл и все пошли на выход, я всем им желал одного: счастливого будущего, чтобы все у них в жизни наконец состоялось, и пассажиры, покидая вагон, искренне и благодарно желали мне и Рене того же, и вот опять мы остались вдвоем, и за окнами стояла Москва.

       Мы вновь оставались вдвоем, между рейсами, и на этот раз, который, очевидно, был самым важным, Рена уже спешила вернуться к нашему ночному разговору. Тогда я взял ее за руки, и завел в купе, и сказал, сажая ее напротив.

       – Я обо всем подумал, Рена! И пусть это будет третья часть твоей истории, – о все видящих и видимых людях!

       Она молчала, как-то виновато улыбаясь, и пристально глядела на меня.

       – Итак, если о будущем… – говорил я. – Теперь я знаю точно, Рена, что мы с тобой будем вместе. И более того, что мы должны быть вместе, вопреки всему и несмотря ни на что!

       – И даже, несмотря на моего мужа, который уже ищет, рыщет, быть может, по всей стране, в поисках меня? – сказала она, и в глазах ее появился испуг.

        – Даже, несмотря на твоего мужа… – быть может, наивно сказал я. – И мы, конечно, все ему объясним, и если он даже нас не поймет, мы все равно уедем далеко отсюда. И будем жить у реки!

 – У реки? – вновь оживилась она. – У какой реки?

         – Мы будем жить с тобой у моей реки, которую я сотворю сам, своим дыханием, умом и сердцем!… И если я вернул тебе чувство реки, то ты для меня ее смысл.

         – Хорошо, я согласна, Хо! – лучезарно улыбнулась она. – А теперь давай помечтаем о том, что будет у нашей реки…

         – Что будет? – воскликнул я. – Будет дом, лес, река… Что еще?

         – Лес? – капризно переспросила она. – Но ведь если будет лес, то из леса кто-нибудь неведомый может выйти…

         – Ну и что? – пока не понимал я новой игры.

          – Из леса могут выйти лесорубы… Которые в конце концов могут похитить меня. – очень серьезно говорила она.

          – Какие еще лесорубы? – возражал я ей столь же серьезно. – Ну, если даже и они… то мы просто не будем расставаться с тобой никогда. Ни на секунду.

          – И это возможно? – уже как-то печально улыбаясь, спросила она.

          И только она хотела сказать что-то еще, как дверь отворилась, и в вагон вошел проводник со штабного вагона, и Рена испуганно взглянула на меня.

          – Хо, извини, на минутку тебя можно?

          Я вышел из купе, и тот сообщил, что меня срочно вызывает к себе бригадир, по какому-то важному делу, и как бы я ни отказывался, он все равно настаивал на своем.

          Тогда, что же делать, я предупредил Рену, что скоро буду, и пошел вслед за своим разлучником в штабной вагон… Вошел в купе и увидел странную компанию: Антона, самого бригадира и разносчика еды из вагона-ресторана.

           –  Слушаю вас! – я оставался стоять в проеме.

           – Ты садись, садись! – как-то хищно произнес бригадир, похлопывая ладонью по свободному месту, но я даже не шелохнулся.

           – Ты, говорят там, гарем устроил? – ехидно вставил свое официант, который, очевидно, и донес на меня, а я взглянул на Антона.

           – Я здесь тебя, Хо, защищаю, А они наперебой говорят, что прежде, насчет женщины, надо было спросить у бригадира.

           – Ну, почему же ты насчет бабы своей не спросил? – наконец, напрямую хмуро обратился ко мне бригадир.

           – А почему ж я должен спрашивать? Это личное! – не стал скрывать своего возмущения я.

           – Ну, разок можно, два, но зачем, туда-сюда? – захихикал тут препротивный штабной проводник.

           – Может, дело в деньгах? – не обращая на него внимания, сказал я. – Так я сейчас за нее заплачу.

           –  А потом все ездят с женщинами! – заступился опять за меня Антон. – Куда угодно и сколько хотят…

          –  Но прежде – опять вставил бригадир. – все они спрашивают разрешения у бригадиров… Мы же здесь закон. Мы-то на что? – и опять ко мне. – Ну и что будем с тобой делать, любовничек?

          – Ладно, мне некогда! – отрезал я. – Давайте после разберемся…

          И пошел на выход, отталкивая в сторону штабного проводника, слыша за спиной их шипение и даже какие-то невнятные угрозы.

          Я шел обратно, уже жалея о том, что так легко и легкомысленно согласился оставить Рену. Набирая шаг, переходя из вагона в вагон, я вдруг неожиданно в тамбуре остановился, почувствовав, как бешено колотится сердце в груди, – о, что же это? – словно я стал тем самым Тимофеем из ее прошлого. Я даже покачнулся и прислонился к холодной стене, и вдруг вспомнил странные слова Рены о лесорубах… О, Боже! Неужели она все предчувствовала? И неужели эти штабные черти что-то подстроили?

          И тогда я побежал вперед и дальше, быстрей и быстрей, моля Бога, чтобы Рена дожидалась меня в купе, в полной сохранности, наконец ворвался в свой вагон… Рена! О, Рена! И побежал по коридору, заглядывая в каждое купе, но нигде, нигде ее не было, тогда я бросился вон, и конечно,  увидел, в нескольких десятках метров от себя, как двое огромных мужчин – лесорубов! – вели под руки хрупкую Рену.

          – Стойте!! – закричал я и бросился за ними, а они не обращали на меня никакого внимания.

          – Стойте, я говорю! – наконец добежал я до них и схватил одного из мужчин за руку.

           – Чего тебе надо? – повернулся он резко ко мне, на голову выше, как и второй, с темным лицом и таким кровожадным прищуром.

          – Не трогай его, Гог! – вдруг завизжала Рена.

          – Ты знаешь, дружок, что у нее есть муж! – тем временем грозно наступал на меня  этот бритый Гог.

          – Знаю! И я хочу поговорить с ним! – твердо стоял я на своем.

  – Ты? – усмехнулся тот. – А ты вообще кто?

  – Хо!

          – Что, Хо? – не поняв, совсем рассвирепел Гог. – Ты еще издеваешься?!

          – Вали отсюда! – замахал рукой другой, словно уже жалея меня, крепко держа за руку Рену.

          – Отдайте ее, я прошу вас! Мы сами разберемся! – и я опять бросился к ней.

          – Сам разберешься? – схватил меня бритый за грудки. – Сейчас!

          И тут же, с размаху, ударил меня, да с такой страшной силой, что я взмыл вверх, как-то тягуче рассекая воздух, затем меня, словно ветром, отнесло в сторону, и после, мгновенно и с хрустом я ударился затылком об асфальт, – смыкая глаза, казалось, уже навсегда.

IX. ФАБРИКА ПАТРИОТОВ

          Я открыл глаза и обнаружил себя в поезде, в купе, лежавшим на койке, и вокруг меня суетились люди, входили и выходили, хлопотали надо мной, а точнее, над телом моим, над ссадинами и синяками,  но боль эта была какой-то далекой, отторгнутой от меня, и сознание мое, словно отделившись от тела, уже плавало по купе, обозревая больное тело и людей, лечивших его… И я видел лицо каждого, Антона и других проводников и проводниц из нашей бригады, затем я увидел купейное окно, за которым, как всегда стояла, уже непреложно, Стена Мелькания, словно мы были уже пожизненно замурованы в этот тоннель. Значит, мы снова ехали, понял я, и тут же вспомнил все, что случилось со мной на московском перроне, унизительную сцену для меня, двух громил, утащивших от меня Рену, вспомнил и объял меня стыд – за Рену, за слабость мою, за то, что я доставлял столько хлопот этим добрым людям.

          И я снова закрыл глаза и в одно мгновение сознание мое словно вывернулось наизнанку, и уже обращенное вовнутрь меня, несло темной рекой в свои подводные глубины, стремительно и упруго – на самое дно? – сквозь толщи каких-то отрывочных, словно спресованных тяжестью прошлого, воспоминаний, несло утопленником на самое дно… И  вдруг я увидел себя тем самым мальчиком, лежавшим под вагонами, дерзким, очевидно, мальчиком, решившим, что если уж не суждено мне жить и ехать поездами, то тогда назло всем этим поездам, не страшны мне вовсе  эти жуткие стальные колеса, – так я думал, верно, лежа на дне, под вагонами, все-таки втайне, как любой здоровый мальчик, надеясь на то, что все у меня впереди, да! – и поезда, и манящие дали восхода и заката, и чудесные путешествия и красивые города, и тогда, вдруг пораженный своей детской безоглядностью, я опять открыл глаза, мои, значит, вход и выход, и в купе уже никого не было, и стояла все та же стена, и я лежавший сейчас на койке, вспомнив детство свое, вдруг понял что, по сути, все также лежу сейчас под вагонами, – круг замкнулся! – уносившими от меня мою Рену, счастливые надежды, связанные с ней, и мог ли я тогда сказать, что все у меня впереди?

       И я, пораженный столь отчаянным вопросом, даже привстал с койки, опять почувствовав свое больное тело, – да, я мог сказать, что все у меня еще впереди, и это «еще» меня немедленно успокоило. Я опять прилег и закрыл глаза, быть может, наивный мечтатель, и представил себя на этот раз не утопленником, а… рыбой, да, рыбой, пойманной на крючок своих воспоминаний о Рене, или – о другой жизни, о другом поезде, в котором я мог оказаться пойманным на крючок. И значит некто, некий рыболов, там, на неведомом мне берегу, поймав меня и так превратив из утопленника в рыбу, тянул к себе наверх, очевидно, чтоб я оказался на другом уровне-этаже, и значит, под другим уже поездом, уносившим от меня другую, неведомую мне, жизнь, но с тем же «все еще впереди», в сознании и на устах, и быть может, через какое-то количество лет, он, рыболов, вытащил бы меня в конце концов из реки, и тогда в одно мгновение я превратился бы из рыбы в птицу, которая сорвавшись с крючка, – ибо больше не будет воспоминаний! – парила бы уже над рекой со счастливым криком, что все что было, все хорошо! – и значит, имя этому рыболову Бог, который из утопленников превращает нас сначала в людей, а после в птиц свободных.

          И я был настолько пленен этой новой мыслью, вдруг так счастливо посетившей меня, что все остальное время, пока мы добирались до дома, я то и дело осмысливал ее, вновь и вновь, врываясь в одном дерзком порыве в свое  счастливое будущее, что собственно и не заметил прошедших дней в пути, и очнулся, когда меня уже, на станции прибытия, поднимали и собирали, и когда Антон повел меня под руку на выход.

          И я уж чуть залатанный, благодарил своих коллег за заботу, и они довели меня до стоянки такси, поймали машину, и вот мы с Антоном остались в кабине вдвоем, я молчал, а он с сочувствием мне улыбался, и так мы, в молчании и улыбках, доехали с ним до дома. И после я без слов, раздевшись, рухнул в постель, и заснул уже настоящим сном, без пунктиров и бдений, и не было уже никакой реки, а – как странно! – полная невесомость, словно я космонавт в космическом корабле, шарил по углам невнятного мне пространства: вдруг кто-то прикасался ко мне, вызволяя меня из состояния невесомости, я открывал глаза и видел то Антона, то свою сестру – сестру?! – да, сидевшую у моей постели, сидела, вздыхая и стеная, словно я был при смерти. И я опять уходил обратно в свою невесомость, и вновь чьи-то тихие прикосновения, – сестра, Антон, сестра… – лечили меня, пока я в своем полете, в своем космическом корабле, не ощутил земного притяжения, а точнее, плоскости, на которой я лежал, и я, кажется, уже окончательно просыпался, а из окон доносился шум города, и стояла ночь, и ночная жизнь города, опять, как тот поезд, проносилась гулко надо мной, и я опять вспомнил свой, то ли бред, то ли фантазию, что я пока рыба, да, на крючке воспоминаний о Рене, а надо мной, где-то там, наверху, уже спасительно для меня, склонился надо мной Бог-Рыболов, который именно сейчас опять тянул меня за блесну, прицепленную прямо к моему сердцу.

       Встань и иди!

       И я, как тот, разбитый параличом, назаретянин, вдруг встал и тронулся вглубь комнаты, еще не понимая, куда иду, подошел к своей дорожной сумке, открыл ее, стал выбрасывать вещи наружу, с таким рвением, словно землю копал, кладоискателем, знавшим, что он ищет, опустошил ее до дна, и вглядываясь в ее темные углы и складки, вдруг выхватил дамскую сумочку песочного цвета, так радуясь тому, что я нашел-таки то, что искал.

        Рена! – выдохнул я, приходя наконец в себя, со счастливой улыбкой, открыл ее, которую сознательно ли, или нет, оставила, как улику, она в купе: высыпал все содержимое на пол и наконец нашел записную книжку.

       Рена! Если Бог – рыболов, и он думает обо мне, улыбался я, листая записную книжку, то я буду искать тебя с тем безумным пылом и страстью, с какими дерзкий человек пытается обрести свои жизнь и судьбу, не желая больше быть, как другие, утопленником. Рена, я буду искать тебя и найду, во что бы то ни стало!

       И я сел на пол, возле телефона, и начал с буквы «А», набирая московские номера, написанные торопливым женским почерком, и после говорить с людьми, которые, практически каждый, говорили мне до унылого однообразия, одно и то же: «не знаем… простите… давно не виделись… ничем не можем помочь!» Я сделал паузу, выкурил сигарету, и после снова взялся за работу, погружаясь в новые чужие голоса и интонации, за которыми я улавливал чью-то жизнь или… опять же, по сути, одну стену мелькания, дошел уже до половины книжки и вдруг: «Да-да, мы только что виделись с ней! А вы собственно кто?» О, Боже! Удача! И я сумбурно, путаясь, стал объяснять этой, такой дорогой для меня, женщине, оказавшейся подругой Рены, кто я такой, и как мы с ней расстались, и где я нахожусь, и что я хочу, в конце концов, от нее.

       Хорошо. – наконец сказал мне этот сдержанный женский голос. – Оставьте свой телефон. Я найду ее. И она вам перезвонит.

       О, как же я вам благодарен! – завопил я в телефонную трубку, попрощался и стал ждать.

       Но просто сидеть на полу и ждать было невыносимо, я стал ходить по своей незатейливой однокомнатной квартире, туда-сюда: сначала в ванную, поглядел на себя в зеркало, и с радостью обнаружил, что на лице моем всего лишь один синяк и ссадина на скуле, затем пошел на кухню, поставил чайник, подождал и выпил чаю, затем – что ж еще? – вернулся в комнату, разложил вещи в шкафу, опять выкурил сигарету, то и дело поглядывая на телефон, его заклиная, значит, и, заговаривая, затем подошел к окну и стал смотреть на пустынную ночную улицу.

       Там, на улице, на автобусной остановке, сидела – как странно и тревожно было глядеть на нее! – на скамейке девушка, совершенно одна, кажется, просто сидела, не пытаясь даже поймать машину, а об автобусах и говорить не приходилось в такой поздний час. Я взглянул на часы – 3 пополуночи, что ж, ты, дура, там сидишь? И только я об этом подумал, как из дома, в нескольких  метрах от остановки, вышел какой-то странный, согбенный, огромного роста, человек.

       И странность его заключалась в том, что он, во-первых, был одет в серую пижаму, а во-вторых, он передвигался по улице, такими мелкими шажками, выставляя, словно лунатик, впереди себя руки, словно он, несмотря на свой рост и, кажется, совсем не юный возраст, только учился ходить.

       Пройдя несколько метров, этот человек – если это был человек! – вдруг остановился и тяжело, всем телом, повернулся к девушке, по-прежнему неподвижно, словно не видя ничего окрест, сидевшей на скамейке. Раз, два, три… – я точно услышал щелчки этой неуклюжей, самодвигающейся машины, и это существо вдруг двинулось прямо к ней, а девушка даже и не попыталась шелохнуться.

        Тут совершенно неожиданно на улице появился другой человек: мужчина, в плаще, с портфелем, вышел из-за угла, быть может, возвращаясь домой после служебной гулянки. Видя, что этот огромный пижамец угрюмо приближается к девушке, уже глядевшей на него и  казалось, оцепеневшей от ужаса, мужчина быстро подошел к нему и схватил за плечо, пытаясь остановить. На что пижамец, опять же без слов, легко оттолкнул того в сторону, да так, что бедняга отлетел и грохнулся об асфальт. Но только он тронулся снова к ней, получалось, своей жертве, как возле остановки, опять же непонятно, откуда, остановилась машина, из которой быстро вышел водитель, очевидно, оценивший всю ситуацию заранее, и также пытаясь защитить девушку, встал на пути этого самодвигающегося молчаливого чудовища. Но только он успел что-то выкрикнуть и замахать руками, как также легко отлетел в сторону, и, очевидно, сильно испугавшись, сразу же сел в машину и уехал.  Другой же, поверженный, в плаще и шляпе, стоял как вкопанный, уже ни во что не вмешиваясь, и как-то заворожено наблюдал за происходившим,

        Между девушкой и пижамцем оставалось всего несколько метров, и вдруг, к моему облегчению, из того же подъезда выбежали весьма возбужденные двое мужчин и женщина.

       – Хо! Хо! – закричали они, я вздрогнул и все у меня внутри похолодело, хотя, минуту спустя, я подумал, успокаивая себя, что, быть может, это просто их возгласы или своеобразная форма их обращения.

       Эти трое без промедления схватили пижамца и пока тот, с каким-то утробным ревом, пытался их сбросить с себя, раскидать, один из мужчин открыл пижамцу пасть, а женщина быстро вытащила оттуда какую-то пластинку, похожую на облатку. И огромный тут же в буквальном смысле сник, да так, что эти трое, старательно извиняясь перед девушкой, поволокли своего – кем же он им все-таки приходился? – подопечного обратно в дом.

      Я ждал, что будет дальше. Мужчина с портфелем быстро пошел прочь, а девушка – живая она была или нет? – по-прежнему сидела на скамейке, без малейшего движения. И мне стало совсем не по себе, от такого зрелища, и, быть может, именно эта девушка своей каменной неподвижностью навевала на меня больший страх, чем тот пижамец. Тем временем, из окон первого этажа, того же дома раздались какие-то отчаянные крики и ругань, потом странный грохот, словно упал шкаф, а точнее, сто шкафов, и следом в окнах погас свет, и наступила полная тишина.

       Прошло несколько минут, а я все смотрел неотрывно на пустынную улицу, с неподвижной девушкой на скамейке, словно придавленной к мету какой-то неподъемной бедой, ожидая какого-то продолжения, и действительно, дверь опять со скрипом отворилась и – о, ужас! – из проема, опять выставляя руки перед собой, вышел тот самый пижамец, причем, отбрыкиваясь ногой от цеплявшейся за него и уже лежавшей – о, ужас, ужас! – на каменном полу женщины. И только это чудовище снова тронулось в сторону девушки, как пронзительно зазвонил телефон. Я бросился к нему, схватил трубку и выдохнул: Алло!!

       Это была Рена. Слава Богу, Рена! Она тут же начала извиняться за случившееся на перроне вокзала, и что-то говорила про этих людей, Гога и Магога, я запомнил их странные имена, что они из службы безопасности ее мужа, я же все перебивал ее, задавая один и тот же вопрос: Ну, что, Рена, что мы теперь будем делать?!

       Наконец наступила пауза, и после Рена сказала: «Если можешь и хочешь, приезжай ко мне и за мной!»

       О, да, Рена! – воскликнул я, очевидно, все эти дни без нее, ожидавший именно такого логического завершения,  и мы договорились, что когда я возьму билет на поезд, – а о другом средстве передвижения я почему-то и не думал! – я сообщу ее подруге дату своего приезда.

        Я очень жду тебя! – пылко сказала она, и на этих словах мы с ней распрощались.

         В благостном возбуждении я стал ходить по комнате, чувствуя в себе необычайный прилив сил, потом, вспомнив об увиденном на улице,  подошел к окну и улица уже была абсолютно пуста, ни девушки, ни пижамца, и я опять стал расхаживать по комнате, радуясь предстоящей встрече и даже мысленно разговаривая с Реной и с самим собой. Потом прилег, долго не мог заснуть, наконец задремал, и проснулся ровно в 8, без будильника, быстро собрался и пошел на вокзал покупать билет.

        Я купил билет на следующий день и, уже спокойный, решил прогуляться, день стоял солнечный, сухой и ясный, и все люди на улице, видя мою бодрую походку и  сияющую улыбку, встречно улыбались мне.

        Когда я вернулся, я застал в своей квартире Антона и сестру и сразу сообщил им, что мне уже хорошо, а после, не медля, объявил о своем отъезде и его причинах.

        – Понимаете, я, кажется, влюбился!

        Я думал, что на меня обрушится целый шквал обвинений в легкомыслии и неблагодарности, как это обыкновенно бывало в моей семье, но, к моему удивлению, сестра лишь закачала головой, а потом вдруг заплакала. Я усадил ее напротив, и когда Антон пошел ставить чайник, я спросил, что же случилось у нее, ведь действительно мы не виделись целых два месяца.

        – Я только сейчас поняла, Хо, – сказала сестра, – как ты был прав! И почему ты всегда хотел жить от нас отдельно!

        – Ну и почему?

        – Потому что в нашем доме никогда не было любви, а одна пошлость, ложь, какой-то фальшивый патриотизм по отношению друг к другу! – говорила сестра, и по лицу ее потекли слезы. – И ты это очень рано почувствовал, а я слишком поздно… И к таким людям, которые живут без любви,  прилипают или пристегиваются такие же существа…

         – Ты имеешь в виду Олега? – вдруг, словно впервые вспомнил я, что сестра моя была замужем.

         – Да! – с чувством сказала она. – И он оказался таким жутким человеком… А его чудовищный бизнес с манекенами не перестает пугать меня! Да он сам, как манекен! В сущности, мертвый, полый и пустой… От которого я даже не могу зачать живых детей! – я вздрогнул, услышав знакомое, теперь уже из уст сестры. – О, Боже, Хо! Как я теперь тебя понимаю!

        Антон стоял на кухне, у окна и курил, и очевидно, ему было крайней неудобно присутствовать при этом разговоре.

         – Значит, ты должна немедленно с ним развестись. – сделал вывод я.

         – Ты думаешь, это так просто? – воскликнула сестра. – Он же, в сущности, купил нашу семью с потрохами… Бабку, мать и меня! И кто будет отказываться от такой благополучной жизни!

         – Ладно, ребята, я пошел! – сказал, робко входя в комнату, Антон, и сестра тут же вскочила, тоже засобиралась.

         – А давайте после обеда пойдем в ресторан! – неожиданно для всех и для себя предложил я. – Просто отдохнем! Будем – подмигнул я сестре. – болтать, смеяться и веселиться!

          И всем эта идея понравилась, с тем мы распрощались до скорого.

          С тех пор, как Рена позвонила мне ночью, время просто летело, причем с такой огромной скоростью, что я, в своих думах о сестре и семье, совсем не заметил, как пронеслись несколько часов, и вот я уже стоял у входа в наше любимое кафе в центре города, куда мы с Антоном часто прежде захаживали. Все собрались вовремя, и сестра, кажется, успокоившись, выглядела просто отлично.

         Но, с другой стороны, как можно было ей успокоиться, если ничего у нее в главном не было решено, и спокойствие ее оказалось обманчивым, так что мы с Антоном, как могли, развлекали ее, пили много вина, а потом, глядя на их вопросительные взгляды, я рассказал им о Рене, о том, как мы встретились с ней, и как она меня искала. И сестра слушала мой рассказ с таким искренним умилением, что, когда я закончил, она опять расплакалась.

           А потом грянула музыка, и я повел ее танцевать, и во время танца я снова сказал ей, что она должна несмотря ни на что развестись с этим роботом, и в конце концов, она дала мне обещание это сделать. И только она дала мне это обещание, как все сразу стало за нашим столом легко – шутки, смех, приятные воспоминания о детстве и отрочестве, Антон хохотал, веселился больше всех, а потом отплясывал с сестрой фокстрот, и напившись, наевшись, навеселившись вдоволь, мы, наконец, уже затемно, покинули заведение.

          На улице стали прощаться, Антон обещал довезти сестру до дома, поскольку им было по пути, и после мы опять долго прощались с сестрой, и она опять плакала, потому как никто из нас не знал, когда мы вновь увидимся.

         Добравшись до дома, я сначала пошел было прямо к себе, но вдруг остановился посреди пустынной улицы, еще не понимая, что же меня остановило. Затем, словно ведомый неведомой мне силой, пересек улицу и подошел к тому самому дому, из которого вчера ночью выходило то странное жуткое существо в пижаме. Я вошел в темный подъезд, и, зная окна, подошел к двери, с удивлением обнаруживая, что она была опечатана, словно там жили какие-то уголовники, бандиты или их жертвы. Затем я вышел из подъезда и, сам того не желая, все-таки подошел к темным окнам, стал заглядывать в них, конечно, ни черта там не видя. Вот подошел к другому окну, тщательно вглядываясь и замечая там, внутри, какое-то смутное движение, приблизил глаза к стеклу,  и вдруг – о,  ужас!  сердце мое екнуло! – из неверной тьмы на меня вывалилось страшное лицо… И это было даже не лицо, а какая-то глиняная маска, с дырками вместо глаз и как бы склеенным или зашитым ртом.

        Умм-умм! – застонала вдруг эта маска, и я, пятясь назад, вдруг узнал в этом страшилище вчерашнего пижамца.

        Уум-мм! – стонал этот огромный, казалось, глиняный или песочный человек, и я увидел, что руки его были заведены назад и, очевидно, связаны, и затем он начал биться головой о стекло, и тогда я, словно очнувшись, побежал обратно, на другую сторону улицы, к своему дому.

         Вернувшись домой, оставляя за дверью все свои жуткие мысли о чудовище, я позвонил в Москву, сообщая подруге Рены дату своего приезда, затем собрал вещи и после всех дел сел на кровать и, прыгая, пружиня, как ребенок, на ней, вдруг легко рассмеялся.

        Я проснулся очень рано, вновь проверил свои вещи, которые я постарался уместить в один рюкзак, затем позвонил Голованову, попросил его, чтобы он последил за сестрой, обещая ему время от времени сообщать о себе, и после отправился на вокзал.

        Когда подошел поезд, я в числе первых залез в свой вагон, проводник оказался знакомым, мы немного поговорили о рейсах, о работе, и затем Тимур, так звали его, пошел на перрон встречать пассажиров.

        Когда поезд тронулся, Тимур, собрав билеты, стал зачем-то мне рассказывать о своей девушке, которая ехала в соседнем вагоне, и после, играя в искренность, попросил меня, время от времени, оставаться вместо него, чтобы следить за вагоном, и я легко согласился, потому что я действительно хотел сидеть отдельно от людей и думать о своем.

         Я исправно обслужил пассажиров, выполнив все их требования, и наконец освободившись от дел, стал опять, в который раз, смотреть в окно, но теперь уже как-то мечтательно, приближаясь к Рене, которой я уже за тысячи, значит, километров, улыбался новоявленным трубадуром, и, выходя к пассажирам, я нес эту улыбку на лице, сам того не замечая, и они, конечно, мне в ответ улыбались. И в конце концов, так, со все более редкими появлениями ловкого Тимура, прошел день, и эта наша общая улыбка, словно… детские качели, раскачивала нас из стороны в сторону, а точнее, изо одного дня в другой, так мне по крайней мере казалось, и время пролетело незаметно, и поезд прибывал уже в Москву, и по прибытии проводник Тимур долго благодарил меня, также, как все, улыбаясь. И казалось, на качелях этой улыбки я и выплеснулся на свой берег, на котором, я сразу же заметил, стояла, отдельно от всех встречающих, брюнетка в длинном плаще.

        Галина Борисовна, деловито пожала она руку мне, я представился, и мы молча пошли к машине, и уже в машине, на ходу, она стала аккуратно расспрашивать меня о том, кто я такой и как мы собственно с Реной познакомились, а потом, когда все необходимые расспросы закончились, мы ехали по Москве в долгом молчании.

        В квартире Галины Борисовны нас уже ждала Рена, и как только я вошел, мы бросились друг другу в объятия, хозяйка деликатно вышла в другую комнату, а после, спустя время, вошла и деловито сказала: Я, конечно, оставила бы вас вдвоем, но, может быть, сначала решим дело, а то мне некогда?

       И мы согласились.

       – Значит, молодого человека, в первую очередь, надо трудоустроить. Так? – говорила Галина Борисовна, сидя на кресле напротив нас.

       – Да! – подтвердила Рена. – Ты же надолго?

       Я кивнул и хотел сказать, навсегда.

       – Ну и какие у нас есть возможности? – пристально взглянула она на Рену, и я понял, что они обсудили все заранее, и Рена с тяжелым вздохом, смысл которого я пока не понимал, сказала: «Возможность у нас есть пока одна… Это фабрика!»

        – Какая еще фабрика? – удивился я.

        – У нее муж фабрикант, – тут же устало пояснила Галина Борисовна, с насмешкой глядя на меня. – имеет фабрику по…

        – Ты же говорила, что он у тебя врач? – еще больше удивился я.

        – Он и есть врач. – подтвердила Рена. – Ох, это долгая история!

        – Он есть и был врач, – опять взяла слово ГБ – психотерапевт.  И прежде, вы, может, помните, в советские времена работал в школе повышения квалификации для… – стала загибать себе пальцы, –  комсомольских работников, партийцев, потом, в связи с известными переменами в стране, для начинающих бизнесменов, затем для олигархов, а сейчас, ибо мода такая… – опять криво улыбнулась она, –  для патриотов.

         – Каких еще патриотов? – от неожиданности вздрогнул я.

         – Как каких? – в свою очередь с удивлением воскликнула ГБ. – Вы, что, с луны свалились? Сейчас мы живем во времена патриотов! Ну, этой, своей страны, и конечно, своего дела, своего прошлого, и так далее! И поскольку школа разрослась со временем до неимоверных размеров, совсем недавно она переехала на место бывшей, то ли мясной, то ли кондитерской фабрики. Потому так и называется – фабрикой патриотов.

         – Ну что, значит, на фабрику? – деловито подытожила она после неловкой паузы, ибо я никак не мог понять, зачем мне все это предлагается, хотя мне в принципе было все равно, я думал только о том, чтобы быть рядом с Реной. И после Галина Борисовна предложила, не медля, ехать трудоустраиваться.

         – А вечером встретитесь здесь! Ты сможешь? – взглянула она с той же кривой улыбкой на Рену и та сказала, что постарается.

         Я оставил вещи в квартире, и мы втроем, спустившись на лифте, вышли  из дома. Я попрощался с Реной до вечера, и она пошла к метро, а мы с ГБ сели в машину и поехали на эту самую фабрику.

         – У меня там муж работает начальником отдела кадров. – говорила ГБ, руля машину. – Так что, особых проблем не будет! И сразу провожу для вас инструктаж. Запомните, вы давно знакомы с Иваном Тимофеевичем Ленцем. Так зовут мужа Рены. Еще по советским комсомольским делам… А если его спросят, он все равно не вспомнит. Слишком загруженный человек. И вот вы решили обустроиться в Москве, потому что… – задумалась она на мгновенье – вы есть, по сути, советский человек, и Москва для вас единственная столица. Да они и не будут вас особо расспрашивать! Поскольку вы мой  протеже… Потом она замолчала и вдруг задала мне неожиданный вопрос. «Ну а теперь скажите честно! Вы любите Рену?! Извините, конечно… Но я, как подруга, не могу вас об этом не спросить!»

          – Конечно, да! – выпалил я без промедления. – А почему вы спрашиваете? Вы в меня не верите?

          – Если честно, то не совсем. Или совсем не верю. – задумчиво сказала ГБ, глядя на серую дорогу, под серым небом, с грязными, обливавшими друг друга грязью машинами. – Любой адюльтер никогда добром не кончается! Я знаю это, увы, – взглянула она меня, – по собственному опыту.

         –  Неужели?…

         – Да. Вот, влюбилась однажды в молодого человека! И кстати, тоже его в Москве трудоустраивала. А потом он, взяв свое, подло сбежал от меня… Знаете, чем отличаются женщины от мужчин, если по сути? – задала она очередной неожиданный вопрос. – Тем, что женщина, при всех своих пресловутых прагматизмах, всегда хочет и, главное, может, свободно выбирать свою судьбу!  А мужчина в принципе – нет! Недаром они и устраивают всякие фабрики для всяких несвободных, убогих болванов! Извините, конечно! Но вы все сами вскоре увидите!

         – Неужели там так противно?

         – Ну, вас по блату, устроят сразу же на престижное место. – успокоила меня ГБ. – Но вообще мужайтесь!

         И всю остальную часть пути мы проехали абсолютно молча и я не знал, кем мы станем в конце концов с ГБ – друзьями или врагами.

         Школа действительно находилась на месте фабрики, высокий железобетонный забор, проходная с охранниками, огромная территория с множеством зданий промышленного вида. Мы вошли вовнутрь первого здания, поднялись на второй этаж и, останавливаясь перед кабинетом, ГБ еще раз предупредила меня не забывать об ее инструкциях.

        И оставляя меня в коридоре, вошла без стука в кабинет, и через несколько минут уже вышла, подмигнула, сказала, что все будет хорошо, напомнила о сегодняшней встрече с Реной, затем написала мне на бумажке адрес и телефон, сообщая, как отсюда доехать, и, наконец, пожелав мне удачи, ушла. Я прождал еще несколько минут, а потом меня вызвал чернявый и улыбчивый мужчина средних лет.

       – Значит, пролетарии всех стран соединяйтесь? – вдруг воскликнул другой мужчина, сидевший за широким столом, в очках с сильным увеличением, и представился: «Начальник отдела кадров Сунгуров!»

       – А я его заместитель Зарубинский, – представился улыбчивый и сел по правую сторону от начальника.

       – Ну, расскажите про себя! – предлагая мне присесть, сказал Сунгуров.

       И я, что называется, как по маслу, на ходу придумывая, стал рассказывать им славную историю своего комсомольства, вставляя по ходу те инструкции, которые сообщила мне по дороге ГБ, о своем знакомстве с товарищем Ленцем, о нашей совместной работе на целине, – хотя я не уверен, что сегодня он обо мне вспомнит! – а также о моей ностальгии по СССР и потому страстном желании жить и приносить пользу городу Москве и так далее. И те, весьма довольные, слушали мое ловкое вранье, охотно кивая, и затем сказали: «Нам все ясно! Тогда давайте свои документы, будем вас трудоустраивать».

       Я выложил им свой паспорт, и Зарубинский, по-доброму ворча на заболевшую секретаршу, стал записывать в учетный лист мои данные. Читая, вдруг удивленно взглянул на меня:

       – Вас зовут Хо?

       – Так точно.

       – Какое странное имя! – стал записывать. – А фамилия Лим? – опять удивленно записал.

       – Получается, вас зовут Хо Лим! Так? – весело спросил он меня.

        И я опять подтвердил.

        – Хо Лим… Хо Лим… – повторял, словно заучивая, начальник Сунгуров, с любопытством, как инопланетянина, разглядывая меня. – Хо Лим! Это значит, подхалим?! – и вдруг густо захохотал.

        – Да нет, не так! – как-то задумчиво перебил его зам Зарубинский. – Хо Лим это значит Голем! – и удивляясь собственному филологическому открытию, сказал. – Так вы, значит, настоящий Голем!

        Я молчал, не понимая, а он внимательно посмотрел на своего начальника.

– Ты представляешь, Игорь, что это значит?

– Нет, – замотал головой начальник.

        – Ну, еврейскую легенду о големе, наверное, слышал?… Некий раввин создал искусственного человека для выполнения тяжелых работ…

– Ну и что? – не понимал его Сунгуров.

        – Как что? А мы чем, спрашивается, на этой гребанной фабрике занимаемся, дорогой начальник отдела кадров? Разве не изготовлением патриотов?… И, согласно нашей идеологии, патриоты, в сущности, кто?… Те самые големы и есть!

        – Ну, это ты лишку хватил! – наконец сообразив, широко заулыбался мне Сунгуров, словно извиняясь за коллегу. – Патриоты у нас с христианским сознанием и осознанием! А все эти твои  семитские големы, насколько я понимаю, просто искусственные существа!

       – Да один черт! – хмыкнул Зарубинский, очевидно, закрывая тему.

       – И вообще, что это ты такое при новичках говоришь? – спохватился Сунгуров. – Здесь, между прочим, за стеной, секретный отдел находится. Ты забыл?

       – Да ладно! – махнул рукой циничный зам и сказал мне. – В любом случае, товарищ Хо Лим, знайте, что это Знак! И может, даже знамение! То есть, вы попали именно туда! В общем, по назначению. Итак… Welcome to the Motherland!!

       – А теперь давайте решать, в какую индустрию мы вас направим! – продолжал Сунгуров. – Вы где прежде работали?

       – Я работал проводником на поездах дальнего следования! – впервые сказал я правду.

       – Ага! Значит сфера обслуживания! Тогда в харчевню патриотов! – предложил Зарубинский. – И поскольку он блатной, сразу младшим управляющим. Вы не возражаете?

       – Нет, – согласился я, мне действительно было наплевать, где работать.

        – Вот и хорошо! А сейчас оформляйте документы, и отправляйтесь вон в то здание. – показал он мне через окно. – Это будет ваш новый дом, общежитие для обслуживающего персонала. Мы их предупредим!

          Через полчаса я уже был в общежитии, удивляясь тому, как быстро я устроился в Москве. Получил у вахтерши ключ от комнаты, и, поднявшись на второй этаж, нашел номер, вошел, обнаруживая, что в комнате было две койки, и на второй уже лежали чьи-то вещи. Не зная, что делать дальше, поскольку меня, с этой минуты младшего управляющего Хо Лима, не проинструктировали, я присел и стал – любимое, значит, теперь занятие, – смотреть в окно, обозревая открывавшиеся мне серые просторы фабрики, с множеством зданий с совсем не фабричными вывесками: «Харчевня», «Обитель любви», «Гладиаторская», «Хомо-Дром», и что-то другое, уже с трудом различимое.

          Затем в комнату вошел человек, я оглянулся и увидел такого приземистого, коротко постриженного молодого мужчину, который тут же протянул мне свою широкую ладонь.

          – Федор Стуков. Ваш сосед и пока… ваш наставник.

          Я пожал ему руку.

          – Стуков это не кличка, а фамилия! – зачем-то пояснил он мне. – Ну что, пойдем, осмотрим место твоей новой работы?

          И мы пошли в другое здание, в ту самую, очевидно, «Харчевню Патриотов», где мне предстояло работать, и по дороге Федор Стуков, с виду такой простой, быть может, очень простой человек, рассказал мне, что сам он – практически ветеран этой фабрики, прошел здесь учебу и работал во все фабричных подразделениях и в конце концов обосновался в харчевне. А я пока ни о чем его особо не расспрашивал, поскольку вообще не понимал, чем  эта фабрика занимается, несмотря на ее очевидное название.

         Мы подошли к харчевне, очень помпезному, пышному зданию, выложенному из красного кирпича, выстроенному в этаком византийском стиле, со всяческими белыми башенками и колоннами, с парадной мраморной лестницей на входе.

         «Здесь обедают и ужинают самые важные люди нашего государства», – торжественно объявил мне Федор Стуков, мы вошли вовнутрь, и я сразу же начал удивляться, причем непритворно, ибо интерьер этого дворца был совершенно неожиданный. Вдоль стены, подпирая руками потолок, стояли полуобнаженные мужчины с повязками на бедрах, смиренно опустив головы… Стуков пояснял: «Это наши атланты, которые поддерживают своды харчевни. И таким, значит, живым образом достигается непоколебимость наших основ и устоев, и, между прочим, я принимал непосредственное участие в проектировании этих живых интерьеров…» Я не совсем понял, что он хотел сказать, и глядел на «атлантов» с удивлением и даже испугом: мужчины молодые и средних лет, стояли бок о бок, как бы поддерживая потолок, и конечно, кто-то из них, не в силах сохранять неподвижность, то переступал с ноги на ногу, то почесывался, а то и поднимал на нас свои несчастные глаза.

         Мы пошли дальше, и удивление мое только нарастало: в просторной зале сидели на полу, видимо, отдыхая перед работой, такие же полуобнаженные мужчины, которые при нашем появлении испуганно засуетились, и после, прямо на наших глазах, вставали на четвереньки по четырем углам, опуская себе на плечи лежавшие рядом дубовые доски, изображая так очевидно стол, другие же, кто вдвоем, кто по одному, надевая на себя пуховые сидения,  создавали из себя, значит, кресла, и очевидно, вся эта «мебель» самым непосредственным образом использовалась посетителями харчевни.

         – Я же вам говорил, засранцы, всегда быть в исходной позиции! – лениво покрикивал на них  Федор, уже держа в руке длинную учительскую указку, и даже успевал стегать ей то одного, то другого участника, так сказать, интерьера и мебели. Пошли дальше! – повел он меня вглубь ресторанного пространства, где мужчины, еще издали завидев нас, также, на ходу быстро собирались и группировались в столы, стулья и даже диваны.

        – А это у нас комната отдыха! – сказал Стуков и открыл массивную дубовую дверь, и тут же, с ходу, заорал, приструнивая, значит, очередных патриотов, до этого дремавших на полу, а теперь поспешно складывавшихся, в необходимых позах, в лежанки, пуфики и матрасы. И все это хамско-холуйское смирение для меня, на фоне роскошных красных ковров, честно говоря, отдавало каким-то бесстыдством и развратом…

        – А вот здесь у нас туалетные комнаты! – повел меня Стуков дальше и открыл следующую дверь, и я увидел двух столь же несчастных молодых людей, сидевших на краешке бассейна и как-то очень укромно игравших в карты. Это что еще такое!! – опять заревел Стуков, и парни с испугу уронили карты на пол, и начальник начал тут же бить одного из них указкой по голове. Рядом же на унитазе сидел абсолютно неподвижно, глядя тупо в одну точку, словно ничего уже от этой жизни не ожидая, третий участник этого сантехнического интерьера, который при нашем появлении даже не шелохнулся, и я задумался, для чего они-то здесь находятся. И Стуков тут же пояснил: «Единственная комната, где по понятным причинам ванна, бассейн, унитаз – настоящие, а эти люди просто банщики, которые – опять грозно взглянул на них, – совсем здесь обленились! И с этими словами он вышел вместе со мной вон.

          – Вот собственно вся наша харчевня, еще, конечно, кухня, официантская, зал наблюдений для управляющих, это тебе расскажут потом, затем номера наверху, со своей прислугой и так далее… И в этом обширном хозяйстве, как ты понимаешь, вся фишка именно в живых интерьерах. Причем с этим мы попали просто в яблочко! – воскликнул Стуков. – Ведь все эти чиновники, олигархи, звезды, вся эта, так сказать, высокопоставленная нечисть, очень любит издеваться над простыми людьми, причем, чтобы были обязательно под рукой, что мы и сделали, и чем выше чин, тем изощренней его издевательства…

         – А причем здесь патриоты? – задал я давно вызревавший во мне вопрос.

         – Так, как ты не понимаешь? В том-то и соль! Из каждого пришедшего к нам неофита мы выплавляем стальную форму, или могучего духом,  который готов идти в бой, за Родину, за все, что угодно, а также услужить хозяину, если надо, сиречь, – все той же Родине, и мебелью стать, и подушкой и стеной… – похлопал он по животу, проходя мимо, одного из «атлантов» – в общем, как и говорил великий советский поэт, гвозди бы делать из этих людей!… Что мы и пытаемся делать! А теперь, Хо Лим, пойдем пообедаем?

           И мы вышли из харчевни, к моему, надо признать, великому облегчению, и пошли через просторную площадь, похожую на солдатский плацдарм, к обыкновенному серому зданию с вывеской «Кафе для обслуживающего персонала».

          – Отметим твое трудоустройство! – потирая руки, объявил мой опекун, садясь за стол,  и, подозвав официантку, сделал заказ.

         Вскоре принесли обильный обед на двоих, напитки и большую бутылку водки. Стуков, очевидно, не дурак выпить, налил себе и мне по полному стакану, затем поднял бокал и со словами «Будем!», закидывая голову, разом вылил в себя содержимое. А я лишь пригубил, что не осталось для него незамеченным.

         – Правильно, что не пьешь! Здесь у нас пьющих не любят! Это я тебя проверял!… Я ведь, ты знаешь, не зря Стуков! И собственно в харчевне я занимаюсь внутренней безопасностью. Особист, если по старому! И мне…- говорил он, аппетитно и шумно кушая и выпивая, – в свое время сильно повезло.  Я же родом из деревни Стуково… И у нас соответственно такая родовая традиция, была и есть: сту-чать! – он постучал по столу, – другой вопрос, на кого стучать: на своих деревенских или на весь остальной мир?  И когда я приехал в столицу и пришел на фабрику, в отдел кадров, и сказал что я Стуков из деревни Стуково,  меня, не долго думая, направили, ибо имя есть судьба, в спецотдел. Так что, Хо, уважай и бойся меня, я все про всех знаю! – сказал он и, вполне довольный собой, захохотал, и опять выпил. И тут же почему-то погрустнел.

          Правда, есть в нашей родовой традиции, как в любом деле, обратная сторона… – продолжал он – Вот ездил я недавно на родину, памятник поставить на могиле матушки. Поставил, в общем, и решил это дело отметить, самогон у нас, знаешь, бабы варят отменный. Отметил и – запил. День, два, три, неделя, а в деревне нашей никого из мужиков не осталось, одни старухи, сварливые, злобные, родом, что ли, из ада, так вот смотрели они на меня, смотрели, как я, пьяный, сам на сам, барахтаюсь, и заложили меня, сообщив прямо на фабрику. И приехали за мной на восьмой-то день, наши же особисты, и, когда увозили, я так матом на них ругался, суки, говорю, говенные, даже отдохнуть мне на родине не дали…. А они все хихикали и говорили, бесстыжие, это не мы, в буквальном смысле, а земля такая, цветы, деревья, животные – все и вся друг на друга, на самом деле, доносит. И поскольку мы есть часть нашей земли, нашей родины, вот мы тебя – в общей стилистике-то! – и заложили. И на прощание сказали мне, знай, мол, сынок, долго жить это значит… долго, последовательно стучать! Поэтому мы на самом деле тебе добра желаем! И помни о своем Стуково, помни о гордом имени своем! И никогда его не предавай! И по приезде я глубоко задумался об их словах, и понял, что это большая правда! – сказал Стуков и опять выпил, и тут же лицом упал на стол, и захрапел, и поскольку он никак не просыпался, я взвалил его на плечо и потащил через площадь, как раненого, и никто из встречавшихся нам, совсем его виду не удивлялся, а даже все ободряюще улыбались мне, и я понял, что многотрудная все-таки у Стуков работа и родовая традиция, что бы он мне обратного, за столом, ни говорил.

         Я донес Федора до нашей комнаты, сбросил на кровать, думал, вот, наконец, успокоится,  и правда, он несколько минут еще храпел, но затем, уже во сне, как лунатик, стал громко и отчетливо говорить, а точнее, кому-то докладывать, и слушая его, я не переставал своему соседу изумляться.

        – Товарищ Сунгуров, – докладывал во сне Стуков. – Прием! Прием!… Сообщаю вам, что новый сотрудник харчевни патриотов по имени… как его, мать твою!? – в общем, не важно, с виду застенчивый человек, и кажется, без двойного дна, и думается мне, что, несмотря на всего свои нерусскости, он сможет стать достойным членом нашего сообщества. Тем более, нынче у нас идеология такая – принимать неверных как верных! Не правда ли? … Прием! Прием! Вы слышите меня?

          Наступила пауза, я же все больше чему-то веселясь, громко сказал: «Все правда. И я вас слушаю дальше, товарищ Стуков! Прием! Прием!»

        – Так вот,  я убежден, – заговорил Стуков дальше. – что сотрудник Хо в скором времени добьется в своей работе самых очевидных успехов! Под моим руководством, конечно!… А сейчас, что прикажете с ним делать?… Прием! Прием!

        – А сейчас отпустите его за вещами в город! Он оставил их у своих московских знакомых!

        – Так точно! Отпускаю! – согласился Стуков. – А теперь перехожу к докладу о другом сотруднике Быкове! Прием! Прием!…

         И я, значит, отпущенный  руководством на волю, с радостью вышел из душной от алкоголических паров, комнаты, и пошел на выход из фабрики. Перед этим позвонил по телефону Галине Борисовне, сообщая ей, что меня устроили прекрасно, и сейчас я собираюсь ехать к ней в квартиру, и она снова объяснила мне, как добираться, и сказала, что Рена будет через час.

        И я долго плутал по линиям метрополитена, все время путая свои пересадочные остановки, в сущности, добираясь на другой конец города, и чем дольше я находился в подземелье метро, в этой душной, вязкой толпе, словно никогда не поднимавшейся на воздух, – а был вдобавок уже вечер и час пик, – тем  все более маленьким я себя ощущал, действительно големом, как меня обозвали в отделе кадров, который будет служить непонятно чему и кому, в общем, голем-с-горем-пополам, и в этих глубоких раздумьях, я чуть не пропустил свою остановку, и, после, поднимаясь по эскалатору наверх, уже наполнялся вопросами, которые пока для меня не имели ответа.

          Когда я позвонил в квартиру, мне открыла сама Рена, и я так ей обрадовался, что немедленно заключил ее в свои объятия, так мы провальсировали по комнате несколько шагов, затем плюхнулись на диван, и, отказываясь от чая, от кофе, от чего-либо еще, я, глядя ей в глаза, целуя ее лицо, вдруг спросил ее о том, что томило меня весь сегодняшний день.

         – Рена! Зачем тебе весь этот спектакль?!… Скажи! Сейчас мы вместе. Давай прямо сейчас уедем отсюда!

         – Куда, Хо?

         – Куда угодно! Да хотя ко мне, домой!

         – Нет, Хо! Сначала ты должен узнать меня и все мои обстоятельства. – с какой-то неимоверной серьезностью говорила Рена. – Чтобы после ты не жалел о своем выборе никогда!

         – Что за глупости ты говоришь? – взволнованно говорил ей я. – Когда я с тобой, я понимаю свой смысл… Сегодня, в отделе кадров, путая мои экзотические имя и фамилию, меня назвали големом. Причем, весьма точно! И если я голем, то служащий именно тебе! А когда я один, то я не знаю, кому служить и вообще ради чего жить! Понимаешь?

         – Я все понимаю! – улыбнулась она. – И я тоже без тебя теряю смысл! Но пойми и другое, мы должны дождаться своего времени!

         – О, Боже! Ты опять говоришь о времени? – воскликнул я и замер, пытаясь как-то в себе остановить это время… И затем, глядя друг на друга, в страстном желании убить это время, сбрасывая с себя свои одежды, мы бросились друг другу в объятия и – понеслись опять одной рекой, входящей в море, которое уже обнимало нас лавиной, с головой, и там… визионерски, что ли, под комочками век, я вдруг увидел странную картину, как мы с Реной шли по дну моря, почему-то в серых робах, среди других заключенных, и над всеми нами, на возвышении, стоял никто иной, как Федор Стуков, в серой сутане, уже не с указкой в руке, а с хлыстом, которым он хлестал арестантов, раздавая налево-направо, так отсчитывая ход новому времени, и жало его попадало и на Рену… И тогда я бросился к ней, обнимая ее, защищая от ударов, и хлыст хлестал уже по мне, а я совсем не чувствовал боли, сжимая ее все сильнее и сильней, чтобы на ней не оставалось ни одного не покрытого места, желая сам, быть может, превратиться в… это самое время.

         – Ты задушишь меня! – воскликнула Рена, и я очнулся, и увидел ее испуганные и счастливые глаза. – Пойми! – говорила она, легко читая мои мысли. – Тебе надо все равно пройти эту фабрику, чтобы понять что-то очень важное про меня и про себя… И если мы действительно, в этом мире големы, то ты должен пройти и этот арестантский путь. Ибо человек, как та куколка, превращающаяся в бабочку, обретает свою свободу не в одночасье!

         Со следующего дня у меня начались трудовые будни, и работа моя заключалась в очень неприглядном, если не сказать, совсем омерзительном. Под руководством Федора Стукова, вместе с другими управляющими, сидя за непроницаемым с той, внешней стороны, стеклом, я должен был следить за исправной работой отведенной мне… как бы это сказать? – живой мебели, то есть, чтобы каждый кандидат в патриоты, являя ли собой опору стола, стула или деталь интерьера стены,  работал, как отлаженный механизм. Это означало, в первую очередь, для них: не шевелиться, не хныкать, не стенать, не тем более огрызаться, если кто-то из подвыпивших посетителей вдруг начинал щипать или, более того, гасить окурки об эту самую «мебель».  Конечно, официанты делали порой тому или иному клиенту замечания, но высокому чину по определению разрешалось все, и я, впервые глядя на все это чудовищное и бессмысленное действо, не помышляя прежде, что такое вообще может быть, не уставал поражаться тому факту, насколько люди могут быть  отвратительны.

        Первые несколько дней я работал практикантом, то есть, следил за работой многоопытных управляющих, слушал и запоминал их ценные советы, отмечал их мгновенную реакцию и многое другое, и так проходил мой рабочий день. А первую половину дня, до работы, сотрудникам фабрики разрешалось заниматься спортом, физкультурой, играть в футбол, теннис или волейбол. И я впервые увидел работников других подразделений, к примеру, гладиаторов, или боксеров со сломанными носами, или любовников, в обтянутых трико, с лошадиными, без всяких преувеличений, гениталиями, обслуживавших богатых скучающих дам, и прочих, прочих, так называемых патриотов, исправно выполнявших свое дело, и в этом, очевидно, а больше ни в чем, и заключалось их служение, а точнее обслуживание родины, и вероятно, думал я, независимо от исторических периодов, так было всегда.

         На шестой день мне определили наконец мой персональный стол, с телефоном, рацией и сигнальными кнопками для вызова бойцов ОМОН, на случаи чрезвычайных ситуаций, и следовательно я становился уже настоящим управляющим. Я сидел так же, как и другие, за односторонним прозрачным экраном, сквозь который я видел в полной ясности свой стол, и первыми моими посетителями была богатая супружеская пара, чьи разговоры я отчетливо слышал через микрофоны, которые были встроены прямо в столешницу. Через полчаса сильно опьяневшая супруга стала хватать за ляжку и даже за гениталии одного из наших бедных патриотов, и тот не выдержал, стал как-то реагировать, в результате крышка стола уже ходила ходуном. Я нажал на кнопку, как меня и учили, и вскоре к моему столу подошел метрдотель и с угодливой улыбкой, обращенной к клиентам, сильно пнул беднягу по ноге, и тот немедленно замер, превращаясь, как ему и было положено, в каменного или деревянного.

          Затем был перерыв, и, слава Богу, – я уже ненавидел свою работу! – за мой стол никто не садился, и так прошло два часа, после чего меня по телефону предупредили, что ко мне идут обедать менты, причем не самого последнего ранга, а от этого контингента, как известно, можно было ожидать, чего угодно.

           Я напрягся, психологически приготовился, заранее волнуясь. В зал вошли трое в штатском, один в нарядном костюме, другие попроще, и вскоре по их разговорам, я понял, что первый был командиром подразделения, по фамилии Бонишевский, а другие его подчиненными: хохол по фамилии Парай и азиат по фамилии Кабдрахманов..

           – Ну, что, друзья мои, голубчики, – без всякого официального тона, говорил своим подчиненным Бонишевский. – как вы здесь, без меня, служите? А, Вася? – обратился он к хохлу, пока официанты приносили напитки и блюда.

          – Да все у нас в полном порядке, товарищ лейтенант! – ласково улыбнулся ему Парай. – Лучше вы расскажите, как прошел ваш отпуск?

          – Ох, сказка одна! – закатил глаза лейтенант. – Море, солнце, кругом красивые женщины, обходительные мужчины, и у всех такие утонченные манеры, и по началу я даже боялся говорить, что я простой мент, называл себя начальником службы безопасности… В общем, совсем другой мир!

          Затем он налил себе и всем водки, и сержант Парай выпалил тост за здоровье своего начальника.

         – Ну а теперь ты, Вася, расскажи, что без меня, в подразделении происходило? – вдруг со всей строгостью объявил Бонишевский, выпивая и закусывая. – Я же вижу по твоим глазам, что-то у вас произошло!

         – Да все вроде ничего! – откинулся на спинку живого стула лейтенант Парай. – Вот только два дня назад у нас с Кабдрахмановым случился один инцидент…

         – Так-так-так! – уже нахмуривался Бонишевский, не забывая подливать всем и себе.

         – Ну, рассказывай!

         – Вышли мы с Кабдрахмановым, как обычно, на дежурство. Сначала «прочесали» вокзал, затем поехали на стадион. А после просто по улицам шныряли. В смысле, контролировали…  Ну, ничего собственно такого не случалось, и мы после просто поехали по городу. Решили подкрепиться. Доехали до окружной дороги, Кабдрахманов сходил за едой в шоферскую чебуречную и там же, в машине, мы стали ужинать.

         – Ну, ближе к делу! Чего ты мне все про свой быт рассказываешь!?

         – Ну, в общем, поели, покурили, стемнело уже, – как-то неуверенно продолжал Парай, – и вдруг неподалеку, в перелеске, мы услышали чьи-то крики и какое-то – да, Кадбрахманов? –  неземное сияние…

        – Сияние?  – вздрогнул лейтенант и опять налил водки, и опять все выпили.

        – Ну, да, такое свечение, сияние! И что делать, мы же при  исполнении, несмотря на усталость, пошли туда, в лес, – все более хмуро рассказывал Парай, уже чуть опьяневший, – и оказались на самом настоящем кладбище!

        – Как это, на кладбище? – изумился Бонишевский, уже предчувствуя историю. – Как вы там оказались?

        – Да я ж говорю, ехали просто по городу и оказались на окружной, самый конец Москвы… Ну вот, мы и пошли, слышим крики, видим сияние, понимаем, что творится какое-то очередное безобразие, идем дальше и видим уже могилы… Ох, даже не знаю, как вам дальше рассказать! Может, ты, Кабдрахманов?

         Кабдрахманов отчаянно замотал головой.

         – Эх, ты, бессловесное ты существо! – с раздражением произнес Парай, налил себе как, очевидно, рассказывающему, и смачно выпил. – Видим, в общем, товарищ лейтенант, самых настоящих покойников, привидения этакие, все в балахонах таких выцветших и все как бы фосфором светятся! При этом над разрытой могилой пляшут, даже хихикают, в общем, ужас такой…

       – Подожди, подожди, ты чего это мне всякую чушь рассказываешь? – слегка стукнул кулаком по столу Бонишевский.

       – Да говорю я, правда. Все это правда! – с пылом воскликнул Парай и случайно пнул бедного патриота под столом ногой. Случайно.

       – Правда! Истинная правда! – наконец проронил свой голос сержант Кабдрахманов.

       – Ну, мы поглядели, поглядели и на них наехали… Я говорю, кто такие? И что это вы эксгумацию производите? И вообще, где ваши документы?… А они, хи-хи-хи, ха-ха-ха, нет у нас документов. Все наши документы у дядьки… Какого, е-мое, дядьки, спрашиваю. И они показали пальцами, вглубь чащи, и после все полетели туда… Мы за ними, конечно, на всякий случай пистолеты достали, страшно ведь… Приходим и видим. Сидит такой, действительно, дядька хмурый, один в один, как памятник Достоевскому, у ленинской библиотеки… И так хмуро на нас смотрит, а все эти привидения за него попрятались… Я снова им говорю, ваши документы! И тогда этот дядька так нахмурился и говорит, несмотря на все мои погоны: Вы сначала ваши документы представьте. Кто такие? Ты на погоны наши посмотри, говорю ему и повторяю, ваши-то где?! Дело в том, тогда отвечает мне другой, из-за спины дядьки выглянувший, такой, на козла похожий, – что мы мертвые… Неужели так трудно догадаться? А я ему невозмутимо: А мы живые! …. А если живые, вдруг опять заговорил этот самый достоевский. – то, где ваша регистрация? Ведь вы должны знать, что вам, живым, у нас, в царстве мертвых, тем более, в неположенный час, никак нельзя находиться! И тут я, честно говоря, опешил, ведь формально он был прав…

       – К т о был прав? – с каким-то тихим ужасом воскликнул Бонишевский, стуча пальцами по столу. Затем налил себе, как, очевидно, единственному слушавшему, и выпил.

        – Как кто? Дядька тот… – не понял подтекста его вопроса Парай и продолжил. –  И дальше он стал на нас наезжать. Представьте, говорит, документы, что имеете право ходить здесь по ночам, тем более, во время нашего славного праздника… Какого еще праздника? – спрашивая я. Сто пятьдесят лет нашему кладбищу! – говорит, и я вижу уже боковым зрением, что вокруг нас эти самые мертвецы уже так активно тусуются. Страшно нам стало – да, Кабдрахманов? – и мы попятились назад.

        – Постой, постой! – опять прервал его Бонишевский. – Вы, че, пьяные были, что ли?

       – Да какой там! Если бы… – с чувством воскликнул Парай и опять выпил. А за ним и Кабдрахманов. – А дальше совсем ужас начался… Пятимся мы, значит, назад, а эти мертвые уже наступают на нас, где ваши документы? Где?… А я кричу: мы же живые! А раз живые, поднялся тут со своего кресла дядька, – то в каталажку вас тогда, для удостоверения личности! То есть, уже они как бы менты, а мы, значит, без регистрации… И тогда мы  выхватили свое табельное оружие, сделали по предупредительному и после стали пулять по ним… И действительно, прямо сквозь них, хоть бы хны, точно духи, значит… И тогда мы безоглядно побежали!…

        – И что? – с ужасом глядел на Парая Бонишевский.

        – Мы побежали, значит, – вдруг заговорил Кабрахманов, наконец, пожалев друга. – А они нас схватили!

        – Как схватили? Они же мертвые!

        – Дурак, не они нас схватили, – взволнованно перебил его Парай, – а… два памятника. Один неизвестному солдату, а другой – пионер с трубой… Вот они как бы ожили и схватили нас своими каменными клешнями, и прямо в ближайшую яму бросили… И в тот же момент достоевский захохотал, вот, мол, вам ваша каталажка. Быстро ваши документы и табельное оружие! Иначе крышка вам! И мы, конечно, отдали!

         – Как отдали? – вскочил со стула Бонишевский.

         – Ну а что делать-то было, лейтенант? Страшно ведь! – оправдывался абсолютно смущенный Парай.

         – И что потом?

         – А потом землей зарывать стали! – продолжал Кабдрахманов. – Засыпали его по плечи, а меня почему-то по самую шейку… И так мы, значит, памятниками стали, один выше, другой ниже. И после вся эта нечисть плясала вокруг нас, продолжая праздновать свое 150-летие! Хохотали, прыгали, чуть ли не по нам, а после дальше, вглубь своей кладбищенской страны, побежали!

         – Так, понятно! – прервал весь этот рассказ Бонишевский, уже сам не рад, что затеял этот разговор, затем встал из-за стола. – Пойду-ка, я пописаю!

         – Ну, что будем делать-то? – спросил Парай напарника, когда тот ушел.

         – Надо все до конца рассказать! – твердо сказал Кабдрахманов. – Разжалобить, а после новое оружие попросить!

         – Да, вляпались мы с тобой, Кабдрахманов! Во, позор-то! – в сердцах сказал Парай и после налил себе и ему, и оба выпили.

         Затем вернулся посвежевший Бонишевский. – Ну, слушаю вас дальше!

         – В общем, всю ночь мы так, памятниками, строя друг другу глазки, и простояли! – продолжал Парай. – А потом, утром, когда светать стало, проходили мимо нас могильщики, к нашей вящей радости. И я заорал им: Откопайте, братцы! Христом Богом прошу! А они говорят: только за мзду! И мы, конечно, согласились. Откопали, значит, и мы им всю свою выручку за регистрацию и отдали. И пошли, все грязные, вымаранные в земле, не спавшие, с красными глазами, действительно, как мертвецы. И тут-то товарищ лейтенант, самое непостижимое и началось!

         – Как, еще?! – вздрогнул Бонишевский и выпил, а за ним выпили и сержанты.

         – Еще, еще… Подходим, значит, к машине и видим, что в машине сидят, ну… такие же Кабдрахманов и Парай…

         – Ты, чего это мелешь, дурак?! – заорал тут Бонишевский и от всего этого ужаса со всей силы пнул, опять же случайно, бедного патриота под столом. Случайно.

         – Ну, точно, лейтенант, говорю!! – взмолился Парай. – Словно мы тогда ночью разделились на две половинки, Парай 1, Парай 2, и соответственно… – пьяно взглянул он на Кабдрахманова. –  И те, значит, чистенькие в машине оставались, выспались себе спокойненько, – хорошо еще, что без нас не уехали! – а мы, несчастные, отдувались, значит за всех на кладбище. В общем, подошли мы к машине, и тот Парай так нахально мне говорит: И где же ты шляешься, грязный мент? А я ему: Шлюха ты! Я в засаде был. А он: И где же твое оружие? А ему что скажу, и чуть было не заплакал…

           – И у меня точь-в-точь такой же разговор произошел. – подтвердил достоверность сказанного напарник Кабдрахманов.

           – Постойте! Постойте! – совсем ошарашенный, забормотал Бонишевский. – Так вы тогда кто – те или эти?

           – В смысле? – вздрогнул Парай.

           – Ну, те, кто в машине остался, или те, кто на кладбище веселился в честь 150-летия!

           Парай и Кабдрахманов с недоумением взглянули на лейтенанта, а потом друг на друга.

           – Так, вы пока подумайте, а я пойду пописаю. – предупредил их Бонишевский и опять вышел.

           – А действительно, кто мы, те или эти? – тихо спросил Кабдрахманов Парая.

           – О чем ты спрашиваешь, баран?! – заорал тут Парай, и опять налил себе и ему, и они опять выпили.

           – Ну, что, решили? – вернулся Бонишевский.

           – Ну, конечно, мы те, кем всегда и были! – уверенно сказал Парай. – Ибо когда мы сели в машину, мы потеснились с нашими половинками, и после, в тряске, совместившись окончательно,  ехали уже вдвоем с Кабдрахмановым, но также без документов и оружия.

         – Вы, товарищ лейтенант, – заискивающе начал лебезить Кабдрахманов, – не в службу, а в дружбу, с учетом всех наших невероятных и жесточайших обстоятельств, выдайте нам, пожалуйста, новые документы и оружие, без всякой огласки, конечно.

         – Без огласки конечно? – передразнил его Бонишевский.

         – Мы вас просим! Очень просим! – воскликнул следом Парай.

         – Не имею право! – вдруг твердо и трезво сказал лейтенант. – Сначала пошлем вас на опознание, те вы или эти, а после, в любом случае, за потерю оружия, – в каталажку…

         – Да какого хрена!! – заорал вдруг Парай. – А кто нас в свое время, самым неуставным образом учил, деньги с мирных граждан  сшибать?! А, разве не ты, Бонишевский?

         – Эй, эй, ты это о чем?! – замахал руками лейтенант.

         – Все говорил, в казну! В общак! – все больше распалялся Парай. – Я честно служить хотел, когда в подразделение пришел. Родине хотел служить, а вы научили… золотому тельцу! И поэтому мне так стыдно перед той, чистой своей половинкой за потерю документов и табельного оружия! Понимаете?

         Бонишевский затравленно молчал.

         – Вы же мне всю карьеру, судьбу поломали этим самым мздоимством! Во, дожили с Кабдрахмановым, что с покойников хотели мзду получить! За что и поплатились… Стыдно мне за такую хрень, понимаешь? И поэтому ты мне просто обязан выдать новые документы и орудие, чтобы мне новую жизнь с чистого листа начать!

         – Сейчас, сейчас, вернусь!… В туалет! – бочком стал отходить от стола Бонишевский.

         – Ты куда пошел, козел!? – попытался остановить своего начальника Парай, но тот уже шел к выходу.

         – Я же говорил, ничего не выйдет! – сокрушенно произнес Каьрахманов, и они опять выпили.

         И тут же следом вернулся Бонишевский, а за ним шел грозный конвой, из пяти человек, и только сержанты их увидели, как Кабдрахманов бросился вглубь залов, а Парай, дерзкий хохол, вдруг схватил своего начальника, уже, очевидно, бывшего, сзади за горло и приставил к его шее вилку.

         – Я предупреждаю! Я сейчас порежу его!! – орал он на весь ресторан, и все, кто был, официанты, метрдотели, даже повара, высыпали в зал, и стояли как вкопанные, не зная, что делать. – Шкура, всю жизнь мне испортил!

          – Отпусти, отпусти, Парай! – хрипел, весь посиневший лицом, начальник.

          – Освободите выход! – начал продвигаться к выходу Парай, а Кабдрахманова нигде не было видно.

          – Ну, что ты стоишь?! – толкнул меня тут какой-то управляющий. – Это ж твой стол! Сделай что-нибудь!

           И я послушно встал, и вышел из нашей застекольной комнаты и стал медленно приближаться к продвигавшемуся к выходу Параю, не имея никаких мыслей по поводу того, что мне с ним делать.

          – Удушу суку! – орал Парай, брызжа слюной. – За родину! За отчизну, бля!

          И тут, непонятно откуда, в нескольких шагах от меня, вырос, словно из-под земли, Стуков и хищно подмигивая мне глазом, другим же глядя на пьяного сержанта, вдруг зашипел мне: «Ну, Хо! Давай, твой час настал!»

          И я опять же абсолютно смиренно, занес свою руку, прямо над уже стоявшим ко мне спиной сержантом Параем, и, под то же подмигивание Стукова, со всей своей силой обрушил кулак прямо ему на голову, попадая в самое темечко. И следом: бедный сержант вздрогнул, повернулся, удивленно взглянул на меня, совершая плавно пируэт, и после рухнул на пол, а Бонишевский, наконец свободный, держась за посиневшую шею, засипел хриплым голосом: «Взять его! И срочно найти Кабрахманова!»

          Затем все меня поздравляли с успешно проведенной операцией, а после долго искали сержанта Кабдрахманова, наконец нашли: хитрый азиат, как-то ловко встроился в глубине залов между «атлантами», успев по ходу раздеться до семейных трусов, по которым собственно его и вычислили, и после его также препроводили в милицейскую машину.

         На этом мой рабочий день и закончился, все были чрезвычайно возбуждены, действительно такого никто здесь, в харчевне, еще не видел, и я, обласканный, значит, своим начальством и коллегами, уже, кажется, местная знаменитость, пошел к себе в общежитие,  принял душ и без ужина лег в постель, то и дело, вспоминая пронзительную потустороннюю исповедь сержанта Парая, которого, на самом-то деле, мне было искренне жаль. А поздно ночью, вернулся Федя Стуков, как всегда, шумный и подвыпивший, включил бесцеремонно свет, и во весь голос, расхаживая по комнате, начал хвалить меня, сообщая, что доложил о произошедшем начальству, после чего ко мне, как положено каждому управляющему, было решено приписать личного подопечного, только что поступившего на фабрику, и прямо с завтрашнего дня я должен взяться за его воспитание.

           – Молодец, Хо! От всей души поздравляю тебя! – сказал в заключение совсем расчувствовавшийся Стуков, и даже подошел ко мне, крепко пожал мне руку, и после стал укладываться спать. Я же все вспоминал прошедший день, не уставая, что главное, поражаться себе и себя пугаться, в таких новых для себя обстоятельствах, и, наконец, когда Стуков улегся и тут же захрапел, я с тяжелым вздохом – не предвещавшим, я знал, ничего мне хорошего! – выключил свет.

X. ОТЕЦ

            Принимая на воспитание, а точнее… на «воспитание» тихого застенчивого мальчика, всего лишь год назад окончившего школу, принимая его из рук матери, простой и настрадавшейся, очевидно, женщины, – глядевшей на меня как на самого главного в своей жизни благодетеля, я вдруг впервые, спустя полтора месяца, как поступил на работу, задумался всерьез о смысле и назначении  этой самой фабрики патриотов. То есть: для чего она собственно предназначалась и кого она собственно производила, и, оглядывая место своей работы, таверну, – мужчин не только молодых, но и самого разного возраста, обслуживавших посетителей в самых разных, не умопостигаемых качествах – от изображения полуголых атлантов, составлявших интерьеры стен, затем… стульев, столов, диванов и пуфиков, и так далее, до смиренной прислуги,  – это только в таверне, а что происходило в других увеселительных заведениях, – в боулингах, в стриптиз-клубах, на гладиаторских рингах, на человеческих бегах, – я мог только догадываться, так вот, оглядывая всех этих несчастных существ, я понимал, что это гигантской предприятие с развитой сетью филиалов, как по России, так и по всей бывшей советской стране, нещадно обрабатывало людей, потерявшихся в жизни после развала империи, укрощая их волю, порывы, посылы, мечтания и устремления, лишь для того, чтобы окончательно превратить их в бездумных слуг, покорных рабов, или в тех самых – да, да! – сущих големов, готовых служить чему-и-кому угодно, в зависимости от того, какая общественная погода стояла на дворе. И если нынче в моде был патриотизм, то значит, фабрика патриотов… И вполне может быть, что этот факт или эта причина не вызвала бы у меня никаких сомнений, если бы не мой ученик, между прочим, первый не только в моей служебной практике, но и в жизни, – семнадцатилетний Андрюша Хан, мальчик-полукровка, мать русская, а отец, как я узнал из разговора с ней, корейский иммигрант, приехавший учиться в советскую страну во времена хрущевской оттепели, выпускник творческого вуза и впоследствии писатель, тосковавший на чужбине всю свою жизнь по родине, и, как опять же простодушно сообщила мне Зинаида Ивановна, угоревший от водки – да, к чему я обо всем этом говорил? – если бы не этот мальчик, рыжеволосый от матери и с раскосыми глазами, от инородца отца, и не смевший поднять их во время разговора с ним, рядом с которым понятие Родины, Патриотизма, в том крикливом звучании, в каком они произносились на фабрике,  выглядели какой-то дьявольской издевкой.

         И вообще, мое опекунство-учительство-попечительство-и-отцовство выглядели теперь одним лукавством, я мгновенно оценил простую незатейливую логику неведомого мне руководства или… ведомого мне Федора Стукова, под чьим присмотром я находился до сих пор, которые, принимая на работу этого полукорейского мальчика, конечно же, немедленно подумали обо мне, значит, чтобы вместе нам осваивать пространство новой отчизны, ибо – для всего и всех места хватит. Но пока свое душевное смятение я держал при себе, исправно выполняя обязанности управляющего, то есть, вежливо спрашивал у Зинаиды Ивановны, почему она решила отдать своего единственного сына именно в таверну, на что она мне отвечала, что Андрюша всегда был аккуратным и опрятным мальчиком, и в ожидании, когда она придет с работы,  всегда готовил еду, а после сервировал стол, в общем, а это только один пример, неустанно заботился о ней, и потому, подумала она однажды, он будет исправно заботиться и о посетителях таверны, и вообще, развивала она мысль на моих глазах, из него должен выйти истинный «послушник», и значит, патриот нашей русской жизни, а корейского отца он, увы, практически не помнит, – а у вас есть отец? – вдруг спросила она меня, ну, вот видите, улыбалась, какое совпадение, значит, вместе будете служить той земле, на которой однажды оказались.

           На этом наше собеседование и закончилось, напоследок я сказал, что она, Зинаида Ивановна, может посещать сына каждую неделю, в установленные дни, «расписание прочтете на вахте», мы попрощались, уже стоял вечер, и я повел своего тихого подопечного в казарму, в огромный, всегда полутемный зал, выкрашенный в неизменную зеленую краску, на пятьдесят коек, говорят, здесь раньше был кожевенный цех, хорошо, что не мясоразделочный, каждый раз думал я, изредка заходя туда. В казарме Андрюше выделил место-койку, постель, прочие бытовые принадлежности. И тихий мальчик Хан столь же безмолвно стал обустраиваться, растерянно оглядываясь на грубых, шумных, языкастых парней, и мы договорились, что завтра с утра я зайду за ним и поведу на место его новой работы.

         – Ну как, отныне обременен персональным учеником? – усмехнулся Стуков, когда я вернулся к себе в комнату, и я, по своему обыкновению, промолчал, а он, по своему, стал развивать тему дальше, сообщая мне, что все начинается с одного ученика, и если все пойдет гладко, дадут другого, третьего, и когда они пройдут курс бойца, старательно вымуштруются, самое важное будет, успешно продать их новым хозяевам, в этом и заключается наша управленческая карьера, ибо с каждого я, значит, буду иметь свой процент, так что в моих интересах выковать из человека настоящего патриота.

          – А у тебя как, Федор, с этими самыми учениками дело обстоит? – не без раздражения поинтересовался я,  и тот на этот мой вопрос даже обиделся.

         – А ты, что, не знаешь? Да у меня уже тысячи по всей стране! Ну, не тысячи, а сотни… – уточнил он. – Ну, в общем, несколько десятков точно есть. И заметь, что с каждого я имею процент. И если по секрету, – говорил он уже шепотом, – то я уже дом собираюсь строить в ближнем Подмосковье… Так что, Хо – хо-хо! – дерзай и куй железо, пока горячо!

         На том наш стратегический разговор был окончен и на следующий день я зашел за Андреем, и повел его в таверну, где его незамедлительно раздели, недовольно поцокали, оценив его хилое телосложение, выдали набедренную повязку и наконец «встроили» в интерьер стены, как положено всем новичкам, поставив между двумя мускулистыми парнями славянского типа, а я пошел на свое рабочее место, за зеркало, за которым я наблюдал теперь уже за тремя столами. Теперь я мог с полной уверенностью сказать, что моя карьера в таверне стремительно развивалась, и более того, наблюдая за своими рабами, поддерживавшими на своих плечах тяжелые крышки столов, или сидения стульев, под чьими-то грузными задницами, я научился, причем довольно быстро, за этим весьма однообразным занятием наблюдения – о, где же, вы, мои магические сверкающие поезда? – думать о своем, и сейчас я опять невольно думал о своем первом ученике, с которым нас, по отцовской части, объединяла одна, единая, родина, которой мы не будем служить никогда, и эта новая моя ответственность, хитро и ловко замешанная на крови моим дальновидным руководством, меня, честно говоря, уже утомляла и тревожила. Ибо я никак не мог понять, как следовало мне относиться к своему подопечному – с душой, что при такой работе, «гвозди бы делать из этих людей», было совершенно невозможно, или с положенной жесткостью и даже жестокостью, как относились другие управляющие к своим ученикам? И чего я позволить себе, в силу своей чувствительности, конечно, никак не мог.

         Эти мысли и сомнения все более тревожили меня и отнимали внимание, да так, что порой я проглядывал «огрехи» других своих  подопечных, о чем мне незамедлительно напоминали мои бдительные коллеги: «Эй, куда ты смотришь? Вон, тот, кудрявый, который за ближнюю ножку стола, сейчас заснет и упадет… иди его поправь», или «Смотри, твои гости, за вторым столиком, уж слишком разгулялись, и вон та пьяная баба щипает свой «стульчак» за всякие укромные места. Следует сделать ей замечание». А в перерывах, когда я наконец оставался наедине с самим собой, я опять шел в зал номер три, чтобы проверить, как там чувствует себя мой ученик Андрюша, субтильный, невысокого роста «атлант» между двумя, как издевкой, русскими крепышами, – стоял-таки, но так смиренно, низко опустив голову, казалось, вот-вот и заплачет, стиснув зубы, терпя свою неподвижность. И так, в своей неутолимой тревоге, я проработал четыре дня, до выходных, когда мне можно было наконец отлучиться, на побывку, в город, и когда я мог наконец встретиться с Реной… В наших встречах с Реной со временем установилась закономерность, и она научилась безопасно для себя, все также находясь под домашним арестом, отлучаться из дома на целый день, по каким-то, всегда густым и пестрым, неотложным, как водится, женским делам. И по субботам мы с ней встречались, все в той же квартире ее подруги Галины, и конечно, на этот раз, я был полон вопросов, которые накопились во мне за время нашей недельной разлуки.

          – Это опять ты, со всем своим пылом и страстью? – пытаясь принять шутливый тон, встречала она меня, быть может, втайне, каждый раз, опасаясь моего порыва.

          Мы сели на кухне и я рассказал ей обо всем, что со мной, за эти дни случилось. А потом опять задал свой вечный вопрос: О, Рена, скажи мне, к чему все эти «испытания фабрикой»?

         – Ты знаешь, что я отвечу тебе. И почему ты, зануда, опять об этом?

         – Хорошо, – говорил я дальше, –  я пройду все испытания этой фабрики, но скажи мне… до каких пор я должен проходить этот кривой путь? Пока я не превращусь в идиота, которые окружают меня сейчас везде?

         – Пока ты не поймешь, мой милый, – тихо и твердо говорила мне Рена, – что ты будешь за меня всегда в ответе!

         – Ты думаешь, я сейчас уже этого не понял?

         – Я просто в этом убеждена. Ибо самое трудное испытание это… испытание гремящей пустотой, которая ведь и царит на вашей фабрике, да и вообще, быть может, во всем мире!

         – Ну, хорошо, допустим, я пройду и это испытание ради тебя… – говорил я, интуитивно чувствуя, что она права, и знает впереди что-то такое важное, чего я еще не знаю. – Ну, тогда скажи, что мне делать с этим бедным мальчиком-полукровкой, который… тише травы, ниже воды, и из которого, я боюсь, они точно сделают настоящего, пустого и полого, идиота!

        – Я думаю, ты должен сделать все, чтобы этот мальчик остался самим собой и, в конце концов, покинул это место!

        – А если он не знает, что это такое – быть самим собой?

        – Тогда на что ты? … Ведь ты и должен ему в этом помочь! – как-то загадочно говорила Рена, а потом вдруг страстно. – Да как ты не понимаешь, этот кривой путь, как ты сказал, дан тебе для того, чтобы ты, выросший без отца, почувствовал себя, хоть на мгновение, отцом – этого мальчика, затем, повторяю, меня, и, в конце концов, отцом себя! – так вдруг сказала мудрая Рена. –  Ты меня понимаешь?

         Я не знаю, понял ли я ее до конца, и вообще ли понял, но прямо со следующего дня, уже без всяких сомнений, я стал все чаще наведываться к Андрюше, и впрямую спрашивать его о том, как ему живется – тьфу! – то есть, как ему стоится, прости Господи, в атлантах, есть ли жалобы на кого, и когда мне другие управляющие делали  замечание, что такая забота об учениках совсем здесь не уместна, не положена, я отвечал им, что у каждого свои методы работы, и к воспитанию патриота надо относиться со всей ответственностью и серьезностью. И они тут же отставали от меня. А я опять глядел на своего ученика и по его несчастному выражению лица я понимал, что ему очень худо в своем новом положении, но он никогда не расскажет мне, в силу той пресловутой, свойственной и мне, дальневосточной сдержанности, что происходит во время его службы.

          И однажды, уже ближе к вечеру, ко мне подошел охранник таверны, кудрявый, чернявый, похожий на цыгана, очевидно, давно заметивший мою неустанную заботу об этом юноше, отвел меня под локоток в сторонку и чуть ли не шепотом спросил: «Это, что, брат твой, что ли, если ты так о нем печешься?»

          И я, играя в ту же вкрадчивость, охотно подтвердил факт нашего несуществующего родства.

          – Могу посмотреть за ним, особенно по ночам, когда здесь чёрт-те что творится, но, конечно, за определенную мзду!

          – А что здесь творится? – изумленно спросил его я, и он с кривой улыбкой опустил глаза.

          – Хорошо, – согласился я, впервые оценивая преимущества, даже на этой фабрике, российского мздоимства, – договорились. И когда ты будешь сообщить мне обо всем?

          – Каждый день, когда ты будешь приходить на работу. – и после он назвал сумму, и я весьма охотно сунул ему в кулак запрошенное.

          И результат не замедлил себя ждать, и буквально через день Цыган – а имя его я все никак не догадывался спросить! – сам подошел ко мне утром и сообщил, что моего новичка обижает ночной дежурный по кличке Каменщик.

         – Каменщик?! – поразился я такому совпадению, вспоминая незабвенного директора своей школы, и это совпадение определенным образом что-то для меня значило. – А что именно происходит?

         – Я думаю, тебе следует самому увидеть, и если, что, его за этим поймать! – как-то совсем мрачно предложил мне Цыган и добавил. – Приходи сегодня в час ночи. Как раз он будет заступать на смену!

         На том мы и договорились, и я дал ему еще денег, с ужасом понимая, что если бы он не попался на моем пути, я бы никогда не узнал, что происходит по ночам с моим подопечным.

         Весь остальной день я никак не мог, за своей работой, сосредоточиться, ничего окрест себя не видел, не замечал, несмотря на замечания моих бдительных коллег-управляющих, я еле дождался окончания своей смены – 11 часов вечера, а потом, уже в общежитии, решил не заходить в свой номер, чтобы не вызывать любопытства Стукова, который во все совал свой нос, и долго и тупо пялился в холле в телевизор, и когда наступило время, со всей своей решимостью отправился в таверну.

        Дверь мне открыл сам Цыган и с той же вкрадчивой улыбкой повел меня по пустым и темным залам. И вот мы вошли в очередной, свернули направо, и Цыган поставил меня прямо в угол, между двумя атлантами, при этом, строго предупреждая их, что началась контрольная проверка, и чтобы никто из них не «шарахался». Затем сказал мне, что будет рядом, и чтобы я просто стоял и ждал грядущего зрелища, и после ушел.

        Не знаю, сколько я находился в этой глухой и душной темноте, я поневоле отмечал, что творилось окрест: новички-атланты, уже почти вымуштрованные, стояли старательно в надлежащей им позе, – то есть, подпирая руками гипсокартоновое небо, и единственное, что они себе позволяли, это время от времени перешептываться, в конце концов, в таком неестественном положении, у меня начала кружиться голова, и казалось уже, что я сам атлант, и жизнь моя отныне будет принадлежать одному патриотическому, скажем так, вертикальному долгу.

        Наконец, из оцепенения меня вывел шум, – стук двери, а потом шаги, и по тому, как дружно и испуганно затихли новички, среди которых, в полутьме, я никак не мог разглядеть своего Андрюшу, я понял, что это идет тот самый Каменщик, тяжелыми, неспешными шагами командора, и вот он вошел, включил ночник, и я увидел лысого, плечистого, огромного роста, мужчину, в спортивных штанах и майке боксерке, с длинными, как у обезьяны, руками, одной из которых он ковырялся спичкой в зубах, очевидно, только что отужинав.

        – Ну, что, голубки?! – заскрипел он каким-то абсолютно подлым, нечеловеческим голосом. – Где у нас, эти самые, с домашним заданием? – и пошел дальше, и вот остановился.

        – Ну, как, атлант Ворона, выучил наш фабричный гимн?

        И я увидел, как один из стоявших, напротив меня, поспешно кивнул Каменщику.

        – Спой тогда?

         Человек по фамилии – или кличке? – Ворона открыл рот и запел таким писклявым и тоже, казалось, нечеловеческим голосом.

        – Славься отечество, славься страна…!

        – Ладно, вижу, выучил! – захохотал лысый, и звонко хлопнул того по животу, и я вдруг понял, что этот Каменщик абсолютно больной человек, и что дальше будет еще отвратительней.

        – А где этот, кавказец чертов?

        – Здесь! – гулко откликнулся кавказец, в том же ряду, Каменщик подошел к нему и тот, без всякого объявления, прочитал ему бойко четверостишье, кажется, из Пушкина, и мучитель опять остановил его, изображая полное удовлетворение.

        – Так… так… А теперь… – почесывал он лысую голову. – другой, косой, нерусский, где?

         – Здесь. – раздался тихий голос, и я узнал его, это был мой Андрей.

         – Выйти из строя! – как-то злобно скомандовал Каменщик, и Андрей шагнул вперед.

         – Ну, что, дохляк, посмотрим, как ты выполнил свое домашнее задание? Отжаться пятьдесят раз!

          И бедный Андрей смиренно опустился на пол и стал отжиматься, пыхтя и сопя, но где-то на пятнадцатом отжимании лег на пол, не имея больше сил.

          – Встать! – рявкнул Каменщик. – Задание не выполнено. Тогда другое… Гопака вприсядку! По залу, десять кругов!

          И юноша, сев на корточки, стал не то чтобы выплясывать, а просто передвигаться, тяжело и медленно, как черепаха.

         – Хватит! – с нескрываемой ненавистью остановил его мучитель. – Ну, рожа нерусская! Ниче не умеет! Хорошо, тогда последнее. Ходить на руках!

         Я шагнул было вперед – остановить этого негодяя, но тут же рядом со мной, не понятно, откуда и как, оказался охранник, взяв меня за руку, шепнул: «Еще рано! Все это согласно уставу, и вполне законно!»

         Что делать, я продолжал наблюдать за унижениями своего ученика: Андрей пытался встать на руки, но тут же падал, конечно, под хохот Каменщика и хихиканья некоторых новичков, уже, значит, так рано выдававших свои подлость и малодушие.

        – Все! Ну-ка, пошли со мной! – схватил за руку Андрея Каменщик, и повел его вон из зала.

        – А теперь пошли! – шепнул мне на ухо Цыган, лица которого, словно привидение, я в полутьме не мог разобрать. – Наша задача застать Каменщика, когда он будет делать что-то неположенное!

        Неположенное! – ухнуло в моей голове, и я почувствовал в себе какую-то подлый, липкий страх и даже слабость.

         Как только мучитель со своей жертвой исчезли из виду, мы пошли за ними, под тихий гул и шепот новичков, вышли из зала, прошли еще один, а потом свернули направо, в узкий полутемный коридор, в глубине которого я увидел узкую полоску света, падавшего из комнаты.

         – Что там?

         – Это его служебка. Где он переодевается  и ужинает. – шепнул мне охранник и мы остановились прямо у двери, но сквозь щель нам ничего не было видно.

         – Ну, что, лишенец, на колени? – развязно произнес Каменщик, и я услышал глухой стук, затем раздалось бульканье воды, быть может, мучитель утолял жажду, а после его голос.

         – Я же тебе говорил, сморчок, какого черта ты здесь оказался! Здесь не место слабакам! А раз оказался – опять раздался глухой стук – то пройдешь здесь через все круги Ада! Я тебе это обещаю!

          Во время всего – чего? – происходившего я ни разу не услышал ни стонов, ни голоса Андрея, и от этого все, о чем мы могли лишь догадываться, казалось мне еще более чудовищным, затем раздался такой тяжелый стон Каменщика, и тут же охранник, который, очевидно, знал все заранее, шепнул мне: «Можно!»

         Он толкнул дверь, слабый крючок отвалился, и я увидел то, в чем сознаться себе никак не хотел: в узкой комнатке без окон мой бедный Андрюша стоял на карачках, в приспущенных штанах, а обезьяноподобный мужлан, на коленях, уже пристраивался к нему сзади, таская его из стороны в сторону.

        Встать, хар-р-ря-я-я! – рявкнул охранник, и застигнутый врасплох каменщик испуганно вскочил, весь побелев лицом, судорожно пряча в штанах свой красный, набухший, чудовищных размеров, отросток.

       – И ты, пацан, вставай!

       Андрюша, не глядя на нас, встал, надевая штаны, все также, с низко опущенной головой.

       – Господин управляющий! – продолжал играть свой спектакль охранник дальше, очевидно, имея свои причины не любить Каменщика. – Как видите, дежурный Кабанец во время дежурства занимался непотребными действиями с подчиненными…

       – Да вы че, ребята? Мы же просто разобраться хотели! – зарычал, засюсюкал вдруг Каменщик.

       – В карцер его! – наконец произнес я. – На трое суток! Под мою ответственность.

        И охранник вошел в комнату, надел на того наручники, без всякого сопротивления, и вывел обезьяну вон.

        Я остался наедине с Андреем, о Боже, хоть бы раз он поднял глаза или проронил голос…

        – Пойдем со мной!

         Мы прошли все залы, и на выходе охранник подошел ко мне и спросил: «Если мы его посадим, то кто будет вместо него?»

        – Я! – вдруг сам от себя не ожидая, сказал решительно я, после всего мной увиденного мне действительно хотелось разобраться, что здесь происходит по ночам. И дальше повел Андрюшу в казарму, пытаясь несколько раз заговорить с ним по дороге, но тот, конечно, молчал, а в казарме сразу же улегся на койку, уставившись в одну точку, на потолке, откуда – и более несчастного зрелища я в своей жизни не видел! – на него капала ржавая вода, и казалось, что он плакал этими ржавыми слезами, которые текли по его лицу, сами по себе.

        – Завтра, Андрей, на работу не выходи! – сказал я ему перед уходом. – Завтра во всем разберемся.

         И я пошел обратно в таверну. Дверь была открыта, я прошел мимо спавшего за столом вахтера, старика, вошел в первый зал, и, глядя на все эти смиренные, полуобнаженные фигуры,  громко спросил: «Ну, что, ребята, часто у вас такие издевательства по ночам происходят?»

         «Атланты» робко зашевелились, и кто-то, наконец, глухо сказал: «Каждую ночь. Но нас уже давно не трогают. Мы ведь уже ветераны!»

        – Какие еще ветераны? – задал я, очевидно, совсем неправильный для управляющего вопрос.

        – Как какие? Разве вы не знаете?… Здесь, господин начальник, первый зал, – отвечал тот же голос, – то есть, для тех, кто переходит на работу «мебельщиком» или в прислугу. А достается тем, кто в следующих залах, новичкам!

        – Понятно! – пошел я дальше, как раз в тот зал, где я держал засаду и терпел свои унижения Андрей.

       – Ну а вы, ребята? – я уже на ходу обращался я к новичкам. – Что же вы такое терпите?  И почему не сообщаете об этих скотствах своим управляющим?

        Все молчали, низко опустив головы, видимо, напуганные Каменщиком или – другими каменщиками.

         – Я повторяю свой вопрос! – остановился я в середине зала. И наконец тот, кто пел российский гимн, сказал:

         – Мы не имеем права, господин начальник, жаловаться. Так нам сказали каменщики. Иначе нас отправят к двоечникам, и не будет у нас никакой карьеры.

         – К каким еще двоечникам! – изумленно исторг я, очевидно, выказывая свою полную некомпетентность в этих вопросах.

         – Ну, вон там! – махнул парень в следующий зал. – Там те, кто уже совсем не продвигается по службе!

         О, ужас, – подумал я, – оказывается, здесь своя иерархия!

          И пошел дальше, в следующий зал, и действительно увидел, что это был зал… двоечников, потому что они совсем не пытались изображать из себя могучих атлантов, кто-то сидел на полу, кто-то стоял, а кто-то даже спал, в общем, совсем не стройные ряды.

         – Значит, это вы двоечники? – обратился я к ним.

         – Мы! – откликнулся кто-то мне.

         – И что это значит для вас? Объясните!

         – Это значит, господин начальник, – приподнялся один из них, лежавший до этого на полу, говоря все это с каким-то вызовом и удовольствием, – что о нас давно не вспоминают! Поскольку мы в свое время не очень-то старались изображать из себя этих чертовых могучих атлантов…

         – А как же карьера? – попытался я изобразить из себя настоящего управляющего.

         – Да на кой она сдалась? – буркнул другой. – Кормят, да и ладно!

         – Ну, это не совсем так! – опять взял слово первый. – Иногда о нас вспоминают! Когда всякие хозработы нужно делать… А вон в тех, следующих залах, совсем отказники. Или, как их называют, отходы… Вот о них совсем не вспоминают!

          – Понятно! – произнес я, все более удивляясь этому сложному и странному мироустройству таверны, и пошел дальше, вглубь, решив узнать всю правду этого, воистину загадочного пространства, до конца.

          Я вошел в следующий зал, и уже научаясь ничему и никому не удивляться, все же охнул от удивления. В этом зале люди даже и не пытались изображать из себя то, что им было положено, а просто спали на полу, вповалку, или сидели, проснувшись, о чем-то перешептываясь, причем они не обращали никакого внимания на меня, а я их уже ни о чем не спрашивал, и шел дальше, из зала в зал, кругом были развалы тел, и стоял такой тяжелый спертый воздух, и у меня, проходившего всю эту душную бесконечность, уже кружилась голова.

          И вот, кажется, я дошел до конца: в темном зале, словно в третьесортном, провинциальном вокзале, люди лежали везде, оставляя по центру одну узкую дорожку, в конце которой сидел у огромной двери какой-то человек на стуле, и, опустив голову,  казалось, спал. Я подошел к нему и на мгновение замер.

         – Эй, любезный! – тронул я его за плечо, и тот тут же поднял голову, скривил улыбку.

        – Какой я же тебе любезный?… А ты-то кто?

        – Я управляющий!

        – С проверкой, что ли?

        Я кивнул.

        – Ты, наверное, парень, – засипел тот, –  в первый раз в наших краях?

        Я опять кивнул.

        – Новенький, что ли?

        – Почти два месяца.  А что у вас здесь? В смысле, дверь?…

        – Эта дверь в складское помещение. А я, стало быть, его сторож.

        – И что там, на складах?

        – Ну, всякая рухлядь! Раньше ведь здесь вместо живых атлантов   пластмассовые манекены стояли, из разных исторических эпох. Вот они сейчас там, за дверью. Ну и прочее, – мебель, утварь, посуда…

         – А зачем вы все это сторожите?

         – Если по сути, то я сторожу не это, а… прошлое. – загадочно произнес сторож, и лица его я в полутьме по-прежнему не видел.

         – Это как понять?

         – А ты любопытный, новичок! – усмехнулся тот. – Ну да, тебе ведь положено знать… В общем, произошло все, как обычно. Люди устроили здесь склады, а Бог распорядился по-своему.

         – Расскажите!

         – Ну, как я и сказал, вначале устроили здесь склад. Потом некоторые управляющие, из твоего, значит, цеха, вдруг стали ходить сюда по ночам. В то время здесь никакого привратника еще и в помине не было… Приходили сюда, прошлое свое вспоминали, грехи, что ли, замаливали… Дело ведь вы творите не Божье! Согласен?

          Я промолчал.

        – Ну так вот, один пришел, другой, третий, потом без счета уже… И тогда начальство таверны приказало посадить сюда привратников, чтобы никого внутрь не пускать. Но никто не хотел привратником сюда идти, все думали о карьере. Ну а мы с братом согласились!

        – С братом?

        – Ну да, с братом! Он с той стороны двери, а я с этой.  Он привратник прошлого, значит, а я настоящего.

        – Ничего не понимаю! – признался я.

        – В общем, так положено, новичок! – не стал разъяснять мужчина. – А люди все равно сюда ходили, и замаливали грехи своего настоящего перед своим прошлым. И мы с братом, на самом-то деле, есть истинные патриоты в этой говенной таверне и вообще фабрике! Потому что Родина это в первую очередь Прошлое!… Согласен?

        И наступила пауза, и мне надо было уйти, прошедшему все пространство таверны до конца, но слишком уж загадочным и завораживающим казался мне этот человек и его рассказ.

        – Вот ты, к примеру, – нарушил молчание привратник, – хочешь знать свои грехи перед прошлым своим?

         И опять наступила пауза, и я вдруг вспомнил все свои последние сомнения, затем Андрюшу и наши совпадения, отсутствие наших отцов, и наконец, свое дырявое прошлое. И тогда я сказал: «Хочу!»

        – Ну, тогда давай попробуем! – вдруг предложил мне этот странный человек, отошел в сторону, отодвинул стул, и, прислоняясь губами к замочной скважине, стал действительно вызывать своего брата.

        – Брат! Брат! Откликнись брату!

        – Чего тебе? – раздалось наконец из-за двери.

        – Здесь гость к тебе. Алкающий свое прошлое!

        – Как он?

        – Да вроде ничего, иначе бы тебя не звал.

        – Пусть подойдет.

        – Подойди и скажи в замочную скважину самое главное, про свое прошлое, особо не рассусоливая. – учил меня этот загадочный человек. – Только суть! Он поймет! Он у меня мудрый!

        И я, словно уже околдованный этим привратником, и братом его, и вообще всей этой ночью, подошел к двери, присел, приставил губы к замочной скважине и прошептал в нее только одно: «Отец! Мой отец!»

        – Хорошо! – отозвался мне голос. – Жди!

        И я отошел от двери.

        – Во! Видишь, кажется, поверил тебе! – не без радости за меня заметил брат. – Теперь надо ждать. Курево есть у тебя?

        Я вытащил из кармана пачку с сигаретами, угостил его и закурил сам, и когда поднес огонь к его лицу, то увидел его страшные шрамы.

         – Так все-таки, почему же вы здесь вдвоем? – спросил я с волнением.

         – Потому как общее у нас прошлое. И мы совсем не хотим жить настоящим. – произнес тот и глубоко затянулся сигаретой.

         Я молчал и ждал, что он скажет дальше.

         – Была у него жена, у моего старшего брата. И вот бес попутал, влюбился я в нее. И все ходил, смотрел на нее, вздыхал и любовался. И однажды совратил я красавицу, а точнее, она меня, и встречались мы потихоньку. А потом брат почувствовал и застал нас вдвоем. Сначала избил меня, изуродовал мне все лицо, чтобы неповадно мне было больше. А затем…

         – Убил ее?

         – Да!… А потом мы сбежали с ним в Москву, устроились на эту чертову фабрику, по началу были как все, стояли эдакими мудаками, вдоль стены, но когда нам предложили охранять этот склад, склад прошлого, мы, не долго думая, согласились… Ибо мы уже понимали, что нет у нас ни настоящего, ни будущего, а только общее прошлое. Которое мы только и любим, больше чем саму жизнь. Ну и поскольку он был муж ее законный, то он там внутри, охраняет прошлое, то бишь, жену свою, в которой он, даже мертвой, души не чает. А я, как внезаконник, как преступник и прелюбодей, здесь стою, с внешней стороны… И так мне и положено!

          – Так, значит, это именно ваше прошлое?

          – Да нет! Какой ты глупый! – опят усмехнулся этот несчастный человек. – Мой могучий брат вымолил этот склад своими молитвами, и так сделал его обителью человеческого прошлого. Которое становится приютом и пристанью для любого, кто истинно алкает его! Понимаешь, ты?… То, что было мертво, он оживил своим глубоким страданием! И потому Бог помог ему, ведь именно таким Он помогает, и расширяет, и очищает…

          Я молчал, потрясенный услышанным, и докуренная сигарета обжигала мне пальцы. А потом раздался стук в дверь, с той стороны: «Пусть входит!»

          – Иди! Повезло тебе, считай! Значит, не пустой ты человек!… Когда войдешь, на брата не смотри! Он не любит этого. Иди сразу, куда скажет. А обратно когда, также брата глазами не ищи. Просто постучись. Я открою. И с Богом!

          – С Богом! – сказал я ему, и тяжелая дверь со скрипом открылась, и я вошел. И услышал голос, слева от себя, который сказал: Иди прямо, там все увидишь!

         И я пошел, так ни разу не оглянувшись на брата, как мне и было велено, и шел все дальше, вглубь, по узкому коридору, и вскоре вышел из плотной тьмы, и увидел странное: слева и справа от меня как бы открытые купе, точно в поезде, и в них лежали то ли куклы, то ли мумии, в человеческий рост, и тихо светились голубым, желтым и розовым светом, все затянутые серебристой паутиной, среди действительно какой-то старой пыльной утвари и мебели. И, продвигаясь дальше, я вдруг увидел словно спавшую женщину, невиданной действительно красоты, и сердце мое подсказало мне, что это и была та самая возлюбленная, которую привратник прошлого убил за неверность, оставляя своего брата вечно там, за дверью, как мытаря, как вечного жида, и почему-то казалось мне, что она, эта спящая красавица, вот-вот откроет глаза, и случится что-то ужасное со мной, и тогда я поспешно отвел глаза, идя дальше по этому лабиринту, мимо этих диковинных, то ли мумий, то ли изваяний, олицетворявших и заключавших в себе чье-то прошлое, и вдруг, еще издали, увидел яркий белый свет, и в этом сиянии, как внутри облака, лежал на огромной кровати человек, как-то бочком, свернувшийся калачиком, и я почему-то сразу понял, что это мое и для меня, и подойдя еще ближе, я увидел никого иного, как самого себя, и опять же нисколько не удивился этому.

           В тот же момент этот, как две капли воды похожий на меня, человек открыл глаза и тихо мне улыбнулся, и после кивнул, чтобы я прилег позади него, лицом к спине. Я лег, поневоле принимая такую же позу, как и он, в сантиметре от него, повторяя все его очертания, и какое-то время мы лежали без слов, а потом он повернулся ко мне и с улыбкой сказал: Ну, здравствуй, сын!

          – Здравствуй, отец! – сказал я, комок в горле, дрожащим голосом, и немедленно слезы выступили на моих глазах.

         –  Значит, ты хотел меня увидеть?

         –  Да, отец, и давно!

         –  И зачем? – глядел он мне прямо в глаза, и наша похожесть нисколько меня не пугала, а напротив, радовала.

         – А затем, чтобы узнать, отец, что случилось с тобой, после того как мы – мать, сестра и я, – оставили тебя предательски… – говорил я и слезы уже текли по моему лицу.

         – Зачем? … Зачем же ворошить прошлое? – все с той же печальной улыбкой спросил он меня.

         – А затем, отец, что только об этом я и думаю! И еще, я хочу за всех пред тобою покаяться!

         – Вот ты видишь меня как себя, – говорил отец, – в той же позе и в том же возрасте, когда постигла меня эта утрата. И когда я узнал окончательно, что вы никогда не вернетесь, я, сын мой, лег на кровать, и лежал, не ел, не пил, днями, сутками, неделями. А ко мне приходили друзья, соседи, коллеги, пытаясь поднять меня, оживить, вдохнуть в меня новую жизнь. Но я прогонял их и прогонял, говоря, что ничего мне больше в этой жизни не нужно… В конце концов, все мои знакомые и приятели оставили меня, и меня уволили с работы, лишь одна сестра приходила после ко мне, и все плакала, тяжело вздыхала. А однажды пришла и сказала, что отец наш, не выдержав моего отчаяния, при смерти, и зовет меня напоследок увидеться. И тогда я встал и пошел к отцу и матери, и лицо отца при виде меня осветилось радостью. И он взял меня за руки и сказал, что, запомни, сын, есть любовь в этом мире, как бы худо мне сейчас ни было, и я должен бороться. Он взял с меня обещание, что я буду жить, что буду бороться за любовь в этом мире, и с этими словами он оставил нас. И после мы похоронили отца, и я вернулся в дом, и, хоть и помнил наказ отца, ничего не мог поделать с собой, и все также лежал, как мертвый. Спустя месяц опять пришла сестра и сказала, что и мать наша слегла, не выдержав моего отчаяния, и зовет меня в последний раз со мной повидаться. И я встал и пошел, и моя бедная матушка мне сказала точь-в-точь такие же слова, и я опять пообещал ей за себя и любовь бороться, и на этом обещании она угасла. Мы похоронили и ее, и после сестра перебралась в мой дом, стала ухаживать за мной, и все спрашивала, что же нам теперь делать?

        И тогда я сказал ей, что нам, во что бы то ни стало, надо бороться за любовь сообща, как брату и сестре, и если даже любовь хрупка, зыбка и непрочна, то, быть может, она, сестра… возможна между нами, ибо если ты когда-нибудь разлюбишь меня, как мужчину, то как брата – никогда! И именно такая любовь крепка! Ибо за островом что сжат берегами костей и мелководьем плоти, земля без конца… И услышав все это, она заплакала, а после согласилась со мной, и между нами произошло то, что и должно было. И вскоре сестра зачала…

         Я слушал своего отца, не отрывая от него глаз, а он, совсем не видя меня, глядел в ту самую даль, сквозь времена и пространства, и глаза его уже наполнялись теплым сиянием прошлого.

         И когда сестра зачала, это принесло мне новых сил, и я уже ухаживал за ней, разговаривая как с ней, так и с Богом самим, и говорил я, что если это, Боже, грех, то пусть будет ребенок от греха, а если это свет, то, значит, все так и должно было быть. И вот через девять месяцев сестра моя родила от меня, и мы увидели, что появился на свет чудесный ребенок, и то был мальчик, и не было на нем никаких следов греха, и тогда я возблагодарил Бога всем сердцем своим, и после ухаживал за сестрой и ребенком.

          И однажды ночью, когда они спали, двое самых дорогих и близких мне существ, я вышел из дома, и дошел до другого, где жил тот самый парень, который, я знаю, был давно влюблен в мою сестру, я разбудил его и вызвал во двор, и сказал ему, что несколько дней назад моя сестра, в которую он был так влюблен, родила чудесного мальчика от меня, и если ты спросишь, зачем мы это сделали, то я отвечу тебе, что… за островом, что сжат берегами костей и мелководьем плоти, земля без конца, и – только такая любовь крепка! А теперь говори, юноша, будешь ли ты любить ее, с моим ребенком, также сильно, как прежде, ибо я пришел сюда спросить тебя об этом, ибо настала мне пора навсегда уйти из дома. И этот юноша в ответ мне заплакал, а потом все же сказал, зная обо все наших несчастьях, нет, даже поклялся, что будет любить мою сестру и моего ребенка, сильней жизни и смерти, и народят они с ней еще много детей, и будет у них большая и дружная семья. Да, он мне в этом поклялся!

         И тогда я поблагодарил его за эти благородные слова, и после привел его в свой дом, и положил его рядом с сестрой и нашим мальчиком, а после попрощался с ним, сказал, чтоб не искали меня, и той же ночью ушел в лес, поднялся на скалу, где и были захоронены мои мать и отец, и пред скалой, под луной, серебрилось огромное море, по которому вы, сын мой, так вероломно от меня уплыли,. И встав на колени пред могилами, я сообщил родителям своим, что я все сделал так, как они мне велели, что я боролся за любовь в этом мире, как мог, и Бог помог мне, отец и мать, и на этом мой сыновний долг перед вами исчерпан. И после, там же на скале, я так и остался, сидел и, глядя на море, плакал, и плакал я долго – день, ночь, день, ночь… и когда во мне совсем не осталось слез, я с легким сердцем умер… Вот что случилось со мной, сын мой, после того, как вы покинули меня!

         И затем наступила тишина, словно ночь на земле, а после я сказал, беззвучно плача, прикасаясь дрожащими пальцами к его мокрому, как у меня, лицу: «Прости меня и нас, отец! Просто прости!»

         – Уже простил! – улыбнулся он и после сказал. – А теперь иди! Иди и исправь мое прошлое и мою судьбу, и именно так ты исправишь свою судьбу и свое прошлое!

         – Но как, отец?! – воскликнул я, тревожа тишину и ночь на земле. – Как это сделать мне?!

         – Глупый, – погладил он меня по лицу, – Ты уже это сделал! Иди и больше ни о чем не беспокойся! И никогда не забывай одно, – говорил он последнее, что хотел мне сказать, – что за островом, что сжат берегами костей и мелководьем плоти, земля без конца!

         И я встал, и не оглядываясь, ибо знал, что нельзя мне оглядываться, пошел обратно, по лабиринту, проходя мимо вместилищ чьего-то прошлого, открытых купе, исполненных разного света, шел по кривой, то налево, то направо, вышел наконец к двери, и прежде чем вызвать привратника настоящего, и навсегда покинуть свое прошлое, я сполз спиной по стене, сел на корточки, и опять заплакал, и плакал я долго, – за себя, за мать, за сестру и даже за бабушку, – так прощаясь с отцом, и благодаря судьбу за эту встречу.

XI. ПУТЬ САМУРАЯ

          Такая странная и неожиданная встреча с моим отцом, в потустороннем ли мире, в лакунах, ложбинах иль трещинках моей памяти, на самом донышке ли моей души, словно открыло во мне новое дыхание – жить и помогать тем, кому нужна была моя помощь, и конечно, факт появления в моей жизни Андрюши Хана я воспринимал уже как знак, посланный мне отцом, за чью судьбу мне нужно было если уж не бороться, то искренне хлопотать, пока чудовища из фабрики патриотов не сломали его, не сделали из него безвольное существо, способное лишь пресмыкаться. И первым делом, на следующий день я отправился к Стукову в кабинет, нас расселили несколько дней назад, и, как полноценный управляющий, прошедший стуковский контроль, я, к своей радости, получил отдельную комнату, и потому своего бывшего соседа я мог застать лишь на рабочем месте, то есть в кабинете. У таких сволочей есть еще кабинет, думал я, направляясь к нему, и войдя в приемную, слава Богу, секретарши на месте не было, я сразу же, без всякого стука, вошел к Стукову, который, сидя за столом, словно уже поджидая меня, с улыбкой воскликнул: «Ба! Какие люди!»

          – Слушай, Стуков! – садясь на стул, деловито начал я изъявлять свое дело, но тот сразу же остановил меня жестом рук, так подтверждая свою осведомленность, предводитель всех стукачей в таверне, конечно, он знал все наперед.

          – Если ты будешь сейчас мне жаловаться, то знай, что это бесполезно! – быстро проговорил он и после неспешно закурил.

          – То есть, ты хочешь сказать, – продолжал я тем же требовательным тоном, – что насиловать юных патриотов по ночам, во время исполнения своих служебных обязанностей, это правильно?

          – Какой ты наивный, Хо? Не устаю тебе поражаться… – выпустил облачко дыма изо рта Федор, провожая его взглядом. – Ты словно  в армии не служил.

          – Представь себе, не служил…

          – А если не служил, – твердо произнес бывший сосед по комнате, – то знай, что на то мы и патриоты, чтобы нас насиловала Родина, в самых разных позах, формах, проявлениях, и посредством самых разных своих представителей…. Ты вот, скажи мне, Хо, ты со мной в комнате жил?

         – Жил…

         – И скажи спасибо, что со мной жил, что попал в хорошие руки. А если бы тебе попался менее сознательный сосед, то я совсем не уверен, что твоя задница осталась бы нетронутой… – сказал Стуков и как-то торжественно взглянул на меня.

         – Так, значит, такова патриотическая традиция? – поинтересовался я.

         – В каком-то смысле! – невозмутимо подтвердил Стуков. – Причем, многих и многих поколений…

         И я тут же, прости Господи, представил себе вереницу склеенных, друг с другом, мужланов, которая уходила в глубокую историческую бесконечность.

         –  Вот ты пришел, очевидно, за мальчика своего просить. Но что собственно произошло?  Ну, «помесили» его немножко… Мы, кстати, по твоему заявлению, уже наказали Каменщика. Пятнадцать суток он отсидит. Но знаешь ли ты, управляющий Хо Лим, – нравоучительно говорил Федор Стуков, очевидно, не в первый раз, – что практически все новички фабрики патриотов проходят и проходили через это? И максимум, что я могу для тебя сделать, это дать твоему нежному юноше недельку отдыха…

          – На самом деле, Федор, я хотел с тобой выяснить один вопрос, стоит ли вообще таким нежным юношам проходить сквозь такую мясорубку?

          – Ай, брось ты! – легко и просто отмахнулся от моих слов Стуков. – Я, конечно, ценю твое благородство, но это, поверь мне, совсем не ново. Не ты первый, не ты последний… Вот я сейчас – начал он демонстративно разбирать бумаги на столе, – обременен совсем другими задачами. Стратегической важности… А именно: как мне установить в нашей харчевне тотальную систему доносов и слежки? Чтобы ни одна мышь, с подлыми намерениями, без моего ведома, в таверну не просочилась! Вот ты скажи мне, твой нежный юноша, – как его? – мог бы стучать на своих товарищей по цеху, хотя бы из-за того, что его так обидели? Вот это действительно важный вопрос!

          Я лишь пожал плечами, понимая, что заступиться мне за своего парня не получится.

          – Вот если бы мог, – продолжал Стуков, – тогда я его судьбу, быть может, и облегчил. Поговорим с ним. А?

          – Хорошо, Федор, – подыгрывая, пообещал я ему и встал со стула. – Значит, неделю ты обещаешь?

          И, получив его окончательное согласие, я покинул кабинет, уже думая, что же мне делать дальше, и конечно, в первую очередь следовало поговорить с самим Андреем, и я направился в казарму, ловя себя на мысли, что с этим тихим застенчивым мальчиком мы еще ни разу толком не говорили.

         Я нашел Андрюшу там же, где и оставил вчера, – то есть, на койке, и кажется, в той же позе, словно со вчерашнего дня он так и пролежал без движения, и помнится, прямо с дырявого потолка капала ему на лицо ржавая вода. Я подошел к нему и сел напротив, он, увидев меня,  тяжело – согласно субординации – приподнялся, но я посадил его обратно на место.

          – Ну, чего, Андрей, делать будем? – по-простому, по-мужски начал я свой разговор.

          Андрей молчал, как всегда, потупив взор.

          – Вот я подумал, может, тебе совсем отсюда уехать? А, Андрей? От греха подальше? Ну, давай, скажи мне прямо, громко и вслух! – начал я теребить его и даже сердиться. – Чего здесь хорошего? Стоять часами возле стены, изображая из себя какого-то полуголого мудака? Денно и нощно! И терпеть рядом  с собой всяких уродов! – пытался я уже его разозлить – Которые калечат тебя, засовывают в тебя свои грязные отростки… Ну, что ты молчишь? Хоть слово скажи, Андрей!

           И он наконец поднял на меня свои раскосые зеленые глаза, и я увидел, что губы его дрожали.

          – Понимаете, господин Лим, у меня выхода другого нет… А что касается этих грязных отростков, то пусть засовывают, я и не то выдержу. Ведь там, во мне, ничего нет! Одна сухая пустота!

          – Где там? – я глядел на него с изумлением.

          – Во мне, внутри. – твердо сказал Андрей. – Только камень отца и… лужицы матери.

          – Подожди, подожди! – остановил я его. – Ты, пожалуйста, простым языком мне скажи, а то я твои метафоры не понимаю. Что отец, что мать? Что они у тебя и тебе? Кстати, давно хотел об этом тебя спросить!

          Отец мне рассказывал, – опять потупив взор, говорил Андрей, – что когда он встретил мать, и после они решили пожениться, мать повезла его к себе в деревню, под Воронеж, знакомиться с родителями. Те охали, ахали, глядя на такого инородца-зятька. Поцокали-поунывали, видят, что мать влюблена, и в конце концов устроили свадьбу. Там же, в деревне, другого места не было. И вот пришли гости в избу, началась свадьба, а те, кто не попали, заглядывали в эти мутные маленькие оконца, и все глядели на отца, как на обезьяну в клетке. И самое главное желание, которое он испытывал во время свадьбы, было … превратиться в камень, точку. И которое после всю жизнь преследовало его, и поэтому он так много пил, чтобы как-то разрастись в размерах, и когда он пил, он чувствовал, что он большой, а когда с похмелья отсыхал, – опять ничтожный.  И вот за несколько дней перед смертью, когда я был совсем маленьким, он подозвал меня и попросил у меня прощение… Знаете, за что? – наконец он взглянул на меня.

         За кровь! За инородческую кровь. В том смысле, что я тоже буду страдать, но ровно – за счет крови матери! – в половину меньше. И еще он сказал, что я должен бороться, и что если он камень, то я должен стать больше чем камень, этаким островом…

        – Островом? – удивленно исторг я, вспоминая слова отца об острове.

        – Да, островом. Ибо за камнем идет остров, а за отцом сын, иначе ничто не имеет смысл. А мать этого никогда не понимала, потому как, простая русская женщина, всегда была пусть малой, но частью океана. И потому она лишь плескалась, как лужица, даже не озеро. И я очень рано понял, что лужа есть лужа, а мне надо бороться, идти дальше, чтобы стать островом, посреди моря или океана.

        – Хорошо, я, кажется, тебя понял, Андрей, – сказал я, – но почему же Фабрика Патриотов?

        – А потому что везде одно и то же! – твердо сказал Андрей, такой мудрый на самом деле. – Потому что на самом-то деле кругом фабрика! И если ты уж выходишь в мир, то лучше, чтобы сразу был не мёд и не сахар. Понимаете?… А что касается всех этих грязных отростков, – повторил он очень твердо, – то я выдержу, и не то в детстве было. Лишь бы мать реже сюда  приходила…

        – Почему?

        – Потому что, по сути, она все плещется и плещется. И что толку? Лишь расслабляет меня, – не река, не море, всего лишь лужа… Вот я вам все и сказал! – он опять поднял на меня глаза, и взгляд его был такой твердый, что я от такой неожиданной твердости отвел глаза свои в сторону, и после минуты молчания, понимая, что я никак и ничем не могу ему ответить, лишь сказал, что он имеет неделю отдыха, и может заниматься самим собой, – читать, знакомиться с ребятами, ходить в спортивные секции. На этом я оставил его, утратив, значит, весь свой изначальный пыл, и встретился с ним лишь на следующий день, чтобы отвести его на проходную, в гостевой двор, где новички раз в неделю встречались со своими родственниками, и где его уже ждала мать.

            Правда, я еще не терял надежды как-то облегчить его участь, и пока Андрей ждал в предбаннике моего приглашения, я вышел к Зинаиде Ивановне, и сообщил ей не прямо, конечно, а намеками, что в нашей фабрике новичкам порой приходится не сладко, муштра, дедовщина, абсурд и так далее, и может, пока не поздно, она передумает и заберет сына домой. А говорить прямо о том, что творится в таверне, я не имел права, и видимо, поэтому мои иносказания Зинаиду Ивановну ни в чем не убедили. Она лишь улыбнулась мне снисходительно в ответ и после сказала, что ее сын крепкий парень и все выдержит, ради такого высокой чести – быть патриотом.

            Ну и ладно! – подумал я и попрощался с ней, по крайней мере, я сделал для ее сына все, что мог, запустил во двор Андрея, а сам некоторое время наблюдал за ними из-за зашторенного окна: они разместились в беседке, и мать, с властными жестами и мимикой, что-то говорила или выговаривала ему,  а Андрей лишь время от времени ей кивал.

           Но все-таки и на этом я не остановился, пока было время, неделя, отведенная Андрею для реабилитации, как называл этот период Стуков, я позвонил подруге Рены Галине Борисовне, объяснил всю ситуацию со своим подопечным, попросил помощи, совершенно не зная, как она к этому отнесется, и что она вообще может сделать. И после, как мы и договорились, я позвонил ей через два часа, и она сказала мне, что главный психолог фабрики ее знакомый, и она рассказала ему нашу проблему, и он, дядька умный, но, правда, порою, с придурью, сам понимаешь, работа такая, пообещал помочь, и ждет нас завтра у себя в такое-то время.

          Эта весть меня весьма обрадовала и на следующей день, после дневной смены, я зашел в казарму за Андреем, и мы отправились в клинику фабрики патриотов, находившейся на той же территории, и найдя нужный нам кабинет, я постучался, вошел, и доктор, с виду вполне доброжелательный мужчина средних лет, попросил сначала войти отдельно Андрея.

          – Ты ему все подробно расскажи, что мне рассказывал, – напутствовал я своего ученика, которому, судя по лицу, все эти визиты совершенно были до лампочки, и когда он исчез за дверью, я стал ждать в коридоре, глазея на врачей, медсестер, пациентов клиники, таких же, как Андрей, молодых людей, кто с травмой ноги, кто с другими повреждениями, уже профессионально отмечая, – любовники, гладиаторы, «мебельщики» из нашей таверны, кто  откуда.

         Через полчаса меня вызвали, я вошел в кабинет и к моему приятному удивлению, обнаружил Андрея весьма бодрым, и даже посвежевшим.

          – Ну, что, господин управляющий! – обратился ко мне длинноволосый доктор с голубыми глазами, в белом медхалате, стоявший посреди комнаты. – Дело ясное, Андрюша все мне рассказал. И случай в принципе типичный. Этот юноша – бросил он взгляд на Андрея, – имеет стойкую психологическую зависимость от матери. От которой, в конце концов, – устремил он, призывая к вниманию, свой указательный палец вверх, – он в нашей фабрике и должен избавиться. Не правда ли, дорогой Андрей? – и парень охотно кивнул.

          Затем доктор сделал паузу, прошелся туда-сюда, и продолжил свою речь таким высоким торжественным голосом, пафос которой я пока не понимал.

          Быть одним среди всех, – взмахнул он по-дирижерски руками, – но стать всем в себе самом…! Чтобы после – заговорщически взглянул он на Андрея, – стать всем среди всех! Понимаете, что я имею в виду? – перевел он взгляд на меня, – Я имею в виду кодекс самурая! – и затем доктор демонстративно собрал свои волосы в пучок и подвязал их резинкой, так, очевидно, становясь самураем.

          Вот она, придурь! – подумал я, вспоминая слова Галины.

          Всем нам в свое время было тяжело в этом мире! – продолжал свою лекцию доктор-самурай. – И лично я решил все свои психологические проблемы, познакомившись однажды с кодексом бусидо. И в конце концов, я понял главное, и мы с Андреем уже говорили на эту тему, что каждый человек, желающий стать свободным, должен изо дня в день, по капле, шаг за шагом, убивать в себе слишком человеческое – жалость, ностальгию, пристрастие к чем-либо и прочие сердечности. Или, иными словами, совершать над собой сэппуку или харакири, так освобождаясь от груза и клея прошлого, по дороге к своей свободе. Вот почему – опять он взмахнул руками. – Антон Павлович Чехов есть самый настоящий русский самурай! Итак, убивать в себе слишком живое, и, будучи одним среди всех, стать однажды всем в себе, и в конце концов всем среди всех! Через сэппуку! И вот посмотрите на меня! Разве вы не видите перед собой стального духом человека!?

          – Видим! – воодушевлено, опять же к моему удивлению, произнес Андрей.

          – И значит, – продолжил доктор-самурай, – результат налицо! Я думаю, что вашему подопечному следует пройти несколько психиатрических сеансов у меня. По блату, без очереди – подмигнул он мне. – От Галины Борисовны. Так что, если вы согласны, господин управляющий, после, в приемной заполните заявление!… А теперь я предлагаю вам, сугубо эксклюзивно и в качестве десерта, – опять подмигнул он нам, – полюбоваться моей коллекцией самурайских кинжалов и мечей.

        – Где? – не переставая удивляться, выдохнул я.

        – Да здесь же! В соседней комнате! – показал он на дверь в стене и стал снимать с себя медхалат, и я увидел, что он был одет в настоящее шелковое кимоно, причем такого кровавого цвета.

         Итак, по договоренности, остаток своего отпуска Андрей посещал сеансы доктора-самурая, и когда я спрашивал его, чем он там занимается, то он отвечал мне, что сеансы состоят из одной медитации, нацеленной на преодоление самой главной слабости в себе, и когда я следом спрашивал, помогает ли ему все это, он весьма охотно кивал головой. Я же, конечно, нисколько не верил этому доктору, все больше склоняясь к мысли, что вся эта фабрика, с докторами-самураями, стуковыми, каменщиками и прочими чудиками, есть самый настоящий балаган, но как выйти из этого порочного круга, я не знал, да и не мог знать, и мне оставалось одно смирение, быть может, также, как в свое время и моему несчастному отцу, лежавшему неделями на опустевшей холодной постели.

         Срок отпуска Андрея наконец истек, и парень вернулся в строй, подпирать постылую стену, а однажды от своего охранника цыгана я узнал, что с того самого случая с Каменщиком, который по-прежнему отбывал наказание, вход в таверну по ночам для управляющих был  запрещен.

         Теперь мы виделись с Андрюшей значительно реже, и для меня опять возобновились будни и рутина, во всей их серой красе, я ходил на работу каждый день, и за стеклом, уже таким отлаженным механизмом, я незамедлительно замечал огрехи своих рабов, сидя среди таких же, как я, наблюдающих механизмов. Затем, после работы, я возвращался в общежитие, встречал другие самодвигающиеся устройства, которые то маршировали строем на плацу, то качали мускулы на спортплощадке, то дико гоготали и пукали за обеденным столом, и время превращалось для меня в какую-то безвкусную бесконечную жвачку, которую я механически разрубал, отрывая очередной листок календаря у себя в комнате, и вдруг обнаружил, что вот уже конец недели, и завтра я должен встречаться с Реной.

        Я тут же поймал себя на мысли, что эта встреча совсем меня не радует, как прежде, – вот оно, испытание нашего чувства, Рена, и как ты была права! И тем не менее, ранним утром, в субботний день, одев нарядное, я отправился на встречу, покинул территорию фабрики, опять же как-то уныло отмечая всю механистичность своих движений и намерений, идя к метро, вдруг решил зайти в пивную, купил себе там кружку пива, в зале было много людей, – все такие простые и грубые лица, – из рабочих или такого же, как я, обслуживающего персонала. Я пил невкусное, разведенное пиво, и от нечего делать, наблюдал, как за соседним столом пировали четверо мужчин, несмотря на первую половину дня, весьма пьяные, они о чем-то громко спорили, затем двое из них схватили друг друга за грудки, стали драться, быстро разбили себе морды в кровь, потом один из них упал прямо лицом на пол, и после обидчик поднял его, обнимал и успокаивал, и опять все четверо чокались бокалами, радовались друг другу, пока двое других не начала друг друга колотить … Затем я вышел и пошел до метро, спустился в шахту, сел в переполненный вагон, упираясь глазами в чужой затылок и увидел через несколько человек от себя такое абсолютно несчастное лицо, – человека, кажется, задыхавшегося в этом спертом воздухе, причем, глядевшего именно на меня, своими несчастными глазами. И я, чтобы совсем не заболеть от несчастья, вышел, не запланировано, на какой-то станции, поднялся по эскалатору наверх, – глотнуть свежего воздуху, пошел по улице, зашел в какое-то кафе, опять же отмечая про себя, что совсем не спешу на встречу с Реной, заказал себе рюмку коньяка, и рядом со мной стояла молодая игривая пара, мужчина и женщина, и мужчина мурлыкал на ухо ей, и я поневоле слышал их слова. Высоким слогом он говорил: «Я хотел бы слиться с тобой воедино и раствориться в тебе, и после умереть…» А женщина отвечала ему: «А если мы в конце концов поссоримся и разойдемся?» Мужчина: «От чего?» Женщина: «От этой самой невыносимой близости». Мужчина: «Тогда я убью тебя как себя, и как свой стыд». Женщина: «Ха, если бы… Силенок не хватит!» И мужчина, после паузы, почему-то соглашался: «Да, быть может, не хватит». И тогда женщина со стародавним разочарованием: «Значит, просто разойдемся. Опять… невстреча».

         Я допил свой коньяк, вышел из зала и пошел по улице среди таких же, как и я, абсолютно одиноких и никому не нужных людей, так мне, по крайней мере, казалось, опять спустился в метро, дождался поезда, вошел в вагон, который был на этот раз полупустой. Я сел на скамейку и вдруг пронзительно, в который раз, почувствовал всю свою одинокость, и чуть было, от жалости к себе, не заплакал. Глубоко вдохнул воздуху, так пытаясь остановить свои слезы, и затем обвел глазами сидевших окрест, всех как один, глядевших не вовне, а вовнутрь себя,  чтобы, очевидно, ни дай Бог, не выплеснуть из себя, как при тошноте, свое забродившее отчаяние… И после наконец вышел на своей станции.

           Конечно, я опоздал, и Рена уже с нескрываемой тревогой встречала меня, – что случилось? Ничего, ответил я, разделся, вошел в комнату и с какой-то неимоверной усталостью плюхнулся на диван.

         – Знаешь, я сейчас ехал и думал, – сказал я, – о том, живой ли я или нет? И самое главное, живы мы с тобой еще или нет, встречаясь вот так, раз в неделю, в чужой квартире?

         – Что опять случилось у тебя?

         – Ничего, ровным  счетом ничего, – сказал я абсолютную правду, потом взял ее за руки, взглянул в глаза, и вдруг вспомнил сцену в кафе с парочкой влюбленных, а может, и не влюбленных вовсе.

         – Знаешь, Рена, говорил я, я хотел бы слиться с тобой воедино, стать одним целым, и так умереть в тебе и с тобой, потому что, как только мы с тобой расстаемся на неделю, я превращаюсь или в голема, или, как открыл мне недавно доктор, в самурая, и поскольку я уже три дня как самурай, я предлагаю тебе сейчас, со всем жаром и пылом своего сердца, совершить совместное харакири… Чтобы больше нам никогда не расставаться.

          – Харакири? Если вместе, то давай попробуем! – со слабой улыбкой и грустными глазами сказала мне Рена.

          – Давай! – скомандовал я и стал раздеваться, а потом раздевать ее. – Но я тебя предупреждаю, что поскольку мы собираемся стать одним целым, то надо выяснить, кто из нас совершит харакири, если мы станем одним целым, ты понимаешь меня, кто именно и чем…

           Рена с тревогой глядела на меня, совсем не понимая, и в то же время с каким-то смирением. Очевидно, самоубийцы…

           Тогда я, абсолютно нагой, повалил ее на ковер, абсолютно нагую, и, целуя ее в холодные губы, зашептал о том, что именно я буду совершать харакири, или, как более правильно говорить, сэппуку, ибо у меня есть кинжал, вспомнил я коллекцию доктора, то ли кусунгобу, то ли вакидзаси, в общем, ты готова? Она кивнула, и тогда я, уже ни на что не оглядываясь,  раздвинул своими бедрами ее ноги, и упруго вошел в нее, значит, своим  кусунгобу или вакидзаси, объявляя, что буду по капле убивать ее, как себя.

            Ах! – застонала Рена, и я входил в нее уже упругими толчками, убивая ее как себя и себя как ее, по крайней мере, стойко надеясь на это, а потом вдруг вспомнил, замирая на мгновение, что для полного ритуала нам потребуется некто кайсяку, или попросту друг самурая, который должен, ты слышишь, в момент совершения харакири, одним взмахом отрубить голову воину, – или нам, ибо мы единое целое! – чтобы он не мучился, но поскольку никакого меча поблизости не было, то, значит, будем делать это руками, решил я, как умея, совершая свое харакири … И тогда я сдавил ее шею своими руками, в полной уверенности, что уйду вслед за ней, любым способом, сжимал всю ее изо всех своих последних сил, вот-вот и  получится, и вдруг услышал ее сдавленный крик и тут же, в страхе, отпустил, не в силах, значит, совершить то… о чем мечтали и мечтают все мужчины и женщины в такие моменты, во всем мире и во все времена человечества.

        Не вышло, опять невстреча! – тогда с горечью, спустя время, сказал я, отстранился и, лежа на ковре, вдруг почувствовал опять и снова, как колючий холод обнимал и пронзал меня, а по щекам моим текли слезы. И Рена их зачем-то старательно вытирала, а после мы опять сливались воедино, пытаясь совершить свое харакири, или, по-нашему, сладостно-отчаянно умереть друг в друге, но ничего у нас не выходило, и тогда я, душой совсем обессилев, уткнулся лицом в ковер. И, как, верно, положено мне, в постылом одиночестве своем, умер.

        А когда восстал, проснулся и очнулся, в квартире стояла тишина, и было уже темно, лишь на столе горел ночник, я поднялся и обнаружил на нем записку, от моей, значит, опять – о! – не случившейся  половины, на которой, со всем самурайским женским мужеством, было написано: «О, Хо! Что же с нами будет?!»

        Да, Рена, что же будет с нами? – задался я тем же вопросом и пошел на кухню, отпил из початой бутылки коньяк, потом остановился напротив зеркала и долго строил себе устрашающие физиономии, так, быть может, по инерции изображая из себя неудачливого самурая, а потом вдруг вспомнил, что мне давно пора на фабрику, и от этой постылости разбил ребром ладони свое отражение.

       Итак, выходные пролетели, как тот мой, из детства, поезд,, и опять началась работа, служба, слежка за стеклом, и все это я, не понимая, смиренно принимал, иногда встречая в таверне своего Андрюшу, то стоявшим исправно возле стены, то, во время перерывов сновавшим по дальнему не рабочему залу. А потом мой охранник Цыган  украдкой сообщил, что вот уже второй день по ночам дежурит тот самый Каменщик, отсидевший, значит, свое, и узнав об этом, я бросился сразу к Андрею, узнать что там и как там у  него, на что он так отчаянно замахал руками, прогоняя меня и прошел мимо. Несколько дней мы с ним вообще не виделись, и только в пятницу, как было положено, я повел его на очередную встречу с матерью, и на этот раз я не стал заводить разговоры с весьма недалекой Зинаидой Ивановной, и сразу запустил Андрея во двор, но, как ни странно, он буквально через несколько минут вышел обратно, не без гордости сообщая мне, что прогнал мать окончательно, и я понял, что сеансы доктора-самурая не прошли для него даром.

         Мы расстались с ним плацу, он пошел в казарму, а я – в актовый зал, где сегодня принимали очередных новичков или, как называли их, абитуриентов, и я, уже как бывалый управляющий, состоял в этой приемной комиссии. Я вошел в зал и сел за широкий стол среди других управляющих, рядом со Стуковым, и вскоре совсем молодые ребята, стали выходить к нам по очереди и отвечать на наши вопросы. Вскоре я заметил, что мальчики были самых разных национальностей и соответственно разного цвета кожи, и когда я вопросительно посмотрел на Стукова, тот сообщил мне шепотом, что на днях верховное начальство утвердило новую идеологию фабрики, согласно которой под наши флаги принимались уже все желающие.

         И вот вошел чернокожий парень, и бодро, на чистом русском языке, объявил, что просто мечтает стать истинным патриотом этой страны и собственно фабрики. И все, конечно, ему умильно зааплодировали, и после Стуков с важным видом предложил ему спеть какую-нибудь русскую песню, на что негритенок, без промедления, звонко запел:

          Плавно Амур свои волны несет,

          Ветер сибирский им песню поет,

          Тихо шумит над Амуром тайга,

          Ходит пенная волна…

          И тут же все опять захлопали с умилением, и конечно, приняли этого африканского мальчика на подготовительные курсы фабрики патриотов, а если проще, дворником в одну из казарм, а потом меня неожиданно вызвали, и дежурный управляющий почему-то шепотом сообщил мне, что там случилось ЧП с моим подопечным А. Ханом.

          Уже на подходе к казарме я понял, в чем дело, на скамейке прямо напротив сидела мать Зинаида Ивановна, непонятно, каким образом оказавшаяся здесь, ибо посторонних на территорию фабрики под строгим запретом не пускали. Я прошел мимо нее и вошел в казарму: там стоял гул голосов, крики, смех, топот и брань, и все это, как я понял сразу же, адресовалось моему несчастному Андрею. Он сидел на кровати, с каменным лицом, а парни, окружив его, кричали: «Ну, что здесь сидишь? Иди, выйди, паенька, к своей мамочке!» При этом они не только кричали, но и толкали, даже били, пытаясь вывести его, под руки, к Зинаиде Ивановне.

         – Прекратить бардак!! – закричал я, и на мгновение все затихли.

         – Как она оказалась здесь?! – спросил я у Андрея, а он, скорей от бессилия, замотал головой.

         Тогда я опять вышел из казармы и подошел к Зинаиде Ивановне, очевидно, она давно бы вошла вовнутрь, но у входа стоял дежурный, который не единожды, судя по его многозначительным взглядам, прогонял ее вон.

          – Зинаида Ивановна, здесь не положено находиться родителям! – сухо сказал я. – И вообще, как вы здесь оказались?

          – Как надо, так и оказалась! – грубо ответила она мне. – И скажите мне, кого вы здесь воспитываете? Совсем недавно мой сын так страшно нагрубил мне… Я его никогда прежде таким не видела.

          – Зинаида Ивановна, – терпеливо говорил я, – я вас однажды предупреждал, что лучше бы вы забрали своего сына из фабрики. А вы даже и не задумались над моими словами!

          – А почему я должна задумываться? – опять грубо бросила она мне. – У вас, кажется, приличное заведение… Насколько я понимаю, что-то вроде суворовской школы, в наши времена такие еще были, и значит, что плохое здесь может происходить?

          В этот момент раздался очередной взрыв хохота из казармы, и после я увидел Андрея, которого эти хамы все-таки вытолкали вон, затем он медленно подошел к матери, с абсолютно бледным лицом, и в одной руке у него была початая бутылка водки, а в другой дымившаяся сигарета.

         – О, боже! Ужас! Ужас! – тут же запричитала Зинаида Ивановна. – Смотрите, он еще курит и пьет!

        И подбежала к нему, вырвала из рук бутылку, а потом сигарету, и опять раздался хохот: парни смотрели на происходившее, прильнув к оконным стеклам, во все глаза, а другие даже высыпали наружу.

         – Так, все, хватит! Пошли со мной! К начальству! – многозначительно взглянув на меня, как на пустое место, объявила мать, и схватив его за руку, повела было в непонятном направлении.

         – Во-первых, синяки на лице… Значит, тебя здесь бьют? А во-вторых, что это было у тебя в руках? – уверенным шагом шла она куда-то за казарму, и вдруг Андрюша вырвался и, весь до этого  белый лицом, как мел, вдруг стал пунцовым.

         – Оставь меня в покое! Дур-р-ра-а-а! И уходи отсюда!!

         – Что?! – рассвирепела мать и попыталась опять схватить его за руку, я стоял и, честно говоря, не знал, что делать. Андрей же снова вырвался и, не зная, куда бежать, слева казарма, справа пустошь, побежал к продуктовой машине, на фургоне которой было написано: «Фабрика Патриотов».

           Он подбежал к машине, к двум водителям, что-то в ней чинившим, и отчаянно закричал: «Уведите ее отсюда! Я вас умоляю!!!»

           – Кого? – наконец откликнулся один из них, и рассеянно взглянул сначала на Андрея, а потом на мать, уже грозно приближавшуюся к ним. – Я кому сказала, иди сюда!

           Тогда Андрей опять побежал от нее, причем, как маленький мальчик, спрятался от нее за машину, мать же с яростью бросилась за ним, тогда парень стал просто бегать вокруг машины, на глазах у гоготавших парней и  ничего не понимавших водителей.

           Все это с хохотом, окриками, длилось какое-то время, и в конце концов, Зинаида Ивановна, пытаясь в очередной раз поймать сына, побежала за ним, споткнулась и упала наземь.

          – Сынок, дай мне руку! – воскликнула она со слезами, стоя на коленях и, морщась от боли.

          – Сыночек, дай мне ручку! – тут же начали дразнить ее парни.

           Андрей стоял, как вкопанный, потом сделал было шаг к матери, и опять замер. Зинаида Ивановна, так и не дождавшись помощи сына, встала наконец с колен, и опять, вся уже в ярости, решительно шагнула к Андрею. И тогда он вдруг схватил ведро, стоявшее рядом с водителями и с размаху вылил на нее его содержимое. И по тому, как водители бросились в стороны, я понял, что это не вода, а Андрей, несчастный, сошедший с ума, в сущности, мальчик вдруг вытащил из кармана спички, зажег одну и, на мгновение замирая, все-таки бросил в мать. А потом раздался такой нечеловеческий ужасный вопль… И Зинаида Ивановна, вся уже объятая пламенем, шагнула было к сыну, а потом в обратную сторону,  побежала к казарме, размахивая руками, и все кричала, кричала, кричала, – голосом и огнем.

          Я бросился за ней, что-то выкрикивая с испугу, и за мной побежали водители, а потом ребята из казармы. Мы догнали ее, бросили на землю, стали своими куртками тушить пламя на ней, потом кто-то принес одеяло, и мы накрыли ее с головой, слушая ее нечленораздельные крики и мучительные стоны.

          Вскоре довольно быстро появились санитары, положили ее на носилки, понесли в клинику, я вернулся к машине, ища глазами Андрея, открыл кабину и наконец увидел его там. Он лежал на сидениях, весь синий, бледный, и что-то, кажется, шептал, или вышептывал, я прислушался… «Я не сдамся! Я никогда не сдамся!» – кажется, говорил он.

          … Уже совсем стемнело, и звезды загорались на небосклоне, я сидел на ступеньках клиники, глядя на звезды, в каком-то вязком  оцепенении, и опять, в который раз, вспоминал все, что случилось три часа назад.  Я несколько раз заходил в клинику, и хирург, качая головой, говорил мне, что мать в очень тяжелом состоянии, практически шестьдесят процентов ожогов, и я опять выходил и садился, под звездным небом, на ступеньки. И так прошел час, другой, а потом ко мне подошел один из управляющих и позвал с собой, в казарму, где, как он сообщил, через несколько минут начнется собрание по поводу случившегося.

           И я пошел за ним, в казарме было уже много народу, все безмолвно сидели на длинных, специально принесенных, скамейках, и люди все прибывали. Управляющие, среди них Стуков, они садились за широкий стол, для начальства, за которым уже сидели начальник отдела кадров Сунгуров, его заместитель Зарубинский и прочие, чьи имена мне были не известны. И вот вошел какой-то круглый человек, в круглых очочках и маленького роста, и тут же все зашептали: Ленц… Ленц… И я понял, что это и есть знаменитый во всех отношениях муж Рены. Наконец, все уселись за стол, и откуда-то сбоку, вывели, словно на сцену, Андрея, посадили на стул в стороне, прямо перед публикой, и Ленц, сидевший во главе, внимательно оглядел его. И только он собрался открыть чрезвычайное заседание, как вбежал врач, подошел к Ленцу и стал с мрачным лицом что-то шептать ему на ухо, и я все немедленно понял. А потом наступила пауза, наконец Ленц взял слово:

          «Уважаемые ученики фабрики и управляющие! Честно говоря, я хотел начать наш разговор с совершенно другого, а именно  – он цепко взглянул на Андрея. – с поведения нашего ученика, но теперь я начну иначе… Только что пришло прискорбное известие. Наш Андрюша Хан – он сделал паузу и смахнул с лица невидимую слезу, – стал сиротой!»

           Наступила гробовая тишина, и длилась она долго, Ленц умело держал паузу, и судя по всему, это был очень артистичный человек.

         «Мы, конечно, все утрясем, – продолжил он, – и огласки не будет. И сейчас я хочу сказать главное! С этого момента ученик Андрей Хан, оставшись сиротой, становится истинным сыном нашей фабрики! Так сказать, сыном полка! Которого мы никому не дадим в обиду! Потому что – тут Ленц встал и направился к Андрею, – то, что он совершил, может быть, в забытье и ярости, он совершил именно ради нашей замечательной кузницы патриотов! Ради гордого звания патриота!… Пожалуйста, дорогие коллеги, отметьте этот поступок нашего маленького героя, хоть и обернулся он такой трагедией, самым должным образом!»

        И следом раздались бурные, протяженные аплодисменты, под которые Ленц крепко, по-отцовски, обнял Андрея, затем остановил жестом рукоплескания и продолжил:

        «А сейчас я готов здесь и при всех выполнить любые три желания нашего новоиспеченного сына Андрея! И первое, считайте, я уже исполнил: с завтрашнего дня нашего Андрея ожидает повышение. И он из атлантов переходит в управляющие!»

        И опять раздались аплодисменты, правда, жидкие.

        «А  другие два желания пусть Андрей озвучит сам!»

        И опять наступила пауза, и бедный несчастный мальчик, с рыжими волосами и раскосыми зелеными глазами, полукровка, так мучившийся из-за своей половинчатости, встал и медленно обвел глазами сидевшую публику и вдруг остановил свою горящий взгляд на Каменщике.

        – Каменщик! – кровожадно воскликнул он, указывая пальцем на него. – Пусть мои два желания составят одно… – и затем он даже затрясся от ярости и негодования. – Пусть этот человек с сегодняшнего дня будет мучиться в аду, так же, как он мучил меня!

          И тут Каменщик встал было, испуганно оглядывая всех, но кто-то сразу же положил ему тяжелую руку на плечо, сажая обратно, и раздались восторженные крики и снова аплодисменты.

         – Как прикажете ему мучиться, Андрей Батькович? – с кривой улыбкой обратился к нему сам Ленц, с явным удовольствием наблюдая им же устроенный спектакль.

         – Дайте мне несколько минут подумать. – процедил сквозь зубы Андрей и опять сел на стул, не отрывая своего взгляда от бывшего своего палача, теперь уже жертвы.

         – Хорошо! А пока мы перейдем к другим вопросам… – сказал Ленц, возвращаясь к столу. – И первое, что мы должны обсудить, это новый режим посещения наших учеников родственниками.

          Я встал со скамьи и пробираясь между стоявшими без места людьми, пошел на выход, уже не в силах наблюдать это жуткое представление, совсем не обращая внимания на окрики управляющих, их попытки меня остановить. Я вышел на свежий воздух и сразу же пошел через площадь в буфет, там заказал себе водки и без закуски выпил целый стакан, а потом направился к себе в общежитие.

         Войдя в свою комнату, совсем не раздеваясь, я сразу же рухнул на кровать, и с каким-то неподдельным облегчением, закрыв глаза, без всякого промедления, провалился в сон, но не тут-то было, и покой мне только снился… Ибо во сне я опять увидел проклятую фабрику, а точнее, место с казармой, а еще точнее, футбольное поле, на котором ученики во главе с Андреем, окружив затравленного Каменщика, пытались ударить его ногой, рукой, палкой. Но и это еще не все! Мое внимание привлек чей-то крик, и я вглядываясь вовне, а на самом деле, в себя, увидел наконец, что краем поля бегала никто иная, как Зинаида Ивановна, вся объятая пламенем, и, размахивая руками, кричала: Нельзя! Всем на одного нельзя! Оставьте его в покое! И очевидно, ее крики все-таки смущали парней, потому как они, как-то с опаской и оглядкой, нападали на Каменщика, причем, как и требовала мать, не все вместе, а по очереди, и Каменщик, при таком щадящем режиме, успевал отбиваться. Нельзя!! – кричала, как заведенная, Зинаида Ивановна. Да заткнись ты, наконец! – раздался чей-то злобный крик. – Сгинь, проклятая! И я понял, что это был, конечно, Андрей и в тот же момент, к всеобщему удивлению, Зинаида Ивановна, объятая пламенем, остановила свой бег и в одно мгновение сгорела, превращаясь в кучку пепла.

       А теперь уже можно! – злорадно воскликнул Андрей, и тут же все бросились с палками и камнями на Каменщика, свалили его наземь и стали бить ногами. Ааа-ааа! – следом раздался звериный крик, такой ужасный и пронзительный,  казалось, на всю вселенную, что я проснулся.

       Я проснулся и взглянул в окно, стояла ночь, и на небе светила полная луна, я встал, спустился на первый этаж и вышел на улицу освежиться. Голова была абсолютно пустая, тяжелая и пустая, и я стал глубоко дышать, и мой дурной сон, прямо у меня на глазах, мозаикой рассыпался. Я стоял и смотрел на звездное небо, и вдруг услышал чей-то стон, точнее, такое тихое, пронзительное, безумное завывание. Я пошел на голос, обогнул общежитие, и вдруг увидел там, на хозяйственном дворе, огромную собачью будку, которой здесь раньше не было, и приближаясь к ней, я слышал уже не только голос, но и звяканье цепи. Я сделал еще несколько шагов и остановился, вглядываясь в темноту и после замер, оцепенел. Эти нечеловеческие звуки издавал Каменщик, и значит, то, что я видел во сне,  было не совсем сном: весь избитый, вместо лица одно кровавое месиво, с черной дыркой рта, откуда эти страшные звуки и вырывались. Он был привязан цепью к собачьей будке, и ползал уже просто на четвереньках, и, то и дело останавливаясь, закидывая к небу голову, протяжно, по-звериному, очевидно, уже не в себе, выл на луну.

XII. ХВАЛА ПОЭТАМ!

           Завороженный этим жутким зрелищем, я все стоял, не в силах оторваться взглядом от Каменщика, стоял, неизвестно, сколько времени, пока он, Каменщик, не обратил на меня свой звериный взгляд – раз, два – и бросится с ревом и рыканьем на меня… Но, в конце концов, совсем в другую сторону, гремя цепью, прямо в собачью конуру, и суча ногами, стал протискиваться в дыру, которая  была ему явно не по размерам, с ревом, а потом с каким-то поросячьим хрюканьем. И тогда я, отпущенный – Богом или Дьяволом? – наконец на волю, пошел в свою сторону, не зная на самом деле, где она, моя сторона, и с каждым шагом, отмечал я про себя, утрачивая свой вес,  одолевая силу земного притяжения, – шел, значит, легкий, пустой и свободный, и за этим занятием – отмечать утрату собственного веса, не заметил, как дошел до бетонного забора, огораживавшего фабрику патриотов, пошел было сначала в одну  сторону, потом в другую, не зная, как продолжить свое движение, которое – так чувствовал я, – мне что-то уже обещало, и вдруг увидел выступ в заборе, и еще один, выше, как некое странное предложение, тогда залез, ухватился, подтянулся на руках, и, балансируя телом на краю, коряво, цепляясь руками, упал-таки мешком на землю, вдруг так легко и просто  оказавшись на воле. На воле? И я пошел дальше, по темной улице, под густыми кронами деревьев, уже вспоминая весь прошедший день, и, думая, все думая и думая, – вот что, оказывается, обещало мне это движение! – что бы все это могло для меня означать: тихий застенчивый мальчик спалил свою мать, так сказать, под влиянием внешнего мира, и пройдя до конца улицы, я наконец понял, что все это могло означать лишь одно: конец света. Да, конец света! – сказал я вслух сам себе, останавливаясь на перекрестке.

       И в тот же момент, как только я произнес эти слова, раздался вдруг шум и визг тормозов, и два луча яркого света ослепили меня, и следом из машины выскочили люди с автоматами, подошли и направили стволы на меня.

       – Ваши документы?

       – Какие, простите, документы?

       – Паспорт, удостоверение личности? – рявкнул на меня один, обдавая перегаром.

       – Нет у меня документов! – наконец сообразил я, словно впервые вспомнив, что там, на фабрике, я вышел покурить из гостиницы, чуть ли не в тапочках, а потом, обнаружив Каменщика, так обратно к себе и не вернулся.

       – Тогда в машину!  – ткнул меня дулом автомата в грудь второй, и я, к собственному удивлению, совсем безропотно и смиренно, последовал за патрульными. Меня затолкали вовнутрь, в самую темень, в которой по душному дыханию и блеску глаз, я понял, что не один, и даже совсем не один, повсюду окрест окружали меня чьи-то тела, затем машина тронулась с места, и я плюхнулся на пол, и вскоре разглядел чьи-то бледные лица, и было слышно, как дышали их глаза.

        – Давай, Петя, наливай дальше! Заорал тут – сквозь окошко было слышно и видно, – один из милиционеров, и кажется, в кабине их было трое, зазвенели стаканы, а потом раздалось характерное бульканье.

        – За зверя?

        – За день рождения зверя!

        О, Боже, вздрогнул я,  значит, все совпадало: конец света и день рождения Зверя, я оглянулся, желая услышать чей-то отклик, на то, что происходило сейчас, но все опасливо, смиренно молчали, слушая милицейскую брань, и рассказ одного из них о том, как… «… так вот поил я ее поил вижу что не местная прикинул чё бы не развлечься с ней вроде смазливая блядь я как раз без напарника работал который опять запил скучно в общем шуры-муры-процедуры платье говорю сымай зазря что ли пьешь сука моё? … она как ни странно ни слова стала раздеваться тогда я свой наган из штанов достал полез ей туды а там … бля! чуть не обосрался… чего? чего? да баба мужиком оказалась! … и я его-ее отвратную тут же из машины выкинул на хуй!»

          – На чей? – и раздался свирепый, пьяный, братский хохот.

         – А вот другая история… – продолжал дальше рассказчик, и так мы в тесном фургоне ехали и слушали о причудливых странностях человеческой природы и психики, и о доблести милицейской, пьяной ли, трезвой, не важно, ведь действительно, если верить рассказчику и такое каждую смену видеть, то попробуй здесь не спейся, – за зверя? за зверя! Ну, дальше рассказывай! – и снова рассказ, и машину трясло так, что все мы, безвидные и безымянные, в фургоне, больно ударялись о всякие углы локтями, затылками и коленками, и в этом душном дыхании соседских глаз, – ну не ад ли? – мы, задыхаясь, так доехали до места.

        Потом дверь с лязгом открылась, и стали нас выводить по очереди, я оглядел двор, понятно, отделение милиции, и нас было то ли шестеро, то ли семеро, и даже женщины, затем повели вовнутрь, мимо стойки с сонным или пьяным сержантом, – чего с ними? да веди сразу! – и поскольку я оказался первым, меня сразу потащили, толкая в спину, сначала по темному коридору, потом налево, и шли мы уже среди клеток, в которых сидели люди, и в одной из них с ужасными воплями кого-то топтали, распластанного ниц, на полу, в другой же, напротив, точно мумии, сидели какие-то скорбные старики и старухи, а в третьей – женщина, с синим, опухшим от побоев лицом, вцепившись в прутья, орала: доктора! доктора! – и рядом с ней на полу лежала другая, вся в крови…

          Стой здесь! – скомандовали мне, и я остановился напротив очередной клетки, в которой было всего трое, тихо сидели, не обращая на нас никакого внимания, и я с облегчением вздохнул, ибо ад всегда представлялся мне тесным скопищем людей, как в тех клетках, и если бы меня запустили туда, я бы просто не выдержал.

          Входи и жди дальнейших распоряжений! – скомандовал мой конвоир, я вошел и сел на свободную полку. Лязгнул замок,  конвоир ушел, и я стал разглядывать своих соседей.

          Двое с опущенными вниз глазами сидели неподвижно, а третий, сидя на корточках, на каменном полу, тихо, заунывно стонал. Так прошло несколько минут во всеобщем оцепенении, затем раздался визг и по коридору двое милиционеров потащили женщину, ту самую, которая вызывал доктора.

         Топырить повели! – вдруг сказал один из сидевших, и поднял наконец лицо, наставив на меня свой взгляд, смущавший меня какой-то асимметрией.

         – Что здесь вообще происходит?

         – День рождения Зверя! – хмыкнул тот.

         – Да кто этот зверь-то? – наконец поинтересовался я.

         – Так зовут начальника отделения, то ли имя, то ли кличка. И сегодня у него день рождения, вот менты и гуляют…

         – Это так они, значит, гуляют. – без всяких эмоций произнес я.

         – Только так они и гуляют! – сказал человек с асимметрией, и я понял, что один глаз у него был стеклянный. – Баб топырят, а нас, мужиков, бьют.

         – За что?

          – Ты, че, парень, с луны свалился? – вдруг нервно обратился ко мне второй сидевший на полке, с большим родимым пятном на щеке.

          – Бьют за физиогномическое несоответствие… – продолжил человек со стеклянным глазом. – идеальному типу лица. Вот меня за глаз избивали, ты, говорили, на черта похож, а его – показал он на соседа – за родимое пятно…

         – А этого – продолжил человек с родимым пятном, показывая на сидевшего на корточках. – понятно, за кавказское происхождение.

         – А тебя, судя по всему, – внимательно взглянул на меня человек с асимметрией. – за раскосые глаза. Значит, за азиатчину.

         – Да, попал я, – закачал головой я, – самый настоящий конец света.

         – Да это еще не конец! – успокоил меня со стеклянным глазом, судя по всему, не в первый раз находившийся здесь. – Вот сейчас они к утру разойдутся и будут в футбол нами играть!

         – Или в хоккей… – вставил другой.

         – Или вообще убьют. – застонал в своем углу человек кавказского происхождения и опять заплакал.

          И следом, словно в подтверждение сказанного, к клетке подошел мой красномордый конвоир, открыл дверь, хищно поманил меня наружу, а соседи мои, пожимая плечами, скорбно кивнули мне на прощание.

          – Куда сейчас? – задал я вопрос конвоиру, который, конечно, остался без ответа, он опять ткнул меня дулом в спину и повел по коридору, прямо, потом налево, направо, опять коридор, вдоль которого, у дверей, стояли какие-то несчастные люди, кажется, из тех, кто приехал со мной в крытом грузовике.

         – Здесь, сука, стой! – скомандовал мордатый, открыл дверь, просунулся и угодливо спросил: Вводить? Затем ввел меня, а после удалился.

          В небольшой комнате без окон сидели за столом два милиционера, за огромной бутылкой водки и простой, разбросанной по газете, закуской. Оба, кажется, были изрядно пьяны, и один из них уже клевал носом. Другой же, покачиваясь, обнимая коллегу за плечи, как-то тщательно вглядывался в меня, прищуриваясь, очевидно, совсем утратив остроту зрения после выпитого.

         – Ну, подойди ближе, что ли? Откель будешь?… Монгол?

         – Нет, не монгол. – сказал я.

         – А зря… Хотя, впрочем, не важно, монгол ли ты, китаец или бурят. – махнул рукой белесый милиционер, случайно сбросив со стола стакан, и стал теребить соседа. – Петя, что будем делать с этим?

         Петя, не открывая глаз, пробурчал.

         – Если – бурят, пусть перед нами шаманский танец станцует!

         – Не-ее! – замахал рукой первый, все пытаясь остановить свой взгляд на мне. – Танцы уже были! Забыл, что ли, Петь, как хохол перед нами гопака выплясывал? Нее-ее… – затем встал нетвердо, подошел ко мне, вплотную, опять обдав меня – характерный запах всех милиционеров? – густым перегаром и, качаясь, взял за грудки.

         – Ну, чего будем делать с тобой?

         – А что нужно делать?

         – Разговорчики! – закричал вдруг белесый милиционер, стал ходить вокруг меня кругами, засунув руки в карманы штанов, подошел к столу, выпил, закусил куском колбасы, Петя вдруг упал со страшным хрустом лицом на стол, а тот, взяв кухонный нож, как-то внимательно его разглядывая, вдруг сказал: Я понял! Что ты будешь делать. – повернулся ко мне. – Харакири! Ведь ты самурай!

          И услышав эти слова, я вдруг подумал о том, что отделение милиции было, верно, очередным филиалом фабрики патриотов, в которой я пока состоял, но об этом я не стал им сообщать, решив испытать свою судьбу до конца, судьбу при уже наступившем конце света.

           Петь! А, Петь? Я придумал ему испытание! – тем временем тормошил заснувшего белесый, наконец взял его за волосы, поднял голову и с размаху ударил его по щеке.

          Петя вскрикнул, открыл глаза и вскочил. – Что случилось?

          – Да говорю, пусть харакири перед нами смондячит! Тогда мы его и отпустим! На все четыре стороны!

          – Харакири? – Петя наконец уселся, налил себе водки, выпил,  крякнул, закусил, и наконец, приходя в себя, взглянул сначала на коллегу, а потом на меня. – Если харакири, как же мы тогда его отпустим? – вполне резонно возразил он, очевидно, всегда, в любом своем состоянии, друживший с логикой. – И наконец, что же он дурак, что ли, чтобы делать сам себе харакири?

          – А тогда не сам! – предложил ему белесый. – Сейчас Бугая вызовем! Бугай это за него, с ним, сделает! – и пошел к двери, открыл и крикнул, чтобы позвали Бугая.

          – Ну, рассказывай пока! – обратился ко мне белесый, расхаживая по комнате с ножом в руке.

          – Что рассказывать-то? – сказал я, глядя на обоих, проникаясь каким-то крайним любопытством к этим типам, словно я был доктор, а они пациенты, болезнь которых мне еще предстояло определить. – И вообще, скажите, за что меня взяли?

           – Как за что? – хмыкнул совсем оживший Петя. – За то, наверное, что по ночным улицам без документов ходил. Так?

          – Так, – согласился я.

          – Да не за это! Были бы документы, все равно взяли бы. – возразил вдруг белесый. – Сегодня просто день особый.

          – День рождения Зверя! – сказал я.

          – Молодец! – воскликнул белесый. – А может, не будем ему харакири делать? Вроде парень-то ничего, смышленый. Ну и что, что косой? А, Петь?

          Но не успел Петя ответить, как в комнату вошел Бугай, действительно, в полном соответствии со своей кличкой, огромного роста, что называется, сажень в плечах, лысый, весь в татуировках, с какими-то тяжелыми, полуопущенными веками, не бугай, вдруг подумал я, а самый настоящий голем…

          – Бугай! Заждались тебя! – оживился опять белесый. – Вот этому парню будешь сейчас делать харакири! Знаешь, как? А ну-ка, сядь!

          И Бугай покорно сел на стул.

          – А ты садись ему на колени! – я по-прежнему стоял на месте, тогда белесый злобно схватил меня, подвел к Бугаю, или к их штатному, очевидно, голему, и с силой посадил меня ему на колени.

          – Берешь нож! – начал объяснять милиционер. – Обеими руками обхватываешь своего самурая, направляя ему лезвие в живот, и начинаешь потихоньку резать! Понял?

          Я попытался вскочить, но бесполезно, этот самый каменный великан, уже крепкой хваткой держал меня, и казалось, ничто не могло его поколебать.

          – Давай! Сейчас мы с Петро выпьем, и начнешь! – объявил белесый, вернулся к столу, сел  и затем скомандовал. – Начали!

         И Бугай, жарко дыша мне в затылок, обхватив меня своими стальными ручищами, стал на самом деле медленно приближать к моему животу острие ножа, и вот уже прикоснулся, даже порвал рубаху, а белесый, оскалившись, уже глядел во все глаза, Петро же как-то искоса, почти отвернувшись, словно ему было все это не удобно наблюдать. – Ну, режь его, Бугай!

         И тогда я, больше не медля, с размаху, локтем ударил этого истукана прямо по лицу.

         Аааайй!! – закричал Бугай, значит, живой, отпустил меня, и я, вскочив, уже почему-то с ножом в руке, размахивая им во все стороны, закричал с каким-то последним тупым отчаянием. – Да что я вам сделал?! Что вы от меня хотите?!

         Менты же только хихикали, подлые, такой заварухи, видимо, и ожидая, Бугай же вскочил и, свирепый, жуткий, с окровавленной мордой, пошел на меня, со словами: «Убью падлу!» И мне стало страшно.

         И в тот же момент зазвонил телефон, и менты вдруг затихли, делая нам с Бугаем знаки, чтобы мы замолчали.

         – Алло! – взял трубку Петя, совершенно преображаясь и отвечая уже трезвым голосом. – Да, товарищ начальник! У нас?… У нас все в полном порядке! А у вас? Как проходит ваш день рождения? Что?… Через час? Хорошо!  Будем готовы! Обязательно!

         И, положив трубку, весь уже бледный и совсем трезвый, очевидно, от страха, быстро начал говорить. – Так, через час сюда приедет Зверь, с проверкой. У него такое с похмела бывает! Давай, Коля! – приказывал он белесому. – Быстро выводи все этих уродов вон! Чтобы через сорок минут никого в отделении не было! Ну, пулей! И всем сообщи, что Зверь проснулся!

       И белесый Коля, также мгновенно став трезвым, повел меня на выход, потом по коридору, на ходу отдавая приказания подчиненным, чтобы всех задержанных собирали во дворе.

       «Зверь проснулся!… Зверь проснулся!» – полетело по коридорам, и я подумал, насколько этот Зверь должен быть страшен, если его так боялись даже эти разнузданные милиционеры.

      Через каких-то полчаса все мы, задержанные и заключенные, стояли во дворе, под холодным и по-прежнему звездным небом, затем подогнали машину, открытый на этот раз грузовик, и мы по команде, по двое, стали залезать в кузов, садиться на корточки, набились битком. Несколько раз проверяли, не оставили ли кого в камерах, и когда полностью удостоверились, повезли нас вон, со двора на улицу, и дальше. И кто-то хихикал, кто-то стонал, кто-то харкал кровью, а я все смотрел, смотрел на звезды, стараясь не задохнуться в этом общем унижении и угаре жизни, и мне казалось, что если я буду смотреть на звезды, то все пройдет, все – обязательно переменится.

        Нас довезли до ближайшей площади, «Площади Борьбы», отметил кто-то, знавший это место, затем открыли борт, и мы друг за другом стали выпрыгивать из машины, а милиционер зачем-то бил нас на прощание своей резиновой дубинкой, так, скорей ритуально, ласково приговаривая: «Быстрей, козлищи! Рассыпайся в стороны!»

          И вскоре все, по команде, разбежались в разные стороны, и больше в сторону сквера, чтобы скрыться в тени деревьев, с глаз долой, и я так же, как все, побежал в самую гущу сквера, и вдруг обнаружил рядом с собой бежавшего соседа, того самого, со стеклянным глазом.

         Пошли со мной! Я все места здесь знаю! – крикнул он, уводя меня куда-то дальше, и я побежал за ним, в который раз поражаясь себе, а точнее, своим обстоятельствам, что я делал в этот час, в этом месте, с этими людьми. Наконец мы сбавили шаг, и уже не бежали, а шли. Вон, памятник, видишь? – показал он мне рукой, и мы пошли по направлению к памятнику,  изображавшему с одной стороны от клумбы мужчину с портфелем подмышкой, направлявшемуся, кажется, к девушке с косой, – я разглядел ее в тусклом свете фонарей – ожидавшей его на противоположной стороне от клумбы.

         Сидай! – наконец сказал мне мой случайный попутчик и  проводник, и мы сели прямо на клумбу, значит, между мужчиной и женщиной и какое-то время, неподвижные, переводили дыхание.

        Считай, что тебе еще повезло! – наконец исторг мой непреднамеренный приятель. – Ты под самый конец праздника попал! … А теперь смотри! – достал он из-за пазухи огромную бутылку водки. – Вот че я стырил в ментовке, под шумок! А?

         Я попытался изобразить, если уж не восторг, то одобрение.

          – Иван меня зовут! – я назвал свое имя. – Ну, че, выпьем, что ли? – риторически обратился он ко мне, открыл бутылку и сильно отпил прямо из горлышка, а потом протянул мне, но я вежливо отказался.

          – Я говорю, черти, а не люди! – с каким-то пылом продолжал Иван начатый еще в милиции разговор. – А черт-то на самом деле я! – как-то обиженно воскликнул он. – Веришь ли?… Я как-то смиренно слушал его, готовый услышать сейчас все, что угодно.

          …Хочешь, верь, хочешь, нет. Но Иван это  всего лишь моя партийная кличка. От знаменитого Ивана Карамазова. – продолжал свой рассказ Иван, с упоением отпивая из бутылки. – Нас к вам заслали во время, так называемой перестройки. На каждую семью по одному черту! Таков был план… И знаешь, каким образом? Через женщину, то бишь, через дырку… Ибо женщина в любой стране мира и в любое историческое время есть наш надежный партнер и агент. А именно: сначала сосед, потом любовник, затем втроем, затем отвергнутый муж отправляется спать на улицу. А наш брат занимает его место. Так и случилось в вашей стране за эти пятнадцать лет. И наш брат стал полноценным гражданином, ну а дальше, у кого какая задача, и какие амбиции. Бизнесмен, депутат, олигарх, член правительства… А мужья занимают наше место и становятся… чертями. Вон, ты видел ментов? Черти, а не люди!

        – А ты почему, Иван, тогда здесь? – выказал я наконец свое сомнение.

        – В каждой семье не без уродов! – сбавил свой пафос Иван. – Считай, я неудачный вариант. То есть, конечно, сначала я пришел в семью, как положено, согласно инструкции, через женщину, затем стал любовником, затем как бы мужем, но старый муж так и не покинул нас, а я не стал его прогонять, то есть, дал жалость, человечью слабинку, и так мы втроем и стали жить, спать, закусывать, пить, – спились окончательно, затем меня она же, подруга и жена, как бесперспективного, выгнала взашей… В конце концов, вон где я оказался…

        – Ну и что, Иван, не грустишь?

        Да, честно говоря, нисколько! Я вышел из задания, но зато обрел человечью свободу. И пусть я называюсь сейчас асоциальный элемент. Зато могу бродить, гулять, где хочу. Вот смотри