Александр Кан. Н Е В И Д И М Ы Й О С Т Р О В. Корейская диаспора СНГ XXI-го века: опыт художественного преодоления маргинального сознания

Александр Кан

Александр Кан

Александр Кан

Н Е В И Д И М Ы Й  О С Т Р О В

Корейская диаспора СНГ XXI-го века: опыт художественного преодоления маргинального сознания

П о с в я щ а е т с я
п а м я т и
м о е г о
о т ц а

Вступление

Данное размышление рассматривает тему более чем векового существования корейской диаспоры в России, СССР, СНГ с различных, но в главном, с экзистенциальной точки зрения – в этом ракурсе собственно и ставится проблема – и состоит из трех частей[1], соответствующих трем временным измерениям.

Первая часть. Настоящее. Настоящее российских (советских) корейцев в историческом, социо-политическом и культурном контексте.

Вторая часть. Прошлое. Экзистенциальное прошлое человека диаспоры. Память как пустота. Память как ожог. Литература современных корейских авторов – как совокупность форм выражения мнемонической природы человеческого существования. Литература как революционная и успешная попытка доказательства и оправдания существования диаспоры. Память перестает быть памятью, становясь прошлым, настоящим и будущим. Память становится истинным содержанием человеческого Духа.

Третья часть. Будущее. Из экзистенциального прошлого к будущему, а точнее к будущности человеческого Духа. Духа уже вне каких-либо рамок – национальных, временных, географических, исторических. История Духа как переход из прошлого в будущее, где история рассматривается как частный рассказ, как литературное произведение, собственно как часть национальной истории. И, наконец, история как миф. Соответственно в данной части размышления осуществляется попытка выстроить будущность человеческого Духа через миф. Новый миф нового времени о новом человеке, которого прежде не существовало никогда.

С другой стороны, каждую из трех частей данного исследования буквально и символически можно соотнести с определенным местоимением. Соответственно: “ОНИ”, “МЫ” и “Я”.

Еще необходимо отметить, что все наше размышление вполне сравнимо в образах стереометрии с бесконечным конусом, точнее, двумя вложенными, направленными навстречу друг другу бесконечными конусами. Конусом человеческой истории и конусом человеческого сознания. Соответственно первая фигура отображает реальное историческое время, вторая – время художественное, или мифологическое. И если в течение нашего размышления мы, двигаясь от основания первого конуса, или конкретики национального прошлого, будем приближаться к исторически неопределенному – независимо от политической ситуации всегда неопределенному! – будущему диаспоры, или к некоей мнимой вершине, то в ракурсе человеческого сознания, согласно второй фигуре, из экзистенциального – точечного – небытия мы устремимся к реальной будущности человеческого Духа, или к бесконечному кругу, и это движение, эта безудержность, этот вектор, по сути, и составляют главное содержание и пафос нашей работы.

Часть первая: “ОНИ”

ОТКРЫТЬ ГЛАЗА И НЕ ИСПУГАТЬСЯ

Для начала не будет лишним заметить, что все последующее рассуждение сугубо субъективно и касается существования корейской диаспоры в условиях многонациональной России, со всеми его особенностями, принципиально отличными от условий проживания других этнических групп. Это должно избавить нас от рассуждений общего порядка и всяческих “общенациональных” социально-политических советов (а чаще попросту мечтаний), которые по своей риторической и тавтологической природе абсолютно чужды автору, да и не имеют – в любом случае – особого смысла.

Так вот, что касается особенностей существования корейской диаспоры в России, то отправным и основополагающим моментом его является тот факт, что советские корейцы никогда не имели, не имеют и, вероятно, не будут иметь своих территориальных – геополитических – образований, а следовательно, многие вопросы, актуальные для других, в нашем случае либо вовсе снимаются, либо проецируются на плоскость этнического существования с несколько иными акцентами. И это принципиально важно.

Говоря о прошлом, я в первую очередь вижу… дыру, “социально-политическую дыру, в которой исчезли – мой личный пример типичен для всей корейской диаспоры – мои предки: сталинские репрессии, этническая чистка на Дальнем Востоке в целях обезопасить регион от проникновения японских шпионов, которых объединяла с корейскими поселенцами чисто внешняя схожесть, пристрастное внимание к переселенцам со стороны соответствующих органов. Отсюда ощущение, что что-то не в порядке с твоей физиономией – цвет волос, разрез глаз… Отсюда и многие психо-физические, ментальные искривления у “уродцев”. При этом никогда не стоит забывать, что на самом деле беда, случившаяся с людьми в смутные тридцатые годы, никоим образом не определялась этнической окраской, лицо ее, этой беды, совершенно анационально. Репрессии носили чисто политический характер. Любого и в любой момент могли сорвать с насиженного места, за любым могли следить неустанно. Но если все же необходим был компромат, чтобы упечь человека за решетку, то тем же самым корейцам одного внешнего вида было достаточно, чтобы однажды услышать за своими-чужими дверями зловещий стук неотвратимых командорских шагов.

Позвольте здесь ввести понятие этнического экзистенциализма, который я пережил на собственном опыте и который неотъемлем от опыта моих неведомых предков. Бытовое, повседневное его присутствие можно с лихвой наблюдать, к примеру, и сегодня в той же самой Москве – вытеснение инородцев по признаку их элементарной “узнаваемости”. Приближающийся милиционер заранее с хищным восторгом взирает на твое лицо. Понятие этнического экзистенциализма требует, разумеется, более серьезного и обстоятельного рассмотрения, мы же при помощи его обозначим основы, на которых будет строиться наше последующее размышление.

* * *

Россия 19-го и 20-го веков – это для меня в первую очередь ее Культура, Литература, Искусство. Здесь не может идти речь об уровне ее цивилизации, непосредственно влияющем на межнациональные отношения, ибо цивилизация и культура являют собой порой понятия взаимоисключающие. Я бы осмелился предположить, что и в сознание большинства представителей корейской диаспоры, не имеющих непосредственного отношения к культуре как особой области человеческой деятельности, фактор русской культуры проник настольно глубоко, что с ее влиянием спорить совершенно бессмысленно. Культура есть конкретное, в России более чем конкретное явление, оставившее неизгладимый след в генетической памяти нескольких поколений корейцев.

В случае российских корейцев вопрос об имперском покорении “ста народов” попросту снимается: корейцы сами в поисках заработков проникали (начало 20-го века) на территорию Дальнего Востока, и никто их не покорял, равно, как и не приглашал. Самоощущение вечного гостя принципиально важно для национального сознания, оно пронизывало, пронизывает и будет – через поколения – пронизывать все их существование: вся ментальная, психологическая и даже физическая их пластика, пластика их движения всегда непосредственно или опосредованно отражает движение, жест, притоп, ухмылку хозяина, отворившего дверь навстречу непрошеному гостю. Оказавшись на чужой территории, кореец автоматически расставался со своей культурой, традициями, национальным духом, и это он понимал как никто другой. По прошествии определенного “испытательного” срока он мог называть себя русским, татарином, якутом, казахом, – кем угодно, и может быть, в самую последнюю очередь корейцем. Но в любом случае он попадал под сильнейшее влияние русской культуры, которая, несомненно, обогащала его, как и многих инородцев, проживавших на территории распавшегося теперь СССР. Дальнейшему искажению национального самосознания способствовала политика государства, не имевшего, повторю здесь, определенного национального лица. Бессмысленно считать, сколько корейцев, родившихся в 30 – 40-е годы, носили такие имена, как Искра, Октябрина, Вилен, Виссарион, Лаврентий и так далее. Социально-политическая мимикрия на таком ономастическом уровне также является отражением некоей всеобщей этнической стерилизации. И только “5-й пункт” в одночасье вскрывал весь ужас политического лицемерия: человек, подающий документы в какую-либо государственную организацию, вынужден был задумываться и сожалеть, кем он мог бы стать, не будь он корейцем или евреем.

Возникает ли теперь мстительное чувство по поводу несправедливого прошлого, желание сводить национальные счеты? Нет и нет! Говорю это только о российских корейцах, ибо по их понятиям гость, не имеющий своего угла в исторически чужом доме, даже и думать об этом не смеет. Быть может, дело в отсутствии почвы, земли, которая – примеров тому бесчисленное множество – так сильно “засасывает”, что попытка оторвать от нее человека непременно отдается в его голове залпом безудержного национализма. Сегодня в той же самой цивилизованной Японии многие корейские поселенцы, численность которых достигает одного миллиона, вынуждены чаще всего менять свою национальность и имя в паспорте, дабы иметь благополучную карьеру и просто-напросто спокойно, в достатке, жить. На российской почве, это, как нетрудно догадаться, смысла не имеет.

Драматическое прошлое корейской диаспоры естественно наложило отпечаток на нынешний уровень развития российских корейцев. Историческая справка: путь движения корейцев по России таков: Дальний Восток – Казахстан и Средняя Азия – европейская Россия. Если первые два звена данной цепи – результат политического давления, то последнее звено – следствие вполне цивилизованного перемещения: многие российские корейцы, заканчивая учебные заведения, оставались в России. Формальный образовательный уровень российских корейцев достаточно высок, что вполне объяснимо: инородец помимо генетически заложенного в него трудолюбия, а точнее – уберем второй, вероятно, неуместный корень – трудоголизма, старался обязательно получить высшее образование в те еще памятные времена, когда это было престижно, тем самым как бы охраняя себя от возможных посягательств анонимных хозяев. Добавим к этому несомненные способности к точным наукам, изобразительному искусству, вокалу и так далее. Но нас интересует не формальный, а истинный, фактический уровень сегодняшнего развития, в первую очередь, духовного и интеллектуального, российских корейцев. По этому поводу существует две точки зрения: первая, которую разделяю и я, основывающаяся на абсолютных критериях, и вторая, относительная, соизмеряющаяся с аналогичным уровнем развития зарубежных корейцев, который сегодня в России более чем достаточно, а значит, есть с чем сравнивать.

В силу тяжелого исторического прошлого – японская оккупация, разруха и нищета в стране, постоянная миграция, – корейцы всегда являлись предельными прагматиками и, как было уже сказано, трудоголиками. Без этого, согласитесь, трудно было бы выжить и добиться чего-либо народу, долгое время не имевшему возможности жить самостоятельно и независимо. Следовательно, корейцы, в том числе и российские, попав на чужую землю, всегда старались добиться относительного материального достатка. Это являлось первым и основным условием их существования. Другое дело, имеет ли какое-либо отношение этот фактор к мировоззренческому, интеллектуальному и духовному уровню их развития? Опять же повторю, что говорим мы здесь по самому высокому счету, никак не сравнивая корейцев с представителями других этнических групп, ибо сравнение само по себе уничижительно и порочно: всегда найдется кто-то, кто по уровню развития стоит ниже тебя. Так вот, к сожалению, непосредственной связи между образом, стилем существования и уровнем культурного развития корейцев не прослеживается. И если говорить откровенно, то большинству корейцев этого и не нужно. Я уж не говорю о каком-либо проникновении в мировую культуру через русскую – большинство культурных посылов корейцев сводится к… традиционной пище как самому устойчивому культурному национальному достоянию. Заметьте, как стремительно скатывается культура до уровня наших желудков! Я, конечно же, не призываю к тому, чтобы каждый представитель корейской диаспоры толковал и трактовал темные места в поэзии провансальских трубадуров или тайнопись Дж. Сэлинджера, но обращенность к духовному, не представительская, не, простите за нарушения стиля, тусовочная, а истинная должна быть. Я говорю сейчас о самом большом, на мой взгляд, зле для любого народа, независимо от его численности, – я говорю о мировоззренческом провинциализме, который и заложен в основе многих национальных противоречий.

За примерами далеко ходить не надо: уровень корейских печатных изданий и прочих средств массовой информации, театральных и музыкальных коллективов, коих в общей сложности насчитывается совсем немного на территории бывшего СССР, непозволительно низок. Причин тому много. Основная из них – искусственная зацепка за родной корейский язык – согласитесь, звучит более чем парадоксально! – который, если смотреть правде в глаза, в сегодняшних условиях не имеет никакого будущего. Основная масса представителей корейской диаспоры старшего и среднего поколения, не зная – и это факт – корейского языка, толком не знает и русского. Наблюдается состояние, скажем так, междуязычия: одинокий корабль меж двух маяков, и оба манят – так куда же в конце концов плыть? – особенно в нынешние времена этнического “ренессанса”. Для корейцев подобное междуязычие на самом деле оборачивается безъязычием. А те немногие культурные и художественные достижения, которые ознаменованы короткими корейскими именами в России, – результат как генетического, так и культурологического метисианства – слияния корейской и русской крови, и это очень символично и закономерно. Только в этом я вижу выход для замшелой, законсервировавшейся в годы политического безвременья корейской культуры. Этот выход лежит на пути сращения мощного подсознательного пласта национальной – психологической и художественной – пластики (поверьте мне, она более чем замечательна и до сих пор никому не известна, и в первую очередь, это касается области литературы) с российским образованием и российским контекстом. Только это слияние может дать значительный культурологический эффект.

Здесь, однако, я должен внести существенную поправку: понятия культурного уровня народа в случае советских корейцев попросту не существует, ибо корейцы, российские корейцы, это не народ, а, по сути, сообщество одиночек или семейных образований, которые иногда, скажем, по праздникам, встречаются в церкви или культурном центре. И дело здесь не столько в вынужденной рассеянности корейской диаспоры, сколько еще в одной характерной черте корейского менталитета – в острой, необратимой разобщенности корейцев, их изначально недоверии друг к другу, даже взаимной неприязни, в сущности, нелюбви. Происхождение этого странного, мягко говоря, не родственного чувства заключается в комплексе инородца, истязающего себя и своего этнического ближнего, который своим видом, самим своим существованием “уродливо” напоминает ему самого себя – “растиражированного” себя, всегда готового, как исторически сложилось, к унижению. И нет никакой возможности обрести в таком ближнем опору и защиту! Даже знаменитое противостояние Севера и Юга, по моему глубокому убеждению, имеет совершенно иную природу, чем это было в свое время в разделенной Германии. Проблема Севера и Юга в первую очередь не политическая, а мировоззренческая, психологическая, условно говоря, проблема родных братьев Хынбу и Нольбу, классических персонажей древней корейской прозы, – остро ненавидящих и непрестанно унижающих друг друга.

Но если, по моему разумению, культурный и мировоззренческий уровень российских корейцев оставляет желать лучшего, то их зарубежные соотечественники отличаются от них отнюдь не в лучшую сторону. И дело даже не в пресловутой русской широте, не в способности россиян в любой момент, независимо от того, чем они занимаются и где служат, порассуждать за стаканом вина о Толстом и Достоевском, а в мировоззренческой широте, взращенной на почве открытости всем – восточным и западным – культурам, в готовности впитывать это роскошное многообразие различных культур. К сожалению, с моими соотечественниками из той же республики Корея дело обстоит намного сложнее. Вырвавшись за короткий срок из состояния нищей, разрушенной сельскохозяйственной страны и обретая ныне статус экономически развитой, они не догадались позаботиться о собственной культуре и вдруг обнаружили за своей спиной бездонную пропасть, отделяющую их от монолита культуры древней.[2] “Национальный монотеизм”, ксенофобия (Корея – одно из самых мононациональных государств в мире) усугубляют проблему и делают для корейских граждан реальной опасность остаться провинциальными нуворишами, сменившими деревенские лохмотья на цивилизованную европейскую одежду. Тот факт, что сейчас, когда я пишу эту статью, на моем столе лежат четыре книги – сочинения Кьеркегора, Библия, корейские сказания и проза Евгения Харитонова, а не – Боже упаси! – великий труд Ким Ир Сена, или пособие по менеджменту (простите за, быть может, чрезмерную конкретность и личный характер сравнения), приводит меня в состояние светлого восторга и некоторой оторопи оттого, что со мной могло случиться нечто иное.

Что же касается культурного будущего российских корейцев, то у меня нет никакого основания смотреть вперед с оптимизмом, если учитывать общее состояние российского общества. Появление же отдельных культурных – по самому высокому счету – представителей корейской диаспоры, конечно же, весьма вероятно, но это скорей дело Провидения, скажем так, божественной генетики – вопрос иррациональный и непредсказуемый.

Впрочем, говоря о национальном будущем России, надо сказать, что все-таки это будущее видится мне более ясным и светлым, чем прошлое, ведь затмевавшей прежде глаза пелены политического идиотизма уже нет, и значит, мы все вместе учимся глядеть на мир собственными глазами, фокусировать свое зрение. Пятна и блики постепенно превращаются в контуры, формы, предметы, и оказывается, что многие из них – одушевленные: двигаются, чувствуют и думают и даже – о, Господи! – наполнены духом и смыслом реального существования. От бликов к лицам – так бы я обозначил направленность развития межнациональных отношений и данных размышлений, ведь именно – простите за неизбежный трюизм – из-за незнания своего национального соседа возникает слепое чувство к нему, будь оно восторженным или уничижительным.

А говоря о межнациональном языке общения, было бы странным называть какой-либо иной, кроме единственно возможного. Я могу с полной уверенностью заявить, что для советских (российских) корейцев родным языком может являться и является только русский, и вероятно, если и найдутся ревностные радетели чистоты национального языка, то их окажется очень немного опять же в силу пресловутого корейского прагматизма и трезвой рационалистичности мышления. Даже если говорить о литературе, то в контексте корейской диаспоры проблема снимается: существующие очень немногочисленные профессиональные корейские литераторы пишут только по-русски, а единственно достойный корейскоязычный писатель и драматург Хан Дин, выходец из Северной Кореи, умер в городе Алма-Ате в 1993-м году.

Завершая, я бы хотел напомнить, что исторический опыт корейской диаспоры в условиях бывшего СССР, а ныне России, уникален. Пути выживания ее представителей были сугубо самостоятельными и индивидуальными. У корейца никогда не было рядом плеча этнически ближнего, не было даже ощущения этого плеча – символа целостности любого национального образования. Каждый выбирался в одиночку, не с кем было объединяться и совместно требовать национальных прав. Пресловутая корейская разобщенность, вынужденная необходимость самостоятельного движения и выбора – одиночного в отличие от других народов, имевших свою законную землю, язык и пусть теоретическую, но целостность – при неизбежных ошибках и утратах все-таки укрепляла стойкость духа и волю. В многонациональном контексте России корейцы, быть может, странно и выгодно отличаются от представителей других народов именно своей физической, психологической, ментальной одинокостью, которая ограждала их от расслабляющего чувства коллективизма и стадности, так пагубно влияющего на межнациональные отношения. Если сделать попытку обобщения, то российские корейцы, согласно моему пониманию, представляют собой ни в коем случае не народ и даже не этническую группу, а сообщество, я бы сказал, формальное сообщество разбросанных по необъятным просторам нашей страны личностей. Пройдя сквозь вязкие, смутные десятилетия политического произвола, они не утратили своего национального лица (другой вопрос, чего это им стоило) – и в тяжелые времена обращались не к своему народу, не к группе товарищей, а только и только к самому себе. В этом и заключается, на мой взгляд, истинно национальное и в то же время общечеловеческое – не требовать гарантий прав, уповая на численность и крикливость своих соотечественников, не требовать гарантий от общества, правительства, всего мира и времени, гарантий извне, а полагаться лишь на себя – самодостаточного и наполненного Духом себя.

И напоследок: в классической корейской прозе существует поистине символический и вечный герой Хон Киль Дон. Он неустанно борется за собственное достоинство и самостоянье, побеждает врагов, на месте которых вырастают все новые и новые. Но вот в конце своего славного и победоносного пути, перед тем, как последовать за божественным астральным старцем, забирающим доблестных героев на небо, Хон Киль Дон, закрыв глаза, беседует с восхищенным государем. Государь спрашивает: “Почему ты не открываешь глаз?” Герой отвечает: “Если я их открою, вы испугаетесь…” Мне думается, это и точная модель исторического существования всех народов России до нынешних времен: все мы шли тяжело, драматично, на ощупь, вслепую, прикрывая глаза, зажмуриваясь от ужаса, и у всех нас, в наших глазах и душах, на самом нашем донышке, накапливалось то ужасное, мучительное и неразрешимое, что заставляет нас сегодня так легкомысленно хвататься за оружие, демонстрируя национальную непримиримость. Настало время открыть глаза. Но как страшно это сделать! Как при этом не напугать, не поранить, не обидеть – неистовым огнем или кромешным холодом – своего ближнего? Доблестный Хон Киль Дон так и не открыл глаза, великодушно пощадив своего собеседника, он покинул эту бренную землю. Нам же, простым смертным, ничего не остается, как продолжать идти по ней, но уже не вслепую, не на ощупь, как раньше, а с широко раскрытыми глазами. Однако прежде, чем открыть их, следует набраться великодушия, и тогда сквозь холод, сквозь мрак исторического забвения в них все-таки затеплится маленький и уже негасимый огонь бытия.

Часть вторая: “МЫ”

НЕВИДИМЫЙ ОСТРОВ

Великое отторжение

Как все еще помнится: пластическое существо советского человека всегда заключалось в том, что своими руками он сжимал нечто очень узкое, ограниченное в размерах, до абсурда ничтожное, – очевидно, и не требовавшее к себе такого мускульного внимания. Не важно, что это было: очередной диссидентский труд или путевка в столь же очередной партийный санаторий, никому до этого кроме специальных государственных органов не было дела, ибо над всеми согбенными и скрюченными фигурками советских граждан парил огромный мифический советоман с широко расставленными руками и ногами, всем своим видом говоривший миру о том, как много места на этом земном шаре он мог занимать. Когда этот колосс вдруг рухнул, произошел метеорологический переворот: чуть ли не самая огромная туча за всю историю человечества рассеялась, и – стало нещадно палить солнце, так ярко, что потребовалось некоторое время, чтобы научиться открывать не зажмуриваясь глаза. Когда же открылись глаза, руки потянулись вширь, – объять необъятные пространства и в то же время размять свое тело, затекшее за несколько десятилетий идеологического плена, но не тут-то было: рядом с тобой уже находился твой гражданский сосед, являвший своей позой, и огнем в глазах тот самый процесс, который впоследствии стали называть возрождением национального самосознания.

Рука упиралась в чужую руку, нога – в ногу, становилось тесно, как на спортплощадке с неправильно расставленными фигурками физкультурников, или получался душный ингмар-бергмановский тамбур, где каждый, попавший в него, ядовито дышал другому в лицо или затылок, жалуясь на собственное социальное одиночество. Процесс развивался неостановимо, соседей на предоставленной им наконец лестничной площадке становилось все больше, и тут же возникал вопрос: где же они все это время были? Кажется, тот давно спился, другой переехал в благоустроенную квартиру-город-страну, но нет, все пребывали на своих местах, и каждый выползал из собственной конуры сам. Но со временем руки, скучавшие по необозримым просторам, невольно опускались и уступали другим, более наглым рукам, дорогие кубосантиметры пространства, как результат вновь обретали исходное положение, заключая собой нечто очень узкое, ограниченное в пространстве и времени.

И тут опять возникает вопрос: что же изменилось за эти безоглядные годы, вместившие в себя одно, так и не завершеное – а у кого, быть может, и завершенное, но как? – волевое упражнение, если каждый из “разминавшихся”, по большому счету, пришел к позиции номер один?

На первый взгляд, это чуть ли не риторический вопрос. В самом деле, а как же свобода, демократия или декларация оной, персональная не-езависимость, суверенитет, – прочие понятия, густо наполнившие своим очевидным озоновым смыслом доселе спертый общественный воздух? И ка-жется, все это было, но, глядя на сегодняшние реалии, мы никак не мо-жем отделаться от стойкого ощущения: пластическое выражение гражданина СНГ до абсурдного напоминает нам печально знакомые образы.

Тут вспомним о колоссе, о мифическом гиганте, исчезнувшем с горизонта, вспомним о метеорологических процессх. Да, кажется, солнца стало намного больше, и этого у нас уже невозможно отнять. Осмелюсь предположить, что именно в солнце, а точнее, в его ярком свете, и заключается существо всего с нами произошедшего. Ведь скрюченные в прошлом фигурки долгое время заключались в душных и темных подвалах, в которых находившийся рядом с тобою воровато-тихий сосед мог заниматься чем угодно, – все равно не видно было ни зги. Теперь же свет, всех осенивший свет, – скорей холодный, скорей электрический, в котором стало пронзительно видно, чем занимается каждый, и если ранее можно было держать назло всему миру фигу в кармане и именно так себя-и-свое оправдывать, то теперь такой номер из-за его полной бесмысленности не удастся. А с другой стороны, тебя уже теснят, теснят, – значит, слишком мало света на всех? – и если ты не выражаешь своим существованием чего-нибудь весомого и значительного, тебя просто снесут на обочину истории как устаревший дорожный знак.

Возникла парадоксальная ситуация: очевидно, никто из являвших ранее мировоззренческий тупик или волевое бездорожье не способен так быстро – за какой-то десяток лет! – переродиться в символ ветра, скорости, неиссякаемого стремления. Мы не говорим здесь о тех, кто в свое время мужественно держал фиги в карманах, у них возникли совсем иные, но столь же непреодолимые трудности: фига, разорвав штанину, вдруг вырвалась на волю, субьект же, точно улитка в панцирь, заполз в свой карман. У Ницше в одном из его размышлений было ухо, – “ухо величиной с человека”, а в нашем примере фигура из трех пальцев, и за тем, и другим двигалось еще нечто, до жалости маленькое, убогое и слабое”.

Увы, но столь стремительные человеческие метаморфозы так и останутся в разряде фантастического, ибо слишком несопоставимы ситуации, в которых пребывал ныне и ранее, по сути, все тот же советский человек. Нам остается лишь констатировать, что болезнь тотального притворщичества и, что особенно важно, самоотторжения, навственной мимикрии, достигла своей крайней степени. Очевидно, происхождение этой болезни заключается во внутренней пустоте, обитающей в человеческой оболочке. Причем, я уверен, оболочки прекрасно понимают это, и потому срочно нуждаются в декларировании своих нравственно-морально-духовных доходов перед тем, как им пройти таможенный досмотр на пути в мировую историю.

И здесь мы выходим на финишную, а точнее, стартовую прямую нашего размышления. Несомненно, руки страждущих должны заключать собой нечто весомое, по возможности вечное, чтобы никто – ведь так важно чужое мнение! – не мог сказать тебе, что тебя попросту нет. Когда дети под-полов, подвалов, погребов и подземелий вырвались на свет, на их устах уже кипело приваренное или примерзшее к губам: “Вот моя деревня, вот мой дом родной!” И, слава Богу, было, что рукой обводить, ничто невозможно разрушить за несколько десятилетий! И пусть даже слабые, чуть ли не призрачные очертания национального прошлого, которые люди, изголодавшиеся по смыслу и симметрии, готовы были заключить в свои объятия.

Близится разгадка былого парадокса, а точнее, полный его отвод: каждый стал обустраивать свою родину, республику, область, город, район, квартиру, если нет квартиры, квадрометры, на которых стоял, и чтобы ни говорили, кто истинный, а кто – неистинный патриот жилпространства, становилось абсолютно неважным внутреннее пространство Человека, ибо новая идея внешнего обустраивания стремительно сменила того приснопамятного колосса на глиняных ногах. На смену непрестанным “зациям” советской страны пришла новая – ее островизация, где каждый начинает свою новую жизнь с того, что окружает частоколом свою территорию. Не будем подробно останавливаться на этом вопросе: здесь пахнет политикой, чужими ошибками, ложью и историческими обидами, здесь пахнет кровью, былой и грядущей, – не дай Бог! Внесем лишь в пространство нашего размышления этот новый старый термин, которым еще не раз будем пользоваться, и для начал вот так: приставьте пальцы одной руки к пальцам другой, и получится остров… Ничего, что пустой, ничего, что символический, зато первородный, который никто у вас уже не отнимет, если не разобьет ваших рук. Но до этого ли, скажите, сейчас чужим рукам, которые, несомненно, заняты чем-то более важным, и мы теперь, кажется, знаем, чем, – стоит ли им тратить свое внимание на обладателей такого ничтожества? Но мы же вглядимся, нет, вперимся в эту дырку от пальцев, которую у нас уже никто не отнимет, ибо впереди нас ждет весьма магическое занятие.

Подложные личности

Если подавляющее большинство населения бывшего Союза, окружив себя заборами – деревянными, металлическими, бетонными, политическими, этническими, культурологическими, социальными – уже успешно проходит таможенный досмотр истории с новехонькими паспортами, или – что то же самое – с ласкающим слух и звучащим как пароль на устах: “Вот моя деревня, вот мой дом родной…”, то в этой бесконечной веренице новоявленных патриотов-беженцев попадаются очень подозрительные личности, у которых – таможенник, бди! – не все в порядке с документами. Называют их всегда по-разному: от зайцев-безбилетников-лишенцев до более нейтрального: представителей национальных меньшинств. В данной работе, как было в самом начале объявлено, мы будем говорить о советских или постсоветских корейцах, численность которых на сегодняшний момент составляет примерно 480 тысяч на всей территории СНГ.

Корейцы как срез разноэтнических, но речь пойдет о большем, – разномировоззренческих диаспор очень выразительны в своем стиле и способе существования, в своем менталитете, наконец в вечном свом молчании, поверхностно объясняемом сторонними наблюдателями пресловутой восточной сдержанностью, и в этой их потомственной тишине отчетливо выявляется их личностная и в то же время национальная суть.

Вы когда-нибудь бывали на чужих праздниках? Конечно, бывали, ничего тут особенного: приходишь в дом, ешь, пьешь, улыбаешься, много ешь, много пьешь и много улыбаешься, пьянеешь, закусываешь, еще больше пьянеешь, вдруг веселишься, пьянеешь окончательно, под конец устраиваешь скандал и – торжественно падаешь под стол. Схема чужого праздника выразительна и проста: тот, кто пьет, немедленно становится своим, кто не пьет, остается вечно чужим и несет на своих плечах тяжелый крест всеобщего пьяного презрения.

Осмелюсь предположить, что корейцы в категориях нашего размышления пьют совсем мало, более того: в пьяно-похмельной атмосфере нашего времени – невыносимо трезвы. (Здесь, конечно же, имеется в виду только творческая, созидающая материальные и духовные продукты общества, прослойка диаспоры, ибо только она и может представлять наш главный интерес.) Очевидно, чтобы поскорей попасть в историю, следует немедленно опрокинуть стакан и – ради Бога! – называй себя русским, татарином, молдаванином, таджиком, украинцем, кыргызом, казахом, армянином, гражданином ЮАР, Канады, США, обьединенной Германии, – можно, гражданином республики Саха… – мир ждет тебя, мир очень велик! – после спой песню про дом и деревню, и на таможне истории тебя непременно пропустят. Те, кто не смогут выпить сей веселящий напиток, увы, так и останутся по ту сторону барьера…

Я в свое время находился в обоих состояниях, и если с первым все ясно, то, находясь во втором, ощущал невыносимую пустоту, растекавшуюся изнутри по моей, никому не нужной, оболочке, прекрасно понимая, что этот праздник – вечно не твой, и у других, веселившихся на своем-чужом празднике, быть может, происходил тот же самый процесс, разве что концентрация дурманящих газов была различная, что, в сущности, и определяло их стойко последовательный суверенитет. Впрочем, об этом несравнимо более емко и образно было сказано еще в начале века Томасом Стернзом Элиотом, анатомически разложившим существо подложных личностей.

Мы полые люди,
Мы чучела, а не люди,
Склоняемся вместе –
Труха в голове.
Бормочем вместе
Тихо и сухо,
Без чувства и сути, –
Как ветер в сухой траве.

(Перевод А.Сергеева)

Оставим эмоции и двинемся дальше! Но где же тот свет, что освещает нам нашу дорогу? Те, кто ушли, уже ушли, пусть с подложными документами, пусть с переплавленными оболочками, – измени цвет волос, измени разрез глаз, научись говорить как другие, научись любить то, что любят другие, забудь о том, из чего ты вышел и произрос, забудь обо всем, и наконец не говори об этом никому. “Как ветер в сухой траве”.

Увы, но придется пока оставаться на месте, ибо кто как бы ни двигался, все равно вокруг темно, вокруг сумерки, блуждающие тени, – все заперто, заткнуто, и небо в самом деле бодлеровская крышка, но только не от кипящего адского котла, а от – приблизимся к сегодняшним реалиям – метафизической морозильной камеры. В конце концов придется признаться, что Ты – тот, кто ты есть, и он тоже, и тот, и другой – эй, и. о. соотечественников, подождите, не уходите, останьтесь теми, кем вы были! – и если есть, что тебе огораживать, так в самом деле только ту самую дырку от пальцев как самое устойчивое твое приобретение.

За два года работы в газете казахстанских корейцев “Коре”, а прошло с тех пор совсем немного времени, мне доводилось встречаться со многими представителями так называемой творческой и научной интеллигенции. В разговорах с ними я неизменно сталкивался с одним и тем же, – с тем, что нет традиций, связующих с древностью, школы, преемствеенности ни в искусстве – изобразительном, литературе, музыке, танцах, – ни в науке о советских корейцах, тем не менее упрямо называвшейся в те времена советским корееведением. Грустно, думал я, возвращаясь после таких разговоров домой, – значит, нас на самом деле нет, нет наших проекций на экране человеческой истории, и, в сущности, нет наших теней. Вы только представьте себе: идет человек по земле и не отбрасывает никакой тени, но я-то вижу свою, пытался я себя успокоить, и в буквальном и метафорическим смысле, но снова вспоминал об услышанном, о людях, именующих себя интеллигентами, но если нет ничего, то о какой интеллигенции вообще может идти речь?! – думал я, здесь какой-то обман, и вдруг наступал на свою земную тень, которой быть не должно было, и понимал, что солнце меня тоже обманывает.

Лики Мнемозины

Из всех культурологических проявлений национального сознания я останавливаю свой взгляд именно на литературе, ибо что как не литература выражает собой мнемоническую природу человеческого существования, – не скрываясь за формальной логичностью цифр и выкладок, “охранительных” научных терминов, представляющих в большинстве своем голое науко-безобразие, за которым полное отсутствие какой-либо концепции, взгляда, и значит, вечный мировоззренческий испуг, – что в совокупности и представляло собой официальную науку о советских корейцах. Вы всегда можете заявить, что данного человека нет в природе, но если он успеет до вашего приговора рассказать вам о том, что он был, и – что самое главное! – как он был, вы уже никогда не сможете так запросто отмахнуться от него, ибо того, что он вам рассказал, порой и представить себе невозможно… Обратимся к литературе современных корейских авторов. Итак, если все-таки признать, что нас нет, то, быть может, память этническая расскажет читателю о том, что когда-то было. И было ли?

Очевидно, нет смысла обсуждать художественные достоинства и недостатки этих произведений[3], ибо широкому читателю они не известны. Задача наша другая: выявить, прояснить для себя вопрос: каковы же лики – не лица! – инородческой памяти?

Мнемоническая природа литературных произведений корейских авторов очевидна и густо замешана на художественном материале, и поэтому ее присутствие выявляется уже по прочтении самих названий повестей и рассказов: от буквального “Я это помню” Геннадия Ни-Ли, “Как называется то место…” Хан Дина, “Вспомним лето и не раз” Лаврентия Сона, “Разве сердце забудет” Владимира Пу до ассоциативного на различных уровнях: “Рыбное место” (брейнреверс) Андрея Хана, “Горсть океана” Владимира Лима, “Век семьи” автора данного размышления.

Изучив вышеупомянутые и неупомянутые произведения, я пришел к выводу, что содержание инородческой памяти на примере корейской диаспоры можно соотнести со следующими пунктами:

1. Память – лирическое переживание. Именно за счет ее лирической обращенности вовне автор может позволить себе вывести героя прямо из художественного пространства прошлого в условное, зачастую никак не обозначенное будущее, что – оборотная сторона медали – и растворяет ее, памяти, плоть в воздухе “импрессионистических” эмоций. В результате картина обретает плоскостное существование.

2. Память это сон, дикий и ужасный, оставляющий в читательском сознании ожог, а само авторское сознание по истечении этого сна представляет собой сознание осколка, балансирующего абсолютно ирреально на краях когда-то произошедшего разлома.

3. Память – попросту! – родной (корейский) язык и все с ним связанное, – традиции, национальная культура, атмосфера, мироощущение, язык практически мертвый, даже теперь – оставим на мгновение литературу! – когда толпы людей продолжают изучать его по командам культурных центров, превратившихся из-за лицемерного декларирования своих программм, зачастую скрывающих чиновничьи шкурные интересы, в отрыжки этнической перестройки.

4. Память – вечная боль, от которой можно избавиться в художественной системе координат или нехудожественным декларированием “лучшей” жизни (самый недостойный для автора выход), или попыткой перестать чувствовать боль совсем. Второй выход однозначен: авторское сознание сводится к точке, некоей гипотетической вершине конуса, – конуса угасающего национального сознания. Назовем этот выход поэзией самоугасания, медленного и мучительного – эстетического – харакири, предъявляющего к художественной форме произведения определенные требования.

Каковы эти требования и каковы перспективы развития художественой формы, подчиненной данной эстетической задаче, это вопросы отдельной обстоятельной работы.

5. Память – пустота, абсолютная ледяная пустота и в то же время неземная пронзительная тоска автора по этой пустоте – по ее холоду. Это пункт должен рассматриваться нами скорей как теоретический, не воплощенный, а только намеченный авторами в рассмотренных мной произведениях. Оставим его пока без комментариев, ибо вернемся к нему как к единственно возможному еще не раз.

Практически во всех перечисленных мною пунктах наблюдается авторская завороженность своей памятью, или объектом, ее вызвавшим, некий мнемонический паралич, – невозможность отвести свой ретроспективный взгляд от того потустороннего места, из которого этот автор произрастает. В самом деле, – воспользуемся названием рассказа Хан Дина – актуален вопрос: как называется то место? Обстоятельство действия для нас здесь очень важно и принципиально: “как”, ибо революционное отличие литературы от других художественных форм выражения инородцев заключается в том, что именно она взяла на себя мужество рассказать миру не о том, что нас – авторов и читателей – не было, а о том, как нас не было, тем самым мужественно принимая мировоззренческое небытие как данность.

Происхождение Призрака

В свете всего вышесказанного очень симптоматичен и знаменателен рассказ Геннадия Ни-Ли “Я это помню” Остановим на нем подробно и, не искажая общего художественного ландшафта, выявим в нем те моменты, которые отвечают нашей концепции.

Герой рассказа “Я это помню” вспоминает о том, о чем в принципе не способен помнить, а именно: все тот же злосчастный 37-й год, мать героя, еще носившая его в своем чреве, разыскивает тело мужа, как стало ей известно, только что похороненного вместе с другими заключенными в одной общей могиле. Опустим ее переживания, ее мужественную борьбу с препятствиями, – запреты, мучительные переговоры с конвойными, со сторожами кладбища, на котором был захоронен отец ее еще не родившегося ребенка. Кода женщина добирается до этого жуткого и так притягивающего ее места, она начинает – сама! – выкапывать из земли безымянные людские тела, с ужасом и замиранием в сердце пытаясь угадать в каждом из них черты родного ей человека.

Трудно воочию представить себе то, что совершала эта маленькая хрупкая женщина, но благодаря Автору все происходящее воспринимается без фальши, с соблюдением эстетического вкуса, без чрезмерной антихудожественной чернухи, точно авторская память, ее потустороннее начало, освобождает художественную мысль от любых земных – натуралистических, логических – координат, превращая самого рассказчика в одно по-набоковски бесцельное, голое зрение.

Тело мужа оказывается на самом дне вырытой ею могилы, женщина выбирает его и хоронит уже по христианскому обычаю. Пройдет много-много лет, и однажды – так герой завершает свой рассказ – “вечером я открою дверь, а навстречу мне выйдет старуха и назовет меня именем моего отца. Меня, его сына.” Здесь стоит обратить внимание на то, что герой впервые входит в художественное пространство рассказа из внешнего, запредельного бытия и, только получив свое имя, материализуется в земном мире. Этот ономастический знак и становится центром неземной эманации авторской памяти.

На мой взгляд, именно в данном произведении впервые за столь непродолжительное время существования литературы русскоязычной корейской диаспоры показана и доказана ирреальность природы инородческой памяти. Герой Геннадия Ни-Ли помнит те события, участником которых он никогда не был, причем, помнит он не со слов матери или очевидцев, а самостоятельно, самоценно, казалось бы, до абсурдного непреложно. Помнит, как мать ехала на кладбище, как договаривалась с солдатами, ссыпала им с ладоней свои последние деньги, как выкапывала тело отца, словно его, автора и сына, – так пронзительно он помнит. Авторское сознание в рассказе подвижно, пластично, протяженно, герой помнит как бы со всех точек зрения, – из могильной ямы, сверху, с земли, глядя в черную холодную могилу, полную мертвых тел, еще выше, – с высоты своей матери, замершей над земной-неземной бездной, наконец с высоты ночного звездного неба, откуда, как выясняется позже, он и спустился на землю. “Апрельские ночи темны и непроглядны. Они глотают человека и, потискав его своими челюстями, выплевывают наружу. И он идет измятый и липкий по черной дороге. Идет и натыкается на ветки, разбросанные там и тут, у него хлюпает под ногами, а вверху съеживаются редкие звезды, похожие на желтые от курева зубы…”

Итак, мы может констатировать приведенное нами выше утверждение. Литература корейских авторов, сиречь тех, кого нет на самом деле, и кто как представители этноса не имеют даже своей культурологической тени, рассказала нам не о том, как мы были, а о том, как нас все-таки не было.

Таким образом, если нас нет, если мы все являемся призраками вечного прошлого, то литература мировоззренческих инородцев пыталась и пытается установить происхождение этого призрака. Из всех перечисленных нами ликов памяти – Боль, Страдание, Сон, Ожог, Корейский язык, Пустота – ни один из них не убеждает нас в том, что мы произошли из чего-то реального и осязаемого, а говорить о столь драгоценной сегодня почве и земле вообще не приходится. С другой стороны, в этом и не может быть ничего аномального и даже, говоря на эмоциональном уровне, возмутительного: призрак и должен происходить из призрака, последний в свою очередь из такого же, бесплотного но все-все видящего, – вот оно, вечное над ним проклятие! – и получается цепь вложенных друг в друга, словно матрешек, призраков. Опять же эти призраки разнолики и символичны: это может быть и могильная яма, – полутени жизни и смерти, и ночное небо со звездами, напоминающими зубы дьявола, это и вечный испуг сознания, как в рассказе Лаврентия Сона “Вспомним лето и не раз”, когда после неожиданной побудки толпа корейских переселенцев в еще длившемся сне уже бежала, не зная куда, но твердо зная, что им всегда нужно куда-то и от кого-либо убегать. Это, в сущности, абстрактные категории, если говорить о нашем происхождении: все на уровне прикосновений, полунамеков, психологических пунктиров, петитов, это полное соответствие нашим коротким, – всегда готовым исчезнуть, одно-, двух-, трехзначным именам, как бы не случайно случайным: затеряется где-нибудь одна маленькая буковка, и – получится какие-нибудь “о”, “и”, “а”, “у”, – одни вздохи и выдохи, всхлипы и стоны, шепоты и крики… Разве могут, скажите, существовать в природе такие имена, а значит, и люди, им соответствующие, – не люди, а знаки, которые всегда легко вычеркивались из всевозможных совсписков, – армия, служба, образование – из-за непреодолимой преграды зловещей пятой графы? И никогда не стоит забывать, что все это в свое время с неподъемной тяжестью упало на плечи людей старшего поколения.

Человек-капсула

Говоря о тотальной суверенизации или островизации общества, мы никак не можем пройти мимо главного и сущностного явления нашего сегодняшнего существования – островизации личности. И дело здесь совсем не в этнических границах, а, как мы уже говорили ранее, в мировоззренческих (понятие мировоззренческой диаспоры емко, символично, и в то же время конкретно, актуально именно сегодня), когда мы ежедневно видим, как по улицам ходят, бродят, ездят на машинах человеко-государства со своей индивидуальной конституцией, сводом законов, судом чести, армией рук и ног, дипломатией губ, глаз и бровей, скрытой от всех моралью, внутренними диссидентами, – укорами совести, вспышками одинокого сознания. Что им до общепринятых го-су-дар-ственных ценностей? Это что-то очень общее, произносится и осмысливается через дефис, – никем до конца не осознанное, да и не обреченное, если уж до конца говорить, на осознание, и потому все общественное проходит мимо субъекта, – все на ветер, в сквозняк, в пыль, в повседневное и вечное небытие. Как здесь не вспомнить великого Дилана Томаса, поэтически сфомулировавшего в XX-ом веке идею маргинального сознания: “За островом, что сжат берегами костей и мелководьем плоти – земля без конца!”

Если повсеместно существуют человеко-государства, воюющие друг с другом в бесконечных очередях за хлебом и счастьем, – на трибунах глашатев, в коридорах власти и коммунальных квартир, никак не желающие слушать друг друга, то существуют еще более глубокие инородцы, разительно отличающиеся от первых степенью самоотторжения и замкнутости, неизлечимо завороженные собой. Их даже и государствами с присущим им дипломатией, внешней политикой, контактами с другими суверенными телами, невозможно назвать, ибо это люди-капсулы, запущенные, как сказал однажды Иосиф Бродский, неизвестно куда. Внесем некоторую поправку – в контексте нашего размышления – в высказывание Поэта: это капсулы, запущенные известно куда, – в тесное соседство таких же наглухо запаянных капсул, которым необходимо только одно: непоколебимый вечный покой. И вновь вспомним Дилана Томаса:

Ловит со шпиля слух,
Дубасят руки в дверь,
Видит с башни глаз,
Пальцы к замку спешат,
Им отпереть или так
И жить, пока не умру,
В белых стенах незрим,
Чуждым глазам?

(Перевод М. Кореневой)

Не это ли тот самый роковой вопрос, неизбывно мучающий мировоззренческого инородца или человека-капсулу, у которого только и был, что его вечный испуг, вечным эхом гулявший в лабиринтах его наглухо запаянной оболочки, его больная память, которая только и может, что сама себя стыдиться, – память о пустоте, о том, как его не было и нет? Возможно ли здесь говорить о какой-то будущности этого пленившего самого себя Духа, если не решен глобальный вопрос: и м отпереть или так и жить, пока не умру?

Угасание Духа

Продолжая наше размышление, разделим все литературное население бывшего Союза на две неравные группы. Первую являет собой литератор острова, или некоей вполне осязаемой территории, емко охватывающий собой всех -фобов, -филов, западников, почвенников, про- и анти-, ортодоксов, авангардистов, – всех, кто чутко чувствует под ногами почву, или – что, в принципе, то же самое! – над головою потолок. Литератор этот – разноэтнический и всегда тот, кому есть на что опереться и оглядеться. А оглядеться в самом деле есть на что! Позади каждого из них стоит тень его великого предшественника, к примеру, великая тень Федора Михайловича Достоевского, одетая в безразмерную гоголевскую шинель. Сочинитель сей то и дело оглядывается на эту грозную тень, снизу вверх, и мнет свой дух, тайно мучаясь от собственного несоответствия, прячет его, сжимает, ощущая спиной горизонтальное, нет, диагональное телепатическое напряжение, а духу душно и тесно в границах костей и плоти, в границах человеческой оболочки. С другой стороны, постоянное вертикальное напряжение, – почва, та самая родная почва, буквально давит ему на ноги, ноги дрожат, сгибаются в коленках, тело качается, вот-вот упадет. В сущности, жалкое зрелише!

Этот литератор первой группы буквально попадает в пятый угол, который ему мило устраивают его великие и не очень великие родственники-предшественники, и он, бедный, вечно помнит о них, спать спокойно не может, вдруг заснет, и во сне кричит, вздрагивает, бьет кулаком себя в грудь, выкрикивая что-нибудь вроде: Кто виноват и что же мне делать?! Духу его мешает пафос, патетика, почва, как бы это кощунственно ни звучало, патриотизм, Родина-Мать, и вечная, чуть ли не мистическая Угроза, образ врага, – культурного, национального, конфессионального, любого! – который может у него эту самую почву отнять. Он вечно не свой, сам от себя не свободен, – он фатально экстравертен, в каких бы литературных лагерях ни состоял, он обращен всегда ко внешнему, – Родине или литературе XIX века – он ничего не оставляет для себя. Отсюда его мучительная рефлексия, он стыдится самого себя, в часы мрачного одиночества он знать себя не желает и вечно справляет поминки по себе же, а потом поминки по поминкам, и так до бесконечности, дурной, вспомним другого петербургского классика, бесконечности, он, в сущности, как литератор не имеет никакого будущего, он наконец совсем не литератор, он трибун, гражданин, депутат, представитель литературного поселкового совета. Если поставить перед ним вопрос, на котором мы остановили свое внимание выше: им отпереть или так и жить, пока не умру? – то здесь все давно уже есть и в то же время нет уже ничего, – ни достоинства Духа, ни его мужества, ни выбора Сизифа, ни тем более кьеркегоровского “либо – либо”, здесь только одно: отпереть, конечно, отпереть! Да что там говорить? Все давно уже отперто, более того, разверзнуто, обращено навстречу ветру, какому угодно, – западному, восточному, южному, северному, теплому, холодному, пыльному и колючему, – здесь, собственно, и неизвестно уже, кому отпирать! Да и какая разница? В доме – один безумный сквозняк…

Вторая категория. Литератор пустоты. Исходные условия такие же. Представьте себе, лежит на поверхности бытия запаянная капсула. Лежит себе, лежит, никого не трогает, за ней тоже стоит великая тень мировой литературы. В отличии от первого литератор пустоты не мучает свой дух и по ночам не вздрагивает, не снятся ему визиты великих предшественников, которых по ошибке, читай во сне, он путает с собой, по утрам объявляя себя очередным пророком, гением, он просто-напросто находится в состоянии непоколебимого покоя, ибо знает и знал всегда, что все стоящее позади него, – мировая культура, Родина, пафос национального возрождения и так далее – все это обращено не к нему.

При всей этой печальной данности что-то откладывается и в его сознании, – какие-то тени, тени теней, сквозь щели и поры, казалось бы, наглухо запаянной оболочки проникают в него мировые излучения, нарушая его покой. Но это всего лишь случайный процент, несовершенство истории, недобросовестно запаявшей поверхность его сознания. Дух его по-прежнему первороден и самодостаточен, ибо – обращен в никуда, в ту самую бесконечную пустоту, которая, увы или, к счастью, никогда не кончается. Помните? Детский волчок, на диске спираль, ее вечное свертывание в точку, в которой эта геометрическая кривая никак не может исчезнуть. Глядишь на нее, и – невозможно оторвать глаза от этого завораживающего зрелища. Это и есть движение инородческого сознания, его заколдованность на пустоте, или на точке, это и есть его бесконечная протяженность.

А вот и другой пример, уже приближенный к человеческим реалиям. Корейские крестьяне средних веков в своей неизбывной приниженности перед небесными силами, природными невзгодами, молили небо о свои урожаях и для этого мастерили соломенных кукол в вотивных позах, а после раскидывали их по земле. Куклы эти назывались чхоен[4]. Модель данной ситуации знаменательна и символична. Я глубоко убежден, что самое великое произведение искусства, которое когда-либо создавали люди за всю историю своего существования, в нашем случае, корейские крестьяне, могла бы являть собой именно эта кукла чхоен, – у других народов она называлась бы по-другому, – кукла, лежавшая под огромным и равнодушным небом, если бы эти примитивные художники не просили бы посредством нее милостей от неба. Это бесконечное их ожидание, унизительная зависимость от необозримого и непостижимого, что существовало и существует в истории и культуре всех народов мира, в сущности, и приземляло свершившийся было акт искусства, превращая все в заунывный процесс прошения, требования, декларирования, гневного общественного обращения, – всего того, в чем пребывает ныне постсоветское общество. Как результат, искусство исчезало, также неожиданно, как и появлялось. И пред глазами представал тоскливый пейзаж: согбенный крестьянин, какие-то кучки соломы на земле. Дождь, снег, солнце, тучи, – так распоряжалось Небо. А после: вздохи смирения, скупая крестьянская рефлексия, плуг, мотыга, почва… Та самая почва, что и превращала чхоен в нелепое соломенное безобразие!

Возрождение Духа

Говоря о мировоззренческом возрождении любого народа, мы всегда забываем об истинной будущности человеческого Духа, о линиях его продолжения, о его воздушных путях. Что в таком случае можно сказать о людях, ставших заложниками своей родины, своего острова, своей вечно глубокой, вечно платоновской пещеры, по призрачным теням которой они тосковали так много лет? Вместо того, чтобы нести в себе тоску по запредельному свету, эти пленники, кое-как выбравшись к выходу из своего мировоззренческого небытия, вдруг заткнули его, заслонили очередным каменным островом, вновь погружая себя в непроглядный мрак. Быть может, никто из них и не способен в настоящее время существовать по-иному, ведь если островизация сознания приводит в некоему реально существующему явлению, общественному событию, историческому факту, то – как же должен быть могуч человеческий Дух, чтобы отвести такое сознание обратно в пустоту!

Но если говорить о художническом, или – еще шире – о творческом сознании человека как единственно возможном в контексте всего земного существования, – магнетически притянутом к точке, пустоте, к тому, чего нет и не было, то не возродится ли в таком случае Дух, признаваясь наконец себе в том, что ничего не было, нет и – не будет никогда? Какие простые и, казалось бы, бессмысленные слова, но от них почему-то становится несоизмеримо легче и светлее, ибо в этом вдруг высвободившемся из любых темниц – территориальных, этнических, мировоззренческих – космосе Духа исчезает любая заданность и направленность, исчезает влияние любых сил притяжения. Зрение меркнет, перерождаясь в новое зрение, руки без рук чисты, душа бездушного призрака стремительно разрастается в своих размерах, а Память становится равнопротяженной как в ту, так и в другую сторону. Какую ту? Какую другую? Память перестает быть памятью, становясь прошлым, настоящим и будушим. Или истинным содержанием человеческого Духа. И именно в этот момент останавливается в сознании движение той безумной спирали, того магического волчка, притягиваюшего в своем вращении каждого из нас к центру пустоты, небытия, к тупику как единственно возможному выходу. И именно в этот момент вытягиваются наконец все кривые, замкнутые и даже точки инородческого сознания в одну бесконечную линию, и остается одно великое и вечное движение Духа, который будет творить в своей равнопротяженности себе подобных, – некие чхоен, некие модели несуществующего, но все равно – все равно! – будущего мира.

Когда средневековый корейский крестьянин мастерил своих соломенных кукол, то ему оставалось сделать малое, – так видится мне, его далекому потомку, потерявшему свою тень и почву под ногами, которую он в свое время так старательно обрабатывал, – оставалось лишь отвести свой взгляд от пасмурного неба, от своего всегда фальшивого божества, в которого он так безумно верил, от равнодушного и так часто обманывавшего его мира и перестать просить, пребывая в вечном унижении, перестать просить раз и навсегда, а после двинуться дальше, – мимо того, чего на самом деле не было, нет и не будет, ибо в этом и заключается право и выбор истинно сильного.

Часть третья: “Я”

ПРОИСХОЖДЕНИЕ ПРИЗРАКА ИЛИ ИСТОРИЯ ОДНОЙ ПОДЛИННОЙ СТРАСТИ

Я убежден, что Бог – это любовь; эта мысль имеет для меня изначальную лирическую достоверность. Когда она реально присутствует для меня, я несказанно счастлив, когда отсутствует, я томлюсь по ней более страстно, чем возлюбленный – по предмету своих желаний…

Серен Кьеркегор (“Страх и Трепет”)

Самым памятным воспоминанием моего детства и по сей день остается одна странная игра, в которую мы играли с моей старшей сестрой, оставаясь с ней наедине в пустом доме, а пустота, как воздух жизни, окру-жала нас всегда, поскольку отца у нас не было, – остался в далеком краю как истинный патриот своей страны, – мать же, точнее, тень от матери, просачивалась в наш дом лишь темными поздними вечерами, быть может, спасаясь там, на работе, от ужасов “международного” брака, расторгнутого столкновением двух политических режимов, вдруг обнаруживших взаимную несовместимость. Так вот, игра эта заключалась в следующем: если у сестры в силу различных, порой неумопостигаемых причин было плохое настроение, она запирала меня в туалет, точнее, находя любой, сколь угодно уместный повод, вежливо заводила меня в темную комнатку санузла и плотно прикрывала за мной дверь, тем самым изымая меня из жизненного пространства, и только тогда начинала спокойно жить – готовиться к школе, весело переговариваться с подружками по телефону и даже, что было для меня самым ужасным, приглашать в дом гостей. Ужас моего состояния заключался в возможности обнаружения этими самыми гостями, свободно расхаживавшими по нашему дому, моего странного положения, но еще больший ужас заключался в том, что дверь, за которой я безропотно томился в заключении, никогда не была заперта, да и запиралась она изнутри, то есть с моей стороны. В сущности, никто меня невольно и не держал в заключении, и я всегда мог выйти из своей тюрьмы, но именно этот момент самовольного выхода и предполагал со стороны моей деспотичной сестры целый ряд бесконечных моральных наказаний. Можно сказать, что суть этой игры сводилась к проверке на прочность моего неокрепшего духа и, честно признаться, я не часто выдерживал этого испытания. Таким образом, уже после, много лет спустя, когда многоликие анкетеры – приятели, учителя, ученики, собутыльники, – задавали мне банальный вопрос о самом ярком воспоминании моего детства, мне ничего не оставалось как тупо молчать, либо нести какую-нибудь оптимистическую чушь, – в сущности, насилуя себя, воровать чужие воспоминания, выдавать их за свои, быть может, успокаивая себя тем, что если бы мне был задан вопрос о самом темном воспоминании моего детства, то здесь, вероятно, я бы мог стать абсолютным чемпионом.

А теперь представим себе состояние человека, вышедшего на свет, на свет жизни, из своего темного угла, в котором, как оказалось, можно было так долго покоиться, словно ты, не прожив и дня, одним махом, чьим-то волевым решением, был брошен к стопам своей старости, ее ветхим тапочкам, к гробовой доске, – в баню с пауками по Достоевскому, в сны в ложбинах Артюра Рембо, в комнату с перевоплотившимся Грегором Замзой, в номера с белоснежными унитазами Хулио Кортасара, – в общем, ко всему тому, что говорит тебе, точнее, утверждает, что жизнь кончена, что жизни больше нет. В то же время – ужас настоящего! – все окружающее тебя говорит о том, что жизнь твоя только начинается, что в этом нестерпимо блистающем, линейном времени и тебе отведен какой-то путь, дорога, по которой ты можешь идти, – только передвигай ногами! И здесь в момент волнующей роскоши обещаний, в момент сияющих перспектив – солнце встает над горизонтом, род проходит и род приходит, идет ветер к югу, реки текут в море, но море не переполняется… о, здравствуй, Экклезиаст! – именно здесь и возникает главная проблема для неофита солнечного света: как же ему, в сущности, призраку, следует двигаться, каким образом – в буквальном смысле – передвигать ему ногами, и что должно двигать его, какие такие неодолимые силы, если за его спиной, спиной призрака, не было ничего, – быть может, только ночные слезы матери и глухие стоны оставшегося в неведомом краю отца? В сушности, самая малость…

Для человека помнящего и осязающего – до родных запахов, до кончиков пальцев, до утренних песен птиц – свое прошлое такой проблемы просто не существует, ведь это самое прошлое – к примеру, домик с черепичной крышей, мать, стирающая белье в реке, горячий завтрак на столе, домашние тапочки у твоей кровати – мягко подталкивает тебя в спину, уже выстраивает свои бесконечные линии, проецируя свои чудесные образы на экране настоящего и будущего существования, – только подчинись и повторяй… Для нашего призрака нет такой ласковой силы, есть глухая комната, темная впалость, пещера мира, которая в противовес к общему – направленному – движению притягивает его к уже пережитой старости, к покою, к мудрому ничегонеделанию, к снам нерожденных, к некоей непреложной и неуничтожимой дыре.

Мне так и видится до пронзительной ясности следующая картина: призрак как мое повторение, уже без партнера-сестры, без всякого контролера, тихо поворачивается к двери, заслоняющей эту дыру, и начинает прислушиваться к тому, что творится за дверью. Если вы – через ужас отторжения и унижения, через тесную близость смерти, пронизывающий холод одиночества, неозможность собственной идентификации – за все это время научились любить только эту дыру, эту пустоту, то этого, конечно же, никто у вас не отнимет, да и никогда не станет отнимать. Для нашего призрака, безумно влюбленного в пустоту, в данной тупиковой ситуации есть только один выход – создать прошлое собственными руками, собственным воображением, – да будет мир к как комната и воображение! – благо, пространства в этом безжизненном космосе более чем достаточно, а время, мертвое и закостеневшее, сталактиты пешер, еще не начинало свой бег, и здесь, именно здесь, на абсолютно пустом месте, в невозможности что-либо в своей жизни потерять, потому как ничего никогда не было, и наступает момент зарождения истинной литературы – литературы отчаяния.

* * *

Событие литературы для маргинала, мировоззренческого инородца, для бесцельно блуждающего духа, потустороннего соглядатая, принципиально не может быть оттягощено ничем, ибо родина, память, родословная мифологических, согласно твоей личной мифологии, героев не имеют своих жестких координат. Есть стойкое ощущение промелька, проблеска, какого-то скоротечного, безвозвратно ушедшего образа, словно ты сидишь в поезде, и в этом пестром мелькании за окном что-то непременно – на какие-то доли мгновений – останавливает и притягивает твой взгляд, в таком случае – будь мужественным пассажиром! – этот взмах, это пятнышко, уголок неба, облачко дыма из печной трубы, шевеление осенней листвы, всплеск речной воды – все это фрагментарное, обрывочное, что попадает в поле твоего зрения, и есть содержание твоей тоски, невыносимой тоски по этим обрывкам, кусочкам, по этим взмахам и всплескам, – все это и есть безумная влюбленность в то, что не принадлежит тебе и не будет принадлежать тебе никогда.

Для того, чтобы создать прошлое, призраку требуется история, – история такого же призрака, который был бы безнадежно влюблен в то, во что влюблен его Автор. Для создания художественного пространства этой истории необходимы законы движения ее героя, то есть то, что так требуется в реальной жизни ее автору. Для создания законов движения и собственно самого движения необходимо вполне осязаемое прошлое, но никак не дыра, оставшаяся в наследство призраку от неведомых, так и не воплотившихся в земных реалиях, родителей. И именно здесь обнаруживается чудо творческого прорыва, собственно чудо литературы, ибо Автор своим авторским произволом может вкладывать в свою персональную дыру все, что угодно его воображению. Так чем же он может заткнуть эту дыру? Очевидно, не какой-то улыбающейся маской надежды, не лубочным пейзажем с тем же самым домиком и печной трубой, не лицом родной сестры или матери, от которых отмахиваешься, как от возможного ожога, а чем-то совершенно ужасным, в категориях художественного, – условно ужасным, при взгляде на которое непременно каменеешь и не можешь двигаться, чем-то более ужасным чем сама дыра, если это, конечно, возможно, ибо мужество Автора, стойко помнящего о фактах своей биографии, именно в том и заключается, что в первую очередь он не в силах лгать самому себе.

Вероятно, ужас прошлого наиболее адекватно выражается мифом, – головой Горгоны-Медузы, чье появление в художественном пространстве истории отвечает всем вышеозначенным требованиям. Итак, мы имеем два условия создания литературного произведения: 1. Голова Горгоны-Медузы как объект, от которого начинает свое движение герой истории, и 2. Собственно само движение героя, и его, движения, предсказуемость. Впрочем, первое условие немедленно определяет и второе: для существования героя в течение некоторого художественного времени в пространстве истории, необходимо, чтобы он никак не оглядывался назад, дабы не превратиться в камень. Остается наполнить наше пространство воздухом и дыханием, но и здесь нет повода для промедления, ибо, как мы уже отмечали выше, – это страсть, жажда любви, тоска по недостижимому, по не твоему, в сущности, нескончаемая песня влюбленного трубадура, – всегда вызов миру, и счастье в проживании этого вызова: “счастье мое – вызов”, так писал Владимир Набоков, этот великий трубадур XX-го века.

Осмелюсь предположить, что для любого художественного произведения существование образа прошлого – стены, маски, лица – и законов художественного движения героя является первостепенным условием его автономности. Но существует еще один важный и третий момент в принимаемых нами правилах художественной игры: возможность нарушения этих законов движения героем, что неизменно драматизирует историю, дает великую интригу человеческого существования, создает ее трагический контекст. Существо этого нарушения заключается ни в чем ином, как в посыле Автора, безоглядном движении его духа, преодолевающем любые законы и правила игры и освобождающем движение героя от любого схематизма. Если герой истории влюбляется и в высоком безумии своего чувства забывает о себе, перестает быть вечным автосоглядатаем, то рано или поздно, согласно шкале художественного времени, он все равно попадется на глаза как будто бы дремавшей до этого Горгоне-Медузе. Таким образом, единственно достойным финалом в контексте всего нашего размышления становится гибель героя или его сумасшествие. Первое связано с высвобождением собственной, дотоле замкнутой, человеческой оболочки под напором урагана зародившихся чувств, второй исход – с замыканием этого чувства в себе, точнее, чувство замыкает собой героя, – в обоих случаях страсть сохраняется и в контексте художественного становится вечной.

Когда Автор-призрак запирает наконец дверь своей темной комнаты, своего метафизического чулана, – дверь своей истории, персональной камеры отчаяния и в то же время любви, – из всех микронных щелей этого замкнутого пространства несет таким духом, таким неземным сквозняком, от которого при “случайном” открытии этого сосуда может снести с поверхности земли любого земного обитателя. Теперь сравните эту модель с моделью со счастливым исходом, то есть, когда герой, лихо передернув плечами, освобождает себя – по мановению волшебной палочки! – от бытийных невзгод, обрушенных на него малодушным автором, и спокойненько выходит из истории, в результате чего история “худеет” и морщится, как лопнувший воздушный шарик, превращается в комок обыкновенного утильсырья.

Вернемся к Автору, прикрывшему эту дверь. Чудо искусства заключается в создании этого уже гиперреального потока чувств, могучего дыхания, в которое уже невозможно не верить. И в то же время Автор, по совместительству призрак, опять возвращаясь к своему земному существованию, прекрасно осознает, что никакой Горгоны-Медузы за пределами его истории и не было, – опять же вялая, скучная, затхлая дыра, будничный ужас существования. Но в том-то и дело, что не было этого испепеляющего, превращающего в камень, взгляда прошлого, а был и есть могучий прорыв чувства, оставшийся после художественной попытки, после, говоря словами Фолкнера, блистательного поражения Автора, который теперь и ведет, точнее, только и может вести призрака вглубь так плотно обступившей его жизни. Ведь теперь Автор переполнен совершенно иррациональным, необъяснимым, неодолимым стремлением любить то другое, что он мог бы любить, – тут и объект любви уже не важен, ибо он, как писал Серен Кьеркегор, постиг глубокую тайну: даже в своей любви к другому, важно быть достаточным для самого себя, и единственное, что он может себе позволить, это мечтать о том, как бы он мог это делать, если бы изначально пребывал в земном существовании.

* * *

А теперь представьте себе путника, взбирающегося на гору, которого вопреки всем законам земного правдоподобия подталкивает в спину этакий шар или самодвигающийся камень его истории, – прошлого, камень его литературного произведения – литература как свершившийся факт – подталкивает своим твердым, как сталь, духом, как некий перпетум мобиле искусства. Если Сизиф, обреченный Богами на вечную пытку, в минуты кратких передышек, спускаясь в долину, чтобы вновь прислониться к своему молчаливому другу, – через страдание, воспоминания о сладостной земной жизни, через угасающий зов земного счастья, через победу этого камня, и печаль в своем сердце, через себя как камень, через свою ночь в Гефсиманском саду, наконец через собственное смирение перед судьбой – вдруг пришел согласно Камю к открытию того, что его судьба принадлежит ему самому и что “да” Эдипа, его самого, Сизифа, и вообще абсурдного человека в этом разумном, рационализированном мире XX-го века и есть истинное счастье и бессмертие, осознавая это только в конце своего жизненного пути, то наш Автор-призрак, создавший собственноручно свое прошлое назло всем ужасам, утратам, и разрывам XX-го века, создавший собственную, единственно возможную модель мира, начал свою жизнь именно с этого, совершенно абсурдного “да”, – обращенного ко всему миру. На наших глазах мир выворачивается наизнанку и те, кто двадцать столетий ходили по его земной поверхности, вдруг стали ходить, словно вдоль ленты Мебиуса, уже вверх ногами, вопреки законам разума, этого дьявола современности, – вопреки законам гнетущего земного притяжения, а призрак, неофит, называйте, как хотите, – извечно пребывавший в метафизическом подполье, вдруг вышел, сорвав в одно мгновенье оковы разума, на свет, на поверхность земного бытия. Причем вышел он, никак не помнящий себя, себя не анализирующий, уже не подглядывающий за собой, вышел с одним лишь ураганом в груди, с одним лишь ветром страсти, – с прекрасной тоской по тому, как он был бы, если бы, опять повторим однажды сказанное, простое чудо земного воплощения когда-нибудь случилось и для него.

* * *

И тут возникает закономерное сомнение: ведь это всего лишь единичное явление, невидимый ноумен, не ставший феноменом, пусть даже уникальная, но одна – всего лишь одна история, которая в силу своей фантастической инаковости может просто не рассматриваться при бухгалтерском отчете по истории человечества XX-го века. Но позвольте, тогда скажу я, картина мира пока еще не закончена, ведь эта история подлинной страсти дает нам совершенно иное измерение, иную бесконечность, – бесконечность истории духа, тот самый уже воплощающийся шопенгауэровский сон поколений земных людей, – когда Автор-призрак, создав своего героя, уже не думает о том, что сам этот герой, ставший в финале истории ничем, становится в тот же момент всем и непременно – согласно законам подлинного Духа – создаст свою историю, историю о том, как он, его всеохватывающий Дух, любил бы, а тот, другой, герой в свою очередь сотворит свою историю своей страсти, и – вот рождается блистательная бесконечность. В таком случае, наш Автор всего лишь звено в этой бесконечной цепи, – чей-то сон, точнее, герой сна кого-то, пока еще нам неведомого, тот самый борхесовский некто, пришедший к состоянию никто, и потому счастливо обретший свою родину, – так вот этот призрак становится героем другого романа, уже простирающего свое движение в будущие времена, – великое движение Персея, все-таки победившего свою Горгону-Медузу, и эта история начнется именно тогда, когда он, игравший в своем детстве в такие странные игры, наконец сделает свой первый шаг, наконец оторвется от той глухой, так притягивавшей его, двери и здесь – прислушайтесь к его движению! – и начинается Новый Миф, прекрасный миф прекрасного времени – о человеке, которого в этом мире не существовало никогда.

* * *


[1] – каждая из этих частей публиковалась в свое время как самостоятельное эссе – соответственно в “Дружбе народов”, Москва, 10, 1994; в “Коре”, Алма-Ата, 2, 1993; и в “World Literature Today”, Оklahoma, 3, 1996.

[2] Уровни развития древнего фольклорного искусства и современного – по крайней мере пока! – несопоставимы в сегодняшней Корее (как Южной, так и Северной).

[3] Рассматриваемые произведения были опубликованы в газете “Коре” за 1991-92 гг и в сборниках “Страницы лунного календаря”(М. Сов-пис. 1990) и “Горсть океана”(А-Ата, Сонг-синема, 1992).

[4] Чхоен – в корейской мифологии персонаж (сын Дракона Восточного моря), чье изображение использовалось для изгнания злых духов

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Добавить в Google+

Комментирование закрыто.

Translate »