Александр Кан. Стыд (О пугливых ящерицах, о детских перевертышах и счастливых реках)

Александр Кан. 2012 г.

Александр Кан. 2012 г.

Не созрел ли человек настолько, чтобы выстоять
в своей судьбе на основе своей сущности,
без всякой мнимой подмоги
чисто внешних мер?

Мартин Хайдеггер

I. МОЛВА, ЧТО ТЕМНЕЕ НОЧИ

Чем больше мы, братья и сестры коре сарам, по этой земле рассеяны, чем дальше мы, разделенные государственными границами, друг от друга находимся, тем зримее и отчетливей я вижу поле, –огромное зеленое поле, на котором мы все живем, со своими семьями, в своих домах, на просторных участках, – растим детей, работаем, занимаемся домашними делами, празднуем семейные и календарные праздники, ходим к соседям в гости, – дружим с ними, ссоримся и миримся, строим детям и родственникам новые дома, – в общем, живем, управляемся со своей жизнью, и ни на что не жалуемся. А на краю этого сказочного поля находится кладбище, которое мы исправно посещаем, поминаем там своих близких, плачем, на мгновение задумываемся о вечности, слушаем тишину, врастая в нее всем своим существом и, словно на мгновение стираясь с лица земли, умираем…

А на самом краю этого поля находится еще одно кладбище, а точнее, свалка, но не мусорная, как в реальности, а свалка грехов, ведь грехи как мусор, – хочется от них поскорей избавиться, сбросить их в общую кучу, забыть, и вернуться в ту мирную жизнь, словно никаких грехов у тебя и в помине не было. И их действительно до поры, до времени, словно не существует. Пока… – пока не поднимется мусорный ветер, сиречь, ветер грехов, по всегда непонятным причинам, а может, и нет никаких причин, а может, Тот, кто насылает ветер, напоминает нам так о наших грехах. И понесется тогда молва, обратно в селение, как мусор, старая, забытая, помятая, но на самом деле живая, и появятся очевидцы, словно проснутся после многолетней спячки, начнут вспоминать и рассказывать, и ты, вдруг забредший в чужой дом, окажешься случайным свидетелем поразительных откровений, будешь слушать, внимать им, про тех-то и тех-то, – солгали, украли, предали, или просто смалодушничали, и ты вновь поймешь, что, оказывается, даром, что свалка, что никто и ничто не забыто, и не будет забыто никогда.

И в этой нескончаемой веренице грехов, в этой темной молве, что темнее ночи, я помню одну историю, что услышал много лет тому назад. И вот ее содержание: вернулся в Россию молодой человек, советский кореец, после нескольких лет работы в Северной Корее, по заданию правительства, и привез с собой семью, – жену, родом оттуда, и ее мать. Стали жить, обстраиваться, мужчина быстро нашел работу, а женщины, робко обживаясь в чужом пространстве, не зная русского языка, сидели дома. Кормилец был мужчина статный, хорош собой, и там, на своей новой работе, встретил женщину, увлекся ею, а жена узнала об этой измене, начались скандалы и ссоры, но никакие женские увещевания не могли помочь разваливавшейся семье. В конце концов, наш герой, если так его можно назвать, ушел к своей любовнице, затем даже переехал, подальше от ссор и сплетен, в другой город, и несчастные женщины, мать и дочь, не имея никаких знакомых окрест, остались совершенно одни.

Дочь какое-то время пыталась найти работу, но все было безуспешно, а возвращаться домой, на родину, ей, брошенке, было нестерпимо стыдно, и сжигала ее обида просто дотла. И однажды, после очередных унизительных поисков, молодая женщина вернулась в дом, взглянула на согбенную от горя мать, и, отводя глаза, все про себя решила… А на следующий день весь город сотрясла ужасная весть. В маленьком доме, на краю города, были обнаружены две зарезанные женщины, сначала были дежурные версии – бандиты, преступники, но вскоре всем, до тихого ужаса, стало ясно, что дочь сначала убила мать, а потом и себя.

Сейчас, спустя много лет, с тех пор как я услышал эту жуткую историю, я вновь задаюсь вопросом, что же меня так притягивает к ней. И, очевидно, не кровавый исход, соизмеримый с финалами древнегреческих трагедий, а все-таки тот молодой мужчина, совершивший отвратный поступок, который, как безжалостно говорит та молва, даже не приехал на похороны. Итак, что же меня сквозь годы так притягивает в этой истории? Вот непраздный вопрос, настала пора в этом окончательно разобраться.

II. ЯЩЕРИЦА И ЕЕ НЕСЧАСТНЫЙ ХВОСТ

Я многажды писал о том, что родился в Пхеньяне, куда уехала в свое время моя мать, за мужем, уроженцем Северной Кореи, с которым познакомилась во время студенческой учебы в Ленинграде. Мать позже часто рассказывала о том, что жить там, при северокорейском режиме, было нелегко, порой невыносимо, а после смерти Сталина, и знаменитой речи Хрущева о культе личности, власти с еще большим недоверием стали смотреть на граждан СССР, возможных идеологических противников, независимо от их национальности. Бабушка, жившая тогда в Казахстане, постоянно уговаривала дочь вернуться с детьми, мной и старшей сестрой, обратно в Союз, утверждая и совершенно справедливо, что для детей не будет никаких перспектив в этой стране, и вообще корейцы, при таком авторитарном управлении, превратились в людей отсталых, невежественных, забитых и просто несчастных. В конце концов, мать поддалась ее настоятельным уговорам, собрала нас однажды, и поехала, как сказала мужу, его обманывая, (иначе бы не пустил) погостить к бабушке. Я представляю, а точнее, вряд ли могу себе представить, что было с моим отцом, когда спустя время он окончательно понял, что больше никогда не увидит своих родных.

Сейчас, когда, что называется, все травой поросло, я думаю о том, на что похожа эта ситуация, причем не частная, а скорей типичная: так поступали многие жены, русские, советские кореянки, польки, чешки, немки, из соцлагеря, увозя своих детей от северокорейских отцов навсегда. И я представляю себе ящерицу… Что? Я представляю себе ящерицу, которая, как известно, в минуты опасности отрывает себе хвост. Только в данном случае никакой опасности не было, а была целесообразность, простой житейский расчет, или, если хотите, опасность, удаленная во времени: действительно, что было бы со всеми этими детьми интернациональных браков, если бы они остались жить в той стране?

Эта история, случившаяся лично со мной, помогает мне точней, изнутри, разобраться с тем кровавым грехом, о котором я рассказал выше. Мужчина, вернувшись в СССР и обустраиваясь, глядя на своих бессловесных, в русском пространстве, женщин, вдобавок влюбившись в другую и местную, ничтоже сумняшеся, без всяких зазрений совести, отрубил свой северокорейский хвост. И поскольку мы все, российские, советские корейцы, в свое время, быть может, не так кроваво, но, тем не менее, совершили себе автотомию, то это уже явление. Явление ящерицы, продолжающей жить со старым, новым, изуродованным телом.

В свое время российский писатель Владимр Лим написал рассказ «Зеркало» (из сборника «Звено нежности», Алматы, изд. «Гылым», 1994), в котором одним из первых среди писателей коре сарам, поднял эту проблему, проблему, скажем так, ящерицы, которую можно выразить следующим вопросом: как же нам жить без хвоста, сиречь, без прошлого, и стоит ли вообще так уродливо жить? Герой рассказа Вийка, тоскуя по безвременно ушедшей матери, вдруг понимает, что весь он соткан из стыда, стыда быть корейцем.

« – Стыд, стыд, стыд. – сказал уже вслух Вийка… Он вспомнил, как стыдясь, прятал от одноклассников корейские газеты, шумел, чтобы ребята не услышали в доме корейской речи. Это было нелепо, отвратительно, бессмысленно, ведь друзья знали, что он кореец. И знали, понял он вдруг, что он стыдится этого, иначе зачем было им бросаться в драку на всякого, кто осмеливался дразнить его?».

И после он окончательно понимает:

«Я хуже, чем отец. Ему все равно где жить, лишь бы жить хорошо, но он никогда не стыдился себя. Нет ничего хуже, чем устыдиться своего рода. И род наказал меня. Все, кто был до меня, до самого первого человека моего рода, знают обо мне все. И мне стыдно».

И тогда Вийка решает покончить со всем этим.

«Вийка нашел веревку и привязал ее к крюку, который отец вбил по примеру русских, чтобы подвешивать корзинку, заменявшую люльку.

Привязывая веревку, Вийка поймал себя на том, что крюк ему страшен.

Долго возился с петлей, не мог сообразить, как ее сделать скользящей, и ни на секунду не забывал о том, что не должен касаться крюка, а почему не должен – не знал.

Соорудив петлю, спрыгнул с табурета и посмотрел на свою работу снизу. Вид крюка с петлей из новой жесткой веревки был жуток. Вийка поскорей вскочил на табурет и, стараясь не видеть и не ощущать петли, – так он иногда глотал лекарство, остерегаясь его неприятного вкуса, – просунул в нее голову.

Веревка остро и неприятно пахла. Теперь, когда петля лежала на его плечах, он не чувствовал стыда, как будто уже заслужил прощение».

Конец цитаты. Таким образом, проблема стыда была впервые так остро поднята в литературе коре сарам, и мы вслед за автором с непритворным отчаянием вопрошаем, не честнее ли нам, советским и постсоветским корейцам, отрубившим от себя свое прошлое и так стыдящимся своего изуродованного тела памяти, – не честнее ли нам покончить с собой, а если жить, ведь жить-то все-таки хочется, то как же все-таки жить? Как, зачем и куда?

III. СТРАСТИ ПО МЕБИУСУ

Насчет «как» и «зачем» жить, мы ответим ниже, а насчет «куда», вариант мог быть только один. Поскольку мы, коре сарам, были и есть русские или российские корейцы, то раз мы отсекли от себя первую, корейскую часть, то у нас оставалась вторая, русская, и значит, жить можно было, двигаясь неуклонно «в русское», что мы собственно и делали. А именно, возвращались во время или после распада СССР в Россию, там обустраивались, принимали национальные традиции, православную веру, не говоря уже о языке. Здесь вновь поневоле вспоминается детство. Забудьте, забудьте корейский язык! – твердила моя деспотичная бабушка, – никуда он вас не приведет! Учите только русский! Он вас спасет и прокормит! И она, мудрая, прагматичная – ничего что хвост, ничего что уродство, главное выжить! – была как всегда права. Я много раз уезжал в Россию, в Москву, где дважды учился, но почему-то опять, спустя время, возвращался в Алма-Ату. Попытаюсь объяснить почему.

Возвращаясь вновь в ту же Москву 21-го века, устраиваясь с помощью друзей на работу, привыкая и обживаясь, я в первую очередь понимал, как любой инородец, что главное для меня было обрести соответствие, соответствие русскому миру и жизни. А это значит, здесь так и хочется над собой ностальгически подшутить: научиться пить водку, буянить и драться, читать стихи проходящим мимо женщинам, влюбляться в них, заводить с ними отношения, трезветь и тосковать по бесконечности, в тоске улетать на Луну, возвращаться, опять заливать вином свои каверны, на утро, опохмеляясь, надрывно читать стихи, но уже себе самому, и так по кругу…

А если всерьез, говоря о больших городах, мегаполисах, то в первую очередь следовало соответствовать вненациональным требованиям твоего работодателя, то есть, быть исполнительным, точным, техничным, по сути, превратиться в робота, голема, безукоризненно выполняющего любые указания начальника. И тогда будут деньги, карьера, крепкий быт, устойчивое движение по внешней, общественной поверхности жизни, а что касается другой поверхности, обратной и внутренней, то это приятель, увы, сугубо твои проблемы. И тогда со временем ты начинаешь тосковать по той своей сокрытой духовной жизни, которая никого абсолютно не волнует, ведь для всех ты всего лишь функция, исполнитель, но без которой ты, все-таки человек, хиреешь, угасаешь и задыхаешься.

И здесь я опять позволю себе отступление. Я с детства, как и всякий, влюблен в ряд вещей, никак не оставляющих меня и притягивающих, сквозь годы, своим магнетизмом. Одним из таких завораживающих меня объектов является лист или лента Мебиуса. Сначала я узнал об этой чудо-ленте на уроке математики, а после, склеив ее так просто из полоски бумаги уже для себя, я упивался ее волшебством, ее магией: ведь двигаясь по одной поверхности ленты, я, или мой вымышленный герой, так легко и плавно переходил на другую и – обратно. И если считать одну поверхность ленты земной, то другая полностью соответствовала моей внутренней жизни, где было возможно все – мои фантазии, очарования, мои приключения. И так пребывая на двух плоскостях, а на самом деле, на больших, ведь ленту Мебиуса можно воспринимать как символ иных измерений, я представлял себе уже настоящую многомерную жизнь, какая и должна быть нам дана, – а иначе зачем жить? – когда ты, словно по мановению волшебной палочки, оказываешься в совершенно других мирах, лишь бы хватило твоей воли и фантазии.

И вот, когда я жил в той же Москве, или в каких-то других больших городах мира, я всегда с тоской вспоминал об этой магической ленте, словно напоминавшей мне о том, что есть иная жизнь, полнокровная и многоцветная. И значит, если я обустраивался на внешней поверхности жизни, то того же я жаждал для себя и на внутренней, и тогда я начинал тосковать по другу, а точнее, подруге, с которой я мог бы расчистить и обустроить ту маленькую комнату, в котором затаилась моя скукоженная Душа. И разве жизнь не создана для того, окончательно думал я, что, живя в одном измерении, ты вдруг, по большому волению, да самым счастливым образом, оказываешься в измерении другом, – причем чьей-то души и духа?

IV. ПРОТЕСТ

Обладая множеством симпатий, пристрастий и предпочтений, я являюсь давним поклонником французской кинокартины Бертрана Блие «Вальсирующие», вышедшей на мировые экраны в 1974 году. История в фильме такова: два молодых человека, отъявленные, что называется, разгильдяи, Жан-Клод и Пьеро, живут в земном мире легко, скользя, совсем не отягощаясь его заботами. Но для того чтобы двигаться по этому миру, как по ленте, им нужна идея, которая двигала бы их упорно, так сказать, до победного конца. И эта идея вскоре находится. Раз они такие закадычные друзья, решают герои, то им для полного счастья, для полной гармонии, нужна женщина, одна на двоих, и если даже они, паче чаяния, из-за нее вдруг рассорятся, то обязательно, ибо дружба важнее, найдут себе другую. И вот в таких удачных или не очень любовных треугольниках они в художественном пространстве картины и пребывают.

Однажды, расставшись с очередной своей пассией, они встречают Жанну, женщину намного старше их, только что вышедшую из тюрьмы. Герои с ней знакомятся, стараются очаровать, заботясь о ней, покупают ей новую одежду, затем приглашают в ресторан, с волнующим видом на весеннее море, затем, уже не скрывая своих желаний, везут в гостиницу, снимают номер, где и проводят сказочную ночь любви втроем. А на утро Жанна, пока ее молодые любовники спят счастливым сном, выкрадывает у них пистолет, переходит в другую комнату, и там, смиренно ложась на кровать, выстреливает себе в то самое место, откуда человечество и произрастает.

Эта сцена, как и сцена любви втроем, быть может, одна из лучших в мировом кинематографе, работает по закону ленты Мебиуса. То есть, в одночасье перебрасывает нас, зрителей, с одной поверхности жизни на другую, из одного земного существования в другое, – ее, героини, внутреннее, туда, где тосковала ее Душа томившаяся в тюремном заключении столько лет, в течение которых она – о чем сама и признается неожиданно, говоря о месячных, официантке в ресторане, – перестала быть женщиной. И если Жанне суждено было встретиться с двумя молодыми людьми, искавшими себе страстную любовницу, – а сколько в ней накопилось страсти во время отсидки, только можно себе представить! – то на утро, понимая, что никакого чуда любви в ее жизни больше не будет, что, быть может, парни, осознав содеянное, постараются поскорей ее, годящуюся им в матери, покинуть, – она, благодаря Бога за эту встречу, и протестуя против такой своей жизни, себя и убивает. Таким образом, этот киношедевр Бертрана Блие, создает свою ленту Мебиуса, когда на фоне двух скачущих по жизни, сексуально озабоченных мудаков (одно из названий картины), вдруг открывается пронзительная драма человека, случайно встретившегося на их пути.

Вот что я имею в виду, говоря об эффекте Мебиуса, прилагая его к нашему человеческому существованию, и если ты встречаешь в своей жизни женщину, то лишь с той экзистенциальной надеждой войти в пространство ее души, а ей позволить войти в свое. Но поскольку ад это всегда другие, и более того, ад это ты сам, то ты не можешь свободно управлять этим тонким процессом взаимопроникновения, ты не можешь заставить человека, даже любимого, открыться тебе по твоему желанию, потому что ты для него другой. И он для тебя другой! А те прекрасные мгновения счастья, когда вы есть единое целое, но после которых вы опять чужие друг другу, – так призрачны и скоротечны, что кажется, что все это только приснилось тебе.

Потому и вечное непонимание между «Я» и «Ты», да собственно ты и себя не понимаешь, ибо на той внешней поверхности жизни ты по-прежнему выживаешь, ведомый своим живучим смыслом инородца. То есть, превращаешься то в исполнительного сотрудника, то в законопослушного гражданина, то, в положенные, заметьте, минуты отчаяния, в мятежного буяна, маргинала. И эти метаморфозы, эти эксперименты, которые проводит над тобой внешний мир, ввергают тебя в такую бездну стыда, – стыда за то, что ты пред этой махиной соответствия просто не в силах быть самим собой! – что ты опять готов, как герой рассказа Владимира Лима, и протестуя против такого мироустройства, как героиня фильма Бертрана Блие, раз и навсегда покончить с собой. И тогда, по прошествии многих лет жизни в чужом, равнодушном к тебе мире, ты с какой-то неожиданной для себя тоской вдруг вспоминаешь о своих соплеменниках, которые казались тебе когда-то такими темными, невежественными, косноязычными, уродливыми, в общем, ящерицами без хвостов, которых ты непрестанно стыдился, но среди которых, – и вот момент истины! – ты никогда не стыдился себя, всегда оставаясь самим собой.

V. ДЕЛО ВСЕЙ ЖИЗНИ

И тогда в пронзительном желании остаться самим собой, ты приходишь к неожиданному решению. Ты решаешь вернуться в свой провинциальный город, одну из культурных столиц твоей диаспоры, чтоб начать жить по-новому, безо всякого учета общественных веяний, стереотипов и правил поведения, а учитывая только самого себя.

Я возвращался в Алма-Ату много раз, и после двух своих студенчеств, и после многолетней работы в Москве, каждый раз понимая, что все это время ты жил какую-то не свою, чужую жизнь, и значит, следовало разобраться в себе, понять, из чего ты собственно состоишь, отбрасывая все эти социальные наросты и наслоения, отряхивая с себя всю эту социальную пыль, которой ты так густо покрылся за время жизни во внешнем мире.

И если хорошенько вспомнить, изымая из контекста все положенное и общественное, то есть, школу-институт-работу-карьеру, то получалось, что я из одной только маленькой вещи и состоял, а именно, из стыда за то, что мы – своим предательским побегом из Пхеньяна – сделали с нашим отцом! Да, именно, из одного такого стыда я и состоял, а потом из стыда производного, стыда безотцовщины, и значит, для того чтобы начать жить по-новому, по настоящему, мне следовало покаяться пред отцом за мать, за бабушку, за сестру и себя, совершившими с ним, сознательно или неосознанно, такой чудовищный поступок.

И тогда, в полном признании нашей вины, я начал писать письма к отцу, просто письма без адреса, при этом я знал, что отца уже нет на свете, тогда – тем более! – я писал отцу, обращаясь к нему, в его Потустороннее, которое потому и стало для меня реальнее и важнее, чем любая положенная, земная реальность, – я писал письма к отцу в форме эссе, повестей и рассказов, так пытаясь исправить наш семейный грех, и преодолеть наш семейный стыд.

И спустя время, когда я написал множество таких пронзительных писем, я уже мог ответить на тот основополагающий вопрос Хайдеггера, который я вынес эпиграфом к данному размышлению, и который красной нитью проходит сквозь все его творчество, и вообще сквозь всю философию экзистенциализма. А именно: «Не созрел ли человек настолько, чтобы выстоять в своей судьбе на основе своей сущности, безо всякой мнимой подмоги чисто внешних мер?» И, отвечая на этот принципиальный вопрос, я сказал себе, да, я созрел, и теперь я начинаю новую жизнь, которую посвящу настоящему делу, которое станет делом всей моей жизни, основанному только на моей сущности, на моей истории, на моем стыде и грехе.

VI. ТИШЕ ТРАВЫ

Начиная жить по-новому, я не думал специально о своей диаспоре, я думал только о родных, об отце, и только после, уже через этническое, я думал о своих соплеменниках. И живя вновь среди коре сарам, я опять вспоминал ту молву, что темнее ночи, которая так потрясла меня в свое время, ту историю о двух несчастных корейских женщинах, по сути, убивших себя от стыда за когда-то родного им человека. После я неоднократно встречал этого мужчину, ставшего в корейской диаспоре известным общественным деятелем, и однажды, на одном из национальных празднований, где присутствовал и я, его спросили, уже в неформальной обстановке, за праздничным столом, как он умудряется при столь преклонном возрасте сохранять столь прекрасный внешний вид. И тогда он ответил, вероятно, чуть расслабившись от вина, вполне шутливым тоном: «Самое главное – ничего не брать в голову!» И ответ его потряс меня не меньше, чем сотворенный им когда-то грех. И вообще, помнил ли он об этом грехе?

Значит, подумал я тогда, надо просто «ничего не брать в голову», не вспоминать, не переживать, не совеститься, не поддаваться темным и вязким угрызениям совести. Вот в чем заключается секрет наших великих старцев: они просто-напросто, охраняя свою психику, никогда не переживают о содеянном, – ни он, ни многие другие, о чьих грехах мы не знаем! А что же делать нам, подумал тогда я, кто не умеет исправно впадать в забытье, кто, быть может, из одного стыда только и соткан, состоит? Быть тише воды и ниже травы?

В связи с этой поговоркой я вспоминаю один случай из своего детства. Я проводил лето в пионерском лагере и влюбился в одну девочку: робел, дрожал, как водится, при ее появлении, боялся ей что-то сказать, стал объектом насмешек для своих приятелей, но однажды, набравшись мужества, подталкиваемый другом, пригласил-таки ее картонным голосом на свидание. Встретились лунной ночью, после отбоя, пошли гулять, куда глаза глядят, покинули территорию лагеря, добрались до холма, уселись, я завел какой-то романтический разговор, атмосфера располагала, луна и яркие звезды над головой, язык меня не слушался, но, как заведенный, все нес и нес какую-то чепуху.

И вдруг прямо над нами, на вершину холма, с другой стороны, взобрались пионервожатые, молодые женщины, вместе с громкоголосым мужчиной, все шутившим скабрезные шутки, директором нашего лагеря. Стали пить, веселиться под музыку из портативного магнитофона, как-то стремительно опьянели, директор вдруг потащил одну из вожатых в кусты, стал приставать к ней, та не отказывала, да и как тут, скажите, откажешь, раздались такие непонятные нам тогда, звериные звуки, а мы затаились, прижались с девочкой к земле… Тише, тише, с непритворным ужасом шептала она, но поскольку никакой воды рядом не было, значит, мы были тише и ниже травы. А над нами уже вовсю вершилась вакханалия: директор, «оприходовав» одну, призвал к себе другую, и та также смиренно, с тем же хихиканьем и теми же стонами, ему отдавалась, а мы все вжимались в землю, готовые врасти в нее с головой, готовые сгореть от стыда, стать еще тише и ниже травы, и, казалось, это длилось вечно, – в общем, наш д’ эректор был мужчина хоть куда!

И только, когда он захрапел, раскатисто и трубно, а счастливые женщины дружно запели какую-то печальную песню о безответной любви, – вот как странно, все им, значит, было мало, – мы с той бедной девочкой тихо улизнули с холма, молча добрались до лагеря, и, не прощаясь, разошлись по палатам. И больше, ушибленные тем стыдом, и не пытались встретиться, а при случайных встречах, отводили друг от друга глаза, словно именно мы были повинны в той ночной разнузданности взрослых. Мы и больше никто!

А теперь я заявляю со всей своей убежденностью и ответственностью, что коре сарам, а именно те, кто так и не разучился стыдиться, а таких, согласно человеческой природе, несомненно большинство, весь свой исторический путь, с конца 19-го века, как оказались в России, проживали в бесконечном стыде: сначала как инородцы на чужбине; затем как корейцы-красноармейцы, здесь сам абсурд заложен в названии; затем как возможные японские шпионы, попадавшие под репрессии; затем как депортанты в Среднюю Азию; а ныне как новые инородцы, диаспорные корейцы, заполонившие Корею и так стыдящиеся, особенно молодые, своего советского прошлого, чему я был неоднократным свидетелем. Значит, опять ящерица и ее несчастный хвост?

И это вечное состояние стыда настолько пронизало все наше психофизическое существование, что стало нашей метафизикой, сиречь, той незыблемой основой, на фоне которой, как на фоне театрального задника, мы, коре сарам, совершаем свои разнообразные, постыдные или благородные поступки, двигаясь по сцене человеческой жизни. Но если бы наша метафизика состояла только из одного стыда, то мы бы давно все вымерли! Природа требует равновесия, симметрии или асимметрии, и посему, раз у нас был темный стыд, то однажды должна была появиться просветляющая тоска, – высокая тоска по прекрасному миру, где каждый живет в гармонии с собой и никогда себя и ближних не стыдится.

VII. ЧУДО

Эта высокая тоска по совершенному миру собственно нас как личностей и спасала, и спасает сейчас, подвигая нас на какие-то благородные поступки и дела, устремленные в будущее. Но как же это происходит, или, что важно, должно происходить? У Андрея Платонова есть блистательный рассказ «Река Потудань». Там главные герои, студентка Люба и бывший красноармеец Никита, с трудом обживаются в разрушенном послевоенном мире, обретая свое взаимное чувство, и в минуты отдыха от тяжелых будней ходят гулять к реке Потудань.

«В дни отдыха Люба и Никита ходили гулять по зимним дорогам за город или шли, полуобнявшись, по льду уснувшей реки Потудани – далеко вниз по летнему течению. Никита ложился животом и смотрел вниз под лед, где видно было, как тихо текла вода. Люба тоже устраивалась рядом с ним, и, касаясь друг друга, они наблюдали укромный поток воды и говорили, насколько счастлива река Потудань, потому что она уходит в море, и эта вода подо льдом будет течь мимо берегов далеких стран, в которых сейчас растут цветы и поют птицы».

Итак, герои говорили о том, насколько счастлива эта река! Я глубоко убежден, что если мы, коре сарам, так долго живем в стыде, среди своего или чужого стыда, то есть рядом с рекой стыда, то единственным экзистенциальным выходом для нас остается сотворить свой поток, в противовес тому, темному и постыдному, то есть создать свою счастливую реку, которая «уходит в море», и будет течь «мимо берегов далеких стран, где сейчас растут цветы и поют птицы». Но как это сделать конкретно и, так сказать, методологически?

Для того чтобы ответить на этот наиважнейший вопрос, я опять обращусь к своему опыту. Помнится мне, когда мы разводились с женой, наша маленькая дочь, чувствуя что-то неладное и угрожающее семье, исправно писала нам записки с настоятельными предложениями помириться, подписывая их так: «Аниретаке Ашав», то есть, «Ваша Екатерина».

Я долго не мог понять, почему она так подписывается, и вдруг меня осенило: ребенок своими перевертышами хотел нам сказать: попробуйте, мама и папа, все сделать наоборот и снова. Точнее, снова и наоборот! То есть, попытайтесь заново построить вашу жизнь из распавшихся кубиков прежнего существования. В общем, Аниретаке Ашав! А теперь скажите, разве это было не чудо? Конечно же, глупые молодые родители, ослепленные собственным эгоизмом, ничего в ответ ребенку так и не сделали, но зато я заимствовал у дочери этот гениальный художественный метод.

Я понял, что если так непреложна река стыда, то значит, я должен в своем сочинительстве переписывать истории чужих или своих грехов, наоборот и снова. И значит, первым делом я должен был заново написать историю своей семьи, как, к примеру, отец приезжает к нам в гости, и всеми правдами и неправдами с нами остается, как осталась в Союзе, во времена хрущевской «оттепели», знаменитая ныне группа северокорейских интеллигентов. И мы живем одной дружной и крепкой семьей, и никогда больше не расстаемся. Или в той истории, что темнее ночи, нерадивый муж, нагулявшись, возвращается в семью, вдруг – осененный Божьей мудростью – поняв, что никто его, как преданная жена, не будет так крепко любить, и с тех пор они живут дружно, заводят детей, и все у них просто здорово. Разве это не чудо?

Таким образом, я создавал волшебную реку смыслов и образов, переписывая истории заново, свои и чужие, о которых доносила мне людская молва, избавляя своих героев от постыдных ошибок и смертных грехов. И поскольку река стыда была и есть бесконечна, то будет бесконечна и моя река, сиречь река катарсиса, очищения и сострадания, и так создавалась бесконечность любви, по которой тоскует любой человек на земле, а тем более, коре сарам, изначально погруженный в чужбинное, разорванное, конечное существование.

И так я создаю свою счастливую реку вот уже двадцать пять лет, с тех пор как написал свой первый рассказ, – в этом году как раз исполнится, – и значит, реке моей уже четверть века, и если однажды наступит мой срок земной, то в будущем, я убежден, чья-то Душа, столь же дерзкая и мятежная, подхватит мой посыл, как эстафету. Подхватит и сотворит уже свой поток, на основе своей сущности и совести, что собственно одно и то же, прекрасно понимая, как однажды понял и я, всю могучую парадоксальную природу Стыда, – пора сказать, нашего главного героя! – который сначала поражает, сжигает тебя дотла, а потом воскрешает. И двигает тебя, в твоем сотворении чуда, неуклонно, вперед.

22.02.12.

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Добавить в Google+

Комментирование закрыто.

Translate »