Кан Александр. Книга белого дня (литература корейцев С Н Г в поисках утраченной идентичности). Ч. 1 – 7

Книга Белого дня
PREFACE: In the “Book of the White Day” for the first time in the history of CIS Koreans one attempted to comprehend, from artistic and philosophical viewpoints, the literature of Soviet and post-Soviet Korean writers, originating in the proletarian age, on the one hand, and the post-soviet era, on the other. Literature, free and living, represents the principal character of this book is Living Free Literature, with all its complexities, ambiguities, drama, dynamism and profundity, which relentlessly advanced and is still advancing towards becoming a genuine incarnation of its own time. This type of literature, moreover, presents the intellectual perspectives of its grateful readers with a unique phenomenon regarding diasporal and world cultures.

В “Книге Белого Дня” впервые в истории корейцев СНГ предпринимается попытка художественного и философского осмысления литературы советских и постсоветских корейских писателей, начиная с пролетарских времен до постперестроечных. Главным героем этой книги является Живая Свободная Литература, со всей своей сложностью, неоднозначностью, драматизмом, динамизмом и глубиной, которая неуклонно двигалась и двигается по пути обретения подлинного героя своего времени, и которая предстает пред умственными взорами благодарных читателей уникальным явлением как диаспорной культуры, так и всей мировой.
—————————————————————————————————-

СОДЕРЖАНИЕ

Глава 1. Быть Хон Киль Доном (Вступление: литература как спасение)
Глава 2. Щель в стене (Ущербная литература)
Глава 3. Путь призрака (Литература нулевого бытия)
Глава 4. Соглядатай (Литература как обретение новой родины)
Глава 5. Открыть глаза, не испугаться (Литература о депортации: литература вдоха и выдоха)
Глава 6. Память (Литература о депортации, или депортация литературы)
Глава 7. Идти по пустыне (Литератур любви и отчаяния)
Глава 8. Ночь это тоже солнце (Литература потустороннего выхода)
Глава 9. Сны нерожденных (Литература стыда и томления)
Глава 10. Убить оборотня (Литература как заложница крови)
Глава 11. Проклятый корейский вопрос (Литература как убежище и ловушка)
Глава 12. Голем убывающей луны (Манифест: литература как экспансия)
Глава 13. Русские маяки и далее (Литература как апофеоз частиц)
Глава 14. В стране Юльдо (Заключение: литература как возвращение)
—————————————————————————————————-

дорогой моей матушке,
Искре Кан,
посвящается

Тот факт, что нет
ничего другого,
кроме духовного мира,
отнимает у нас надежду
и дает нам уверенность.

Франц Кафка

Глава 1

БЫТЬ ХОН КИЛЬ ДОНОМ *

(Вступление: Литература как Спасение)

Позвольте начать эту книгу, с совершенно не научного, быть может, неожиданного, но первейшего, базового, вопроса, который на самом деле предваряет любые – научные ли, художественные, – изыскания. И вопрос этот таков. Как спастись человеку от той, порой невыносимой и невозможной, навязанной ему, по сути, чужой жизни, которая считается почему-то его собственной, в определенном географическом месте и в определенный исторический момент? Причем, если сплошь окружают тебя близкие и дальние, столь же не крепкие, неуверенные, как и ты, в этой жизни люди, которые видят и ждут от кого-то, если уж не от Бога самого, помощи. Ответ, по существу, мне видится один… Склониться над чистым листом бумаги, максимально довериться ему и рассказать себе, и всему человечеству, о самом наболевшем, потаенном, постыдном и страшном, чем
—————————————————————————————————-
* – Хон Киль Дон – герой классического корейского романа о “худородном”, незаконнорожденном, человеке, отстаивавшем свое право в средневековом обществе на достойное существование.
—————————————————————————————————-
никогда бы ты не смог поделиться даже с самым близким существом. И если тебе повезет, если Бог одарил тебя какой-то способностью к Слову, этот белый лист раскроется пред тобой, точно волшебная дверь, и впустит тебя – в этом и заключается его, листа, магия! – в некое иное пространство сокровенных мыслей, глубоких, тончайших прозрений и переживаний, рассказывая о которых, ты вдруг обретешь пусть робкую, но надежду. На то, что – все переменится, все пройдет, и будет свет, и новый белый день, и – исполнится высоким смыслом все, что казалось тебе таким невыносимым прежде.
Затем, читая чьи-то проникновенные заметки, записи, воспоминания, рассказы и повести, ты вдруг поймешь, что ты, в своем желании спасения, совсем не один. И в следующий раз, взяв перо и проникая в магическое пространство художественного слова, ты вдруг визионерским образом увидишь окрест себя таких же, как и ты, склонившихся над бумажными листами, причем, одетых в одежды разных исторических времен, значит, давно ушедших из этой жизни или не пришедших еще, и всех – что-то пишущих, рассказывающих о себе сокровенное. И тогда ты поймешь, что место, куда ты попал, есть крепость, цитадель спасающихся магией слова. А если, вдобавок, эти люди твои соплеменники, одного с тобой происхождения и крови, ты благостно поймешь, что все вы говорите об одном, просто каждый по-своему. То есть, об истории своего народа, а точнее, корейской диаспоры, оказавшейся в России в 60-х годах XIX-го века, и многотрудно – обустройство на Дальнем Востоке, борьба против японцев и белогвардейцев в рядах Красной армии, затем сталинская депортация, опять обустройство в Казахстане и Средней Азии, советская жизнь, перестройка, распад империи и многое-другое-прочее, – проживающих вот уже более 140-ка лет на огромной территории евразийского континента.
И тут возникает вопрос. Как же всех нас, однажды доверившихся белизне и чистоте бумаги, построивших на одном этом доверии свое призвание, профессию и смысл своего существования, – как же всех нас, так безоглядно отдавшихся, (согласно обывателю) непонятно чему, как же всех нас все-таки называть? Русские, русскоязычные, советские, постсоветские корейские писатели? Писатели Коре Сарам? … Я бы назвал всех нас, выходя далеко за пределы культурологических определений, обращаясь к одной корейской литературной классике, из которой мы все, при всех своих различиях в литературных стилях, художественных предпочтениях и направлениях, произрастаем, – я бы назвал всех нас не иначе, как Хон Киль Донами. Именно Хон Киль Донами, которые, неся в себе корейский Дух и Кровь, живую корейскую Душу, обрели художественное слово именно от русской материнской словесности и культуры, причем, не важно, писали мы на русском или корейском языках. И потому мы и есть те самые худородные корейцы, подчеркиваю, говорится на метафорическом уровне, а русская культура, конечно, никакая не служанка, согласно сказке, не наложница, а просто другая, в своем существовании самодостаточная и великая.
Итак, мы, корейцы, однажды обрели, как оружие, художественное русское слово и бросились во все хон-киль-доновские тяжкие… А именно, мы творили в своих дерзких замыслах разбойничьи набеги на ветхие царства засаленных политических и общественных стереотипов, опустошали, разрушали и грабили их, но лишь для того, чтобы вложить в эти, выхолощенные режимами, пустые объемы национального сознания, наши истинные смыслы и ценности. И в этой отчаянной борьбе за справедливость и истину, мы действительно становились настоящими, закаленными в боях, Хон Киль Донами.
И для того, чтобы внести полную ясность в это, отнюдь не поэтическое, определение, необходимо выяснить, с чего начинается истинный русский Хон Киль Дон, который решительно отличается от образцового представителя коре сарам, обыкновенно идущего по более спокойной дороге, прилежно соблюдающего все дорожные правила социума. Наш герой начинается с постановки вопроса поистине гамлетовской важности. Быть или не быть Хон Киль Доном? Ведь быть означает отказаться, ради своей борьбы, от всего земного, положенного, благополучного, что всегда гарантировано законопослушному члену общества. Быть означает оказаться в одночасье изгоем, маргиналом, гонимым своими же, зачастую чересчур практичными, корейцами (почему он на русском языке пишет? и вообще, почему пишет?) и, конечно же, русскими (с какой стати он пишет на нашем языке?). Быть означает – и это самое важное! – вместить в своем сердце переживания соплеменников за всю историю их чужбинных лет, не утонуть в этом море слез, и отправить по его волнам свой корабль любви – в прекрасный мир добра и справедливости. И наконец, Быть означает обратиться всей своей жизнью к высокому примеру автора этого нетленного произведения Хо Гюна.
Напомним, государственный служащий Хо Гюн в течение всей своей жизни боролся против общественно-политического устройства государства Чосон, считая, что следует упразднить сословную систему и прекратить непрерывную борьбу за власть между придворными кликами и кланами. Соответственно он был убежден в том, что идеология неоконфуцианства, переживавшая расцвет в конце XVI, начале XVII веков, никак не могла реально объединить общество. Хо Гюн мечтал создать новое справедливое общество, без конфуцианских догм, и искал способы его осуществления в других философских системах. Например, таких, как буддизм и католицизм. И свою мечту о свободном прекрасном народоустройстве он воплотил именно в повести о благородном Хон Киль Доне, в финале которой главный герой, в награду за все свои мучения и унижения, создает себе и таким, как он, новую родину, справедливое государство Юльдо. Здесь возникает вопрос, почему же Хо Гюн сделал своего героя, являвшегося реальной исторической личностью (разбойником, жившим во времена тирана Енсан-гуна), незаконным, худородным сыном. Дело в том, что его учитель, талантливейший поэт своего времени Ли Даль, писавший на ханмуне, был побочным ребенком. В силу этого, несмотря на все свои способности, он никогда не состоял на государственной службе и был вынужден прожить всю свою жизнь в бедности. Хо Гюн, испытавший огромное духовное влияние учителя, не мог оставаться равнодушным к его судьбе и вообще данной социальной проблеме и искренне переживал, что в эпоху Чосон путь к карьере для побочных детей был заказан.
Но вернемся собственно к жизни Хо Гюна. Итак, писатель продолжает принимать активное участие в политической жизни при дворце. В конце концов его многочисленные недруги, не понимавшие его реформаторских идей, подло доносят на него, после чего Хо Гюна арестовывают, и следом, по ложному обвинению в попытке свержения власти, казнят. Это произошло 26 августа 1618 года, писатель бессмертного произведения прожил всего лишь 50 лет. Таким образом, жизнь Хо Гюна была яркой, трагичной и недолгой, и это беззаветное, стоическое служение писателя и философа, общественного деятеля, своей прекрасной идее не может не внести в наше размышление ноту высокой строгости. Что я имею в виду?
Мы рассмотрим в нашей книге наиболее заметные, значительные, знаковые произведения писателей коре сарам, как в позитивном, так и негативном смыслах, и соответственно рассматривать мы будем их, согласно самым высоким критериям, со всей положенной строгостью, как и завещал нам, русским Хон Киль Донам, великий Хо Гюн. И критерии эти таковы:

— Художественный уровень произведения, то есть, художественный язык автора, система его образов, символов и метафор, принцип построения его структуры, качество и глубина текста.
— Аутентичность главного героя, его историческая, этническая подлинность, с полным учетом влияния на его формирование политических и социальных факторов того времени, и что собственно этот герой как выразитель корейской диаспоры собой представляет?
— Мировоззренческий уровень произведения, то есть, о чем хотел сказать автор, какова модель его мира, оригинальность его мировидения, насколько оно провинциально, или напротив, будучи глубоко национальным, вне и над пространством и временем.
— И, наконец, в какой степени то или иное произведение являет собой будущность Литературы Коре Сарам, что оно есть в общем ряду, и насколько долго это произведение будет жить во времени.

Этот последний момент, впрочем, как и остальные, первостепенно важен для нас, ибо непреложным условием нашего размышления является существование литературы как живого организма, субстанции, существа. Ибо именно она, ЖИВАЯ СВОБОДНАЯ ЛИТЕРАТУРА, со всей своей сложностью, нервностью, неоднозначностью, многослойностью, со всеми своими художественными, философскими подтекстами и контекстами, собственно и является главным героем этой книги. Иными словами, категорический императив нашего исследования таков. Литература должна быть в движении, в динамике, в процессе непрерывного развития, то есть, в вечном Пути, – в том самом нашем многотрудном, Хон Киль Доновском пути, начатом однажды, давным-давно, когда одна безвестная корейская Душа, в некоей русской глухомани, мятежная, тревожная, страдающая и сострадающая, вдруг спасительно склонилась, в светлые мгновенья вдохновения, над пока еще чистым листом бумаги.

Глава 2

ЩЕЛЬ В СТЕНЕ

(Ущербная Литература)

В 1987-м году в московском издательстве “Советский писатель” вышел роман Дмитрия Ли “Журавли покидают гнезда”, посвященный “светлой памяти корейских патриотов и коммунистов-интернационалистов, боровшихся за утверждение Советской Власти на Дальнем Востоке”. В энциклопедическом справочнике “Советские корейцы Казахстана” (Алма-Ата, изд. “Казахстан”, 1992 г.) это произведение отмечается как первый исторический роман на данную тему. Но в 1991-м году, как известно, СССР распался, и следовательно роман Д. Ли можно рассматривать как первый и последний итог – той советской корейской литературе, которая утверждала коммунистические ценности, незыблемые принципы интернационализма, и конечно, героизм корейских пришельцев, положивших всю свою жизнь на построение нового, свободного, справедливого мира на чужой им земле. Рассмотрим содержание и смысловые акценты этого, стало быть, знакового произведения, а вслед за ним и всей национальной литературы того периода, чьим знаменем, согласно официальной версии, этот роман оказался.
Итак. Главный герой романа Юсэк – юный рикша, у которого несколько лет назад умерла мать, а отец, старый рикша, тяжело болен. Юсэк вынужден уклоняться от вербовки корейцев в жандармерию. Исторический фон повествования таков: “Генерал-губернатор не мог объявить официальную мобилизацию – это подорвало бы престиж великой империи. Аннексировав Корею и распустив ее войска, Япония пыталась внушить всем, что Корея добровольно присоединяется к Великой Империи для получения экономической помощи”. В результате: “Корейские учителя с готовностью заставляли детей зубрить японский алфавит, уверяя в ненужности родного языка при новом режиме”. Как раз за это отец Юсэка Енсу своих соплеменников презирал.
Юсэк влюблен в соседскую девушку Эсуги, мать которой бедствует, ищет работу у японцев, и время от времени, чтобы отключиться от этой безнадежной жизни, курит опиум. Юсэк, сам не в силах свести концы с концами, собирается на заработки в Россию, с намерением там разбогатеть, а после жениться на Эсуги. Однажды он знакомится с учителем Иром, который говорит, что “Восток России давно стал не только убежищем для патриотов Кореи, но и центром освободительного движения на Востоке. Не прошло бесследно для корейцев, оказавшихся в России, общение с большевиками, а революция в 1905 году, заставила пересмотреть формы и методы нашей борьбы против японцев. Так что не случайно правительство Великой Империи боится соседства прогрессивной России, и не случайно обращалось с просьбой к русскому генерал-губернатору вернуть бежавших в Россию корейских мятежников после разгрома движения Ыйбен*”. После разговора с учителем Юсэк еще больше утверждается в своем решении. А вскоре приходит страшная весть о том, что умерла мать Эсуги, отравилась опиумом. Юсэк и Эсуги решают идти в Россию вместе.
—————————————————————————————————-
* – Движение Ыйбен (Армия справедливости) – традиционная форма корейского народного протеста против эксплуатации. В 1905-1910 годах Армия боролась против японского милитаризма.
—————————————————————————————————-
Итак, Юсэк и Эсуги вместе с учителем Иром и другими страждущими, отправляются в Россию. Попутно ведут жаркие споры о судьбе Кореи. “Мы должны объединиться с русскими, с борющимся пролетариатом. Вот тогда-то, уверяю вас, будет кому-то неуютно и у нас в Корее. Помимо национальной солидарности есть и классовая солидарность”. Молодому Юсэку вскоре надоедают эти нескончаемые разговоры про революцию, он неимоверно устал от всей этой болтовни. А впереди еще многотрудный переход через границу. Эсуги неожиданно в пути заболевает, и Юсэк остается с ней у простых, гостеприимных, корейцев, встретившихся на их пути.
Все остальные продолжают трудный переход, наконец, оказываются в России, добираются до нужного им корейского селения, и там их встречает неожиданно яркий персонаж. Это коммунистка, кореянка, родившаяся в России, Синдо Ким. “В своей не по размеру широкой и длинной кожанке и берете, натянутом до самых бровей, она больше походила на подростка, чем на отважного комиссара”. Далее рассказывается история Синдо. “Синдо, образованная женщина, могла бы жить нормально. И жила, пока в 1914 году, после аттестации, ее не направили работать переводчицей на Урал, где тысячи корейцев трудились на рудниках. Там она впервые увидела, каким жестоким унижениям подвергались ее соотечественники. Многие погибли на ее глазах от чахотки, голода и цинги. Пробовала заступиться, но тщетно. Встреча с социал-демократами предрешила ее дальнейшую судьбу”. Соответственно у Синдо неразрешимые проблемы с мужем, который ей постоянно говорит: “Твоя привязанность к революции выдуманная. Какой-то фанатизм…. Это Россия! А мы в ней чужие! Не забывай, что ты все-таки кореянка, а не русская”. Вдобавок, у Синдо есть родной брат Хагу, кулак, который, защищая свое имущество, убил родного брата ее, Синдо, командира. Поэтому между братом и сестрой непримиримый идеологический, классовый конфликт.
Тем временем, Эсуги выздоравливает и Юсэк с девушкой идут дальше. По пути они с трудом отбиваются от хунхузов, а, переходя через пограничную реку, чуть не тонут, но их спасает оказавшийся неподалеку Хагу, тот самый брат Синдо. Который после рассказывает Юсэку о своих сложных отношениях с сестрой, и о том, как однажды она даже стреляла в него. Юсэк и Эсуги, поблагодарив Хагу, продолжают свой путь. Наконец попадают к своим, там знакомятся со знаменитой Синдо, обживаются, а после даже устраивают долгожданную свадьбу в кругу корейских красноармейцев. Во время очередного нападения красноармейцев на белогвардейский отряд, Юсэк вновь сталкивается с Хагу, и по доброй памяти (ведь он спас ему жизнь) отпускает его. После чего красные объявляют его предателем. Юсэк отчаивается и решет доказать им свою верность общему делу. Он опять идет, никого не предупредив, к Хагу, в лапах которого, после стычки, оказался их боевой товарищ, чтобы вызволить последнего.
Художественный метод автора прост и реалистичен. Фон происходящих событий: богатая природа Уссурийского края, на этом фоне люди со своей неистовой верой, заблуждениями, классовой ненавистью, страданиями и переживаниями. Юсэк неотступно приближается к дому Хагу, весь обуреваемый противоречивыми чувствами. “Теперь он шел один, распираемый ненавистью к Хагу и к самому себе. Почему он никогда не пытался разобраться в том, что происходит в России, а жил, лишь подчиняясь своим чувствам? Словно обреченный, ничему не сопротивляясь, он будто следовал предначертанным путем, не пытаясь ничего изменить, как это делали его товарищи. В эти минуты он казался себе жалким, ничтожным существом, которого невесть, за что любила Эсуги”. Наконец Юсэк настигает Хагу, пытается убить его топором, но у юноши не хватает духа. Тем временем, несчастная Эсуги, обнаружив пропажу возлюбленного, в поисках Юсэка тоже попадает к Хагу. Христина, женщина Хагу, сжалившись над молодыми людьми, ранним утром выпускает их из заточения. Побег. Но Хагу в ярости их догоняет, стреляет в них и смертельно ранит Эсуги. Перед смертью девушка строит светлые планы: поехать им в Иркутск учиться, как посоветовала тетя Синдо. Затем просит попить воды, Юсэк бежит к ручью, а когда возвращается, обнаруживает ее уже бездыханной. Юсэк в ужасе, в тоске и отчаянии.
После на отряд готовятся напасть белогвардейцы. Синдо Ким решает с группой бойцов прикрыть отступление своих товарищей. Командир отговаривает ее, но комиссарша, в лучших традициях красноармейских романов, непреклонна. “Страшна не физическая смерть, а нравственная. Вот я и дерусь со своей совестью”. Отряд уходит, последний бой. Синдо и с ней несколько бойцов сражаются до последнего, силы явно неравные, в конце концов, все погибают, а Синдо попадает в плен. Сначала Синдо посещает японский офицер и предлагает ей сделку, ему нужен человек, имеющий влияние на местных корейцев. Безрезультатно. Потом неожиданная встреча с Хагу, брат злорадствует, торжествует, и в этот момент, откуда ни возьмись, появляется Юсэк и убивает Хагу. Последним посещает Синдо муж Санхо, тоже непонятно, каким образом, оказавшийся здесь, он опять уговаривает жену вернуться в семью, к детям, он сможет договориться с белогвардейцами, но так ни с чем и уходит. В конце концов, комиссаршу и Юсэка ведут на расстрел. И такова сцена перед расстрелом.
“Подними голову, гвардеец! – сказала она, прижимая его к себе. – С тобой, Юсэк, оказывается, дружить можно. Юсэк гордо, как и она, вскинул голову. Сквозь плотные тучи прорывались лучи солнца, а навстречу им, громко курлыча, тянулась журавлиная стая. – Глядите, глядите – журавли! Я знаю, куда они летят! Они летят к теплу, к свету, к счастью!”
Так, на самой высокой ноте, заканчивается роман Д. Ли. Здесь следует сказать, что прообразом непреклонной коммисарши Синдо Ким являлась знаменитая в своей время, да и по сей день, Александр Петровна Ким (Станкевич), прожившая, как видно и из этого романа, короткую, но яркую жизнь в борьбе за советскую власть. О ней, как и о многих других героях, (всего 72 человека), с биографическими данными, была написана книга М. Т. Кимом “Корейские интернационалисты в борьбе за власть Советов на Дальнем Востоке” (Москва, 1979, изд. “Наука”). И здесь сделаем небольшое, личного плана, отступление… Будучи еще молодым человеком, я долгое время не понимал, почему всех советских корейцев всегда зло и насмешливо называли “корейцами-красноармейцами”, помимо уже хрестоматийного “корейцы-собакоеды”? И только после, прочтя много исторических книг, я понял суть этой жестокой иронии. Да, в рядах Красной Армии воевали бойцы самых разных национальностей – от азиатов, кавказцев, до латышей, – но все они были укоренены на этой земле, соответственно имели корневую логику своего революционного участия, и только корейцы, словно марсиане, непонятно, откуда, спустились на русскую землю, вдруг надели шлемы и пилотки с пятиконечной звездой, взяли в руки винтовки, и пошли безоглядно воевать за красных. Очевидно, это неожиданное, вне-контекстуальное, для многих так и не понятное, пришествие корейцев в русский социум, и является основой причиной для насмешек. И это очень важный мировоззренческий момент, который мы сейчас заявляем, и к которому будем еще не раз обращаться в нашей книге.
В книге М. Кима есть один любопытный момент. В описании биографии очередного корейского революционера А. А. Кима (а полностью его имя и отчество почему-то не указываются, словно все изложение доведено автором до автоматизма) пишется следующее: “А. А. Ким писал в газете “Тихоокеанская звезда” 22 января 1929 г.: “Мне еще и еще раз хочется сказать о том, что я принадлежу к поколению корейских коммунистов, которому довелось видеть, слушать и принимать участие в беседе с Владимиром Ильичем Лениным. Я бесконечно счастлив, что живу и работаю в интересную эпоху истории человечества, когда зримой явью становятся мечты о коммунизме, торжеству идеалов которого всю жизнь посвятил гениальный мыслитель и вождь мирового пролетариата и угнетенных колониальных народов, величайший революционер-коммунист Ленин… В конце беседы Владимир Ильич задал мне вопрос: Сколько среди корейцев таких, как вы, хорошо владеющих русским языком? Больше тысячи, – машинально ответил я. Владимир Ильич качал головой, будто укоряя меня в том, что до сих пор никто из товарищей, в совершенстве владеющих русским языком, не написал ни одной книги о революции на Востоке. Если еще приедете сюда, принесите, пожалуйста, такую книгу, – попросил Владимир Ильич. Я заверил Ильича, что такая книга будет””.
А теперь, следуя заветам Ильича и конечно нашим исследовательским интересам, обратимся к истории советской корейской литературы, выясним, какие книги о революции были написаны, и вообще, какие книги были, и о чем, и все ли писатели, по команде или пожеланию свыше, писали о красноармейских или трудовых советских подвигах. И – как, каким образом, метафорой, символом, всю эту литературу можно определить. На сегодня самым свежим и соответственно, относительно свободным от советских идеологических клише и стереотипов, исследованием на данную тему является статья публициста и поэта Ян Вон Сика (1932 – 2006 гг., Казахстан) “О литературе корейцев Казахстана” (Корейская литература, Алматы, Казахстанско-корейский научный центр, 2002 г.). Рассмотрим ее в подробностях.
Свою работу Ян Вон Сик начинает с заявления о том, что “советско-корейскую литературу нельзя рассматривать в отрыве от литературы самого Корейского полуострова (историческая родина советских корейцев), так как она непосредственно связана с литературой самой Кореи”. Далее он пишет: “Становление и развитие современной корейской литературы происходили в сложной исторической обстановке, когда страна находилась под японским колониальным игом. Как известно, в 1910 г. Корея была аннексирована империалистической Японией, и в стране был установлен военно-полицейский режим… История современной корейской литературы начинается после Октябрьской революции и Мартовского восстания в Корее в 1919 г. против японских поработителей… Литература колониального периода создана писателями разных общественных классов и слоев, разных мировоззренческих позиций и политических ориентации. Но это была литература единой корейской нации, хотя и разделенной на классы. Вместе с тем в обстановке развивающейся классовой борьбы не могло быть единого потока в корейской литературе, о чем свидетельствуют развернувшиеся в 20-30-е годы между разными литературными направлениями идейно-теоретические споры, движимые пафосом размежевания”.
Далее идут комментарии и пояснения к этим литературным направлениям.
“В рассматриваемый же период имело место противостояние писателей по их идеологическим позициям. Два основных лагеря – пролетарская литература и буржуазная литература. Были и писатели, занимавшие промежуточную позицию, не примыкавшие ни к одному из лагерей. Сами же писатели буржуазного лагеря называли создаваемую ими литературу “национальной литературой” (“кукмин мунхак”) или “националистической литературой” (“минчжокчжуый мунхак”) в противовес классовой пролетарской литературе… В количественном отношении ведущее положение в корейской литературе колониального периода занимала пролетарская литература, да и качественно в творчестве отдельных своих представителей она не уступала буржуазной. В связи с поставленной в статье проблемой социалистического реализма в корейской литературе, оставив в стороне буржуазную литературу, обратимся к корейской пролетарской литературе… Термином “пролетарская литература” обозначалась литература, возникшая на рубеже XX в. в связи с подъемом социалистического и рабочего движения в разных странах Запада и Востока. В России пролетарская литература зародилась и развивалась до 1917 г. В послеоктябрьской России писатели, принявшие сторону Октября, продолжали называться пролетарскими до того, как они стали именоваться советскими. Под пролетариатом имелся в виду не только рабочий класс, но и широкие трудящиеся массы города и деревни”.
Далее собственно о корейской пролетарской литературе. “Корейская пролетарская литература начала свое существование с небольшого кружка, известного под названием “Общество Искра” (“Ёмгунса”), созданного в октябре 1922 г.. Кружок объединял революционную литературную молодежь, которая не отделяла литературное дело от задач освободительной борьбы, от политики, общепролетарского дела. В декабре 1923 г. возникло другое литературное объединение пролетарского направления “Паскюла” (название составлено из инициалов нескольких членов кружка в латинской транскрипции). Платформа кружка сформулирована в лозунгах: “Искусство во имя жизни”, “Волевое искусство, борющееся с действительностью”. Корейская демократическая литература первой половины 20-х годов не ограничивалась деятельностью групп “Искра” и “Паскюла”. Ее ряды пополняли такие видные писатели, как Чо Мёнг Хи, Цой Сохэ, Ли Гиен, Хан Сэръя, каждый из которых пришел в литературу своим путем, не входя в какое-нибудь литературное объединение. Именно они составили главные силы, ядро корейской пролетарской литературы 20-З0-х годов. Это демократическое литературное движение в целом (деятельность членов “Искры”, “Паскюла”, названных выше писателей и других близких им писателей) получило в то время наименование “Новое направление” (“Сингёнхянпха”) и охватывает период с 1922-1923 гг. по 1925 г., точнее до 1927 г.
Главная тема литературы “Нового направления” – нищета и бесправие народа. Литературоведы КНДР и Южной Кореи рассматривают литературу “Нового направления” как ранний, или первый этап корейской пролетарской литературы. А ее второй этап ознаменован основанием в августе 1925 г. “Корейской Федерации Пролетарского Искусства”, или КАПФ (на эсперанто KAPF – Korea Artista Proletaria Federatio). В КАПФ органически вошли бывшие члены “Искры” и “Паскюла” и другие писатели “Нового направления”. В начале членами КАПФ были: Ли Чокхо, Ли Хо, Сон Ен, Пак Ёнхи. Ким Кичжин, Чо Мён Хи, Цой Сохэ, Ли Гиен, Хан Соря, Ким Ёнпхаль, Ли Санхва, Ли Иксан, Ким Чансуль, Юн Гичжин, Пак Сеён, Пак Пхальян, Ким Покчжин и др. Ряды Федерации пополнялись: за десятилетний период своего существования с 1925 до 1935 г. (в 1935 г. японскими властями КАПФ была упразднена) она насчитывала в своих рядах более 200 членов. После реорганизации КАПФ в сентябре 1927 г. была принята новая марксистская программа и созданы более десяти ее филиалов в разных городах: Пхеньяне, Хэчжу, Вонсане, Кэсоне, Токио и др., был учрежден печатный орган Федерации журнал “Движение искусства” (“Есуль ундон”)”.
Далее о художественном методе. “Творческий метод корейской литературы 20-30-х годов не представляет собой явление однородное. Уже в 20-е годы, за одно десятилетие сформировались и развивались разные литературные направления и методы взаимодействия под влиянием художественного опыта мировой литературы Х1Х-ХХ вв. Ими являются: натурализм, эстетизм, символизм, романтизм, критический реализм, социалистический реализм, а в середине 30-х годов заявил о себе модернизм. Ускоренное и концентрированное развитие корейской литературы 20-х годов объясняется тем, что, как и другие литературы Востока новейшего времени, она во многом ориентировалась на готовые западные образцы и унаследовала их во всей совокупности. В то время как историко-литературный процесс на самом Западе в новое и новейшее время протекал поэтапно и последовательно, укладываясь в десятилетия и столетия. Картина осложнялась еще тем, что к западному влиянию присоединилось влияние со стороны советской литературы, что явилось, хотя и не главным, но существенным фактором в процессе возникновения социалистического реализма в корейской литературе”.
Эта весьма пространная цитата раскрывает нам происхождение и исторический контекст образования собственно советской корейской литературы, и вот что автор пишет далее. “Датой рождения корейской литературы бывшего Советского Союза можно считать день рождения национальной корейской газеты “Сенбон”, предшественницы нынешней газеты “Коре Ильбо”, которая создана 1 марта 1923 года на российском Дальнем Востоке. Впервые газета “Сенбон” сплотила вокруг себя молодые литературные таланты. Благодаря “Сенбон” выявились новые имена поэтов, прозаиков, драматургов, впоследствии ставших известными. Молодой советской корейской литературе большую помощь оказал Алексей Максимович Горький. 6 сентября 1928 года газета “Сенбон” опубликовала письмо Горького к “рабкорам корейской газеты “Сенбон”. В конце письма он писал: “…было бы желательно, чтобы вы писали, как растет среди вас новое. Вообще, пишите, обо всем, что вас волнует”. С тех пор газета “Сенбон” регулярно выпускала спецполосу “Литературная страница””.
А теперь об основателях. “С именем прозаика, поэта, драматурга, публициста Чо Менг Хи (1894 – 1938гг.) связаны самые яркие страницы советской корейской литературы. История возложила на Чо Менг Хи миссию стать ее родоначальником. В июле 1928 года Чо Мен Хи эмигрировал в Россию, на Дальний Восток, где занимался преподаванием и продолжал литературную деятельность. В 1937 году писатель был репрессирован, и в 1938 году в одном из лагерей для политзаключенных трагически оборвалась его жизнь. Автору известны лишь некоторые стихотворения поэта, опубликованные в советский период: “Растоптанная Корея”, “Песня об Октябре”, “Весна большевиков”, “Ударницы-женщины”, “На площади первомайской демонстрации” и др. Все эти произведения были написаны поэтом в духе того времени. С высоты сегодняшних дней эти стихотворения потеряли художественный смысл. Остальное творческое наследие, не опубликованное ни в самой Корее, ни в России, вне нашего поля зрения. Видимо, произведения Чо Менг Хи, созданные в России и широко известные по названиям, не сохранились в связи с его репрессией”.
Остановимся на этом месте и обратимся к книге узбекского корейского журналиста Геннадия Лю о Чо Менг Хи под названием “Золотое перо Кореи” (Ташкент, изд. “Ijod dunyosi”, 2004). Из которой выясним, в чем для поэта заключались основные, конкретные причины эмиграции в Россию, приведшие его в конце концов к такому трагическому концу.
“Друзья и коллеги, товарищи по Корейской ассоциации пролетарских писателей, видя, что над Чо нависла угроза надолго угодить в японскую тюрьму, из которой можно и не выйти, настоятельно советовали, а потом просто немедленно требовали ему уехать. Чо Менг Хи обязан был подчиниться, потому что, как его убедили, он в Приморье мог сослужить добрую службу своим пером, своей общественной, просветительской и педагогической деятельностью. Действуют же там наши партизанские базы, почему бы не создать писательскую? И оказались правы. Вскоре, когда японцы начали захват Маньчжурии с целью в дальнейшем продвинуться с северо-востока на всю территорию Китая, их террор на корейской земле резко усилился. Преследовались и попали за решетку многие члены Корейской ассоциации пролетарских писателей (КАПФ), а в 1934 году была запрещена ее деятельность”.
А вот отрывки из стихов Чо Менг Хи, за которые он мог, очевидно, поплатиться своей жизнью. Из поэмы “Растоптанная Корея” (1931) (перевод А. Файнберга):

Корея уже столько лет живет в тюрьме
Униженная и растоптанная.
Но лишь рожденная в борьбе и муках
Корея та, что будет жить в веках.
……
Потерян счет всем смертям,
Шедшим за нами по пятам.
Но память людская по убитым,
Живая, взбирается по каменным плитам.
……
Взгляни на Восток!
Там красная заря встает
Сердца миллионов зажигает
Жаждой свободы, что к счастью ведет.
Долгая ночь отступает.
Но из-за тучи зари не видно.
Над Кореей растоптанной еще бич свистит
К тебе, Корея, на подмогу идут
Братья и сестры со всего мира.
Придет время, и ты сбросишь, Корея,
С плеч своих ярмо ненавистного ига.

А так он писал о революции в своем стихотворении “Клятва”.

Клянемся!
Пусть идут!
Мы – миллионов сердца.
Огнем революции
Воспламененные.
Как сорняков
Затопчем их в пути.
Клянемся!
Пусть идут!

Помимо стихотворений Чо Менг Хи писал прозу, драматургию, литературоведческие работы о творчестве российских корейских писателей, но все это, вместе с его преподавательской деятельностью, продолжалось и развивалось до поры, до времени. Наступил зловещий 1937 год. Чо Менг Хи арестовали, как и многих активных участников национального движения, неожиданно, без предупреждения, в городе Хабаровске, 18 сентября. Основанием для ареста послужило, как водится, анонимное письмо, поступившее в НКВД, обвинявшее его “в шпионаже и японофильских настроениях”. Вот как вспоминает о Чо Менг Хи поэт Кан Тай Су, сам в свое время репрессированный, отсидевший 14 лет в сталинских лагерях и оставшийся в живых. “Передо мной встают летние дни 1937 года, мужественный облик человека, чьи волосы чуть тронуты сединой, патриота, автора поэмы “Растоптанная Корея”. Я с ним часто и подолгу сидел на берегу Амура, в тенистом саду, в правлении Союза писателей, на его квартире. В беседах он часто горячился, искренне переживая за то, как трудно живется корейцам на родине, как трудно там писать при свете коптилки из рыбьего жира… Очень скучал по своим друзьям и коллегам… Говорили о русских писателях, а также о писателях Запада, Китая и Японии. Чо Мег Хи сожалел, что еще слабо знает русский язык… В августе 1937 года, когда я собирался съездить во Владивосток, прощаясь, он долго-долго не отпускал мою руку и молча смотрел на меня грустным взглядом. Мне тоже было как-то тревожно. Мы не знали тогда, что это была последняя наша встреча”.
Самым поразительным и в то же время заурядным для того смутного времени является, как бы цинично это ни звучало, тот факт, и с этого начинается книга Г. Лю, что “до сих пор точно не установлено, где покоится прах великого корейского поэта-просветителя. Все усилия родственников и близких найти его могилу оказались безрезультатными. Даже при возможностях современных технологий сделать опознания практически нельзя. К такому заключению пришли и эксперты, которые при попытке произвести эксгумацию на городском кладбище Хабаровска, где предположительно захоронен в одной из братских могил Чо Менг Хи, в ужасе отшатнулись – сверху обнаружились боле поздние захоронения”.
Здесь поневоле вспоминается финал знаменитого романа Франца Кафки “Процесс”. “Где судья, которого он ни разу не видел? Где высокий суд, куда он так и не попал? К. поднял руки и развел ладони. Но уже на его горло легли руки первого господина, а второй вонзил ему нож глубоко в сердце и повернул его дважды. Потухшими глазами К. видел, как оба господина у самого его лица, прильнув щекой к щеке, наблюдали за развязкой. Как собака, сказал он так, как будто этому позору суждено было пережить его”. Очевидно, дух, тень великого Кафки и его героев будет явно или незримо витать над всей этой главой, хотим мы того или нет, но обратимся вновь к истории литературы. Что пишет Ян Вон Сик далее?
“Известно, что в 1930 году в российском Дальневосточном крае издавалось 7 газет и 6 журналов на корейском языке. В связи с переселением дальневосточных корейцев в Среднюю Азию и Казахстан вместе с ним переехали сюда и три его культурных очага: Дальневосточный корейский пединститут, газета “Сенбон”, и корейский театр. В следующем же 1938 году были ликвидированы пединститут и все 350 корейских школ в Казахстане. Газета “Сенбон” также прекратила свое существование, но в мае 1938 года она выходит под новым названием “Ленин кичи”. С переездом на казахскую землю корейская литература стала частью казахстанской литературы и приобрела новое дыхание”.
Вот это уже интересно: каково же оно, новое дыхание?
“Литературное творчество советских корейцев этого периода представлено десятками авторов, таких как Тхай Дян Чун (драматург), Хан Анатолий (поэт), Ен Сен-Нен (поэт, драматург), Ким Дюн (поэт, прозаик), Ким Ги Чер (прозаик), Ким Гван Хен (поэт, журналист) и др., которые объединились в секцию корейских писателей при Союзе писателей Казахстана. После переезда редакции газеты “Ленин кичи” из Кзыл-Орды в Алматы, ряды членов союза писателей Казахстана все больше пополнялись новыми именами: Пак Ир (философ, переводчик), Мен Дон Ук (драматург, поэт). Хан Дин (драматург, прозаик), ваш покорный слуга Ян Вон Сик (поэт, прозаик, журналист), Кан Генриэта (детская писательница). Сон Лаврентий (драматург, прозаик), Ким-Ли Виктор (прозаик), Цой Ен Гын (драматург, переводчик)”.
Тут, естественным образом, возникает следующий вопрос. О чем же все-таки писали вышеупомянутые, и не только, корейские писатели в этот исторический период, да и после? Вот что пишет историк Герман Ким в своей работе “Историография коре сарам”:
“Можно отметить, что тема “Октябрь и советские корейцы” нашла своих приверженцев среди корейской творческой интеллигенции. На сцене корейского театра были осуществлены постановки Тхай Дян Чуна “Хон Бом До” (1942), “Партизаны” (1957), Цай Ена “Дорога на север” (1966) и другие. Подвиг корейских бойцов в сражении у станции Иман вдохновил поэта Ким Дюна написать поэму “48 человек”, а бой у города Ольги нашел литературное отражение в поэме Ким Нам Сока “Вспоминая бой у города Ольги”. Перу Ким Дюна принадлежит исторический роман “Дело о 150 тысячах вонах”, в котором автор повествует об участии корейцев в событиях 1918 – 22 гг., в Приморье”.
Таким образом, можно сказать, что корейские писатели, истинно в духе корейцев-краноармейцев, продолжали стойко писать, несмотря на пережитые ими репрессии и депортацию, книги о революции, о которых и вопрошал Ленин корейского коммуниста, правда, по-прежнему не на русском, а на корейском языке. Но, тем не менее, коммунист Ким А. А. вполне мог бы этим фактом гордиться. Ну а где же все-таки то новое дыхание, о котором оповестил Ян Вон Сик?
“Несколько слов о корейской секции Союза писателей Казахстана. Она создалась в середине 1960-х годов на базе редакции межреспубликанской корейской газеты “Ленин кичи”, находившейся в то время в городе Кызылорде. Создателем и первым председателем этой секции является прозаик, поэт Ким Дюн, он же был заведующим отделом литературы и искусства редакции “Ленин кичи”. По рассказам людей, которые в то время работали в редакции “Ленин кичи”, секция проявила свою функцию в полной мере, каждое новое произведение бурно обсуждалось в секции и подвергалось строгой отфильтровке при опубликовании на литературных страницах газеты “Ленин кичи”. В 1978 году, когда редакция “Ленин кичи” переехала из Кызылорды в Алмату, секция автоматически перестала существовать, так как Ким Дюн не смог переехать в Алмату из-за преклонного возраста. Только через четыре года уже в Алмате она была восстановлена драматургом Мен Дон Уком, который в то время работал в качестве главного режиссера Корейского театра, перебазировавшегося также из Кзыл-орды в Алмату в 1969 году. Мен Дон Ук недолго возглавлял эту секцию и передал свои полномочия Хан Дину. При председательстве Хан Дина секция снова начала активно функционировать. В здании Союза писателей Казахстана был выделен кабинет, где собирались корейские писатели и обменивались творческими планами, замыслами. Такой день в секции назывался литературным вторником. “Литературные вторники” сыграли большую роль в выявлении новых талантов таких, как Сон Лаврентий, Пак Михаил, Кан Александр, Ли Станислав, Кан Генриетта и др. Правда, эти писатели являются русскоязычными.
Но корейская секция, возглавляемая Хан Дином, не разделяла в своей работе с творческими людьми авторов по языковому признаку. При Хан Дине было выпущено 5 книг на корейском языке, таких как: “Земля цветения”, (Коллективный сборник стихов), “Родина счастья” и “Свет сегодня” (коллективные сборники прозы), “Сборник пьес Хан Дина” и “Вращение солнца” (сборник стихов Ли Дина) и одну книгу на русском языке “Страницы лунного календаря” (коллективный сборник прозы). Это было своеобразным рекордом по выпуску книг корейских авторов в корейском литературном мире Казахстана. За 50 лет проживания корейцев в Казахстане (с 1937 по 1987 гг.) они выпустили всего (!! – А. К.) 10 книг. Это значит, за 5 лет выходила всего одна книга. А при Хан Дине через каждые два года выпускалось по одной книге”.
И после, в заключении своего исследования, Ян Вон Сик вдруг разражается жесткими, инвективными заявлениями о существе корейской литературы, словно автор, терпел-терпел, соблюдая, если так можно выразиться, советскую политкорректность, и вдруг его, живого человека, прорвало. А именно:
“Литература родилась и должна жить для того, чтобы, воздействуя на сознание людей, помогать народу, понимать самого себя, укреплять веру и развивать в нем стремление к истине, бороться с недостатками в обществе и людях, вызывать в их душах мужество, стыд, гнев… Такую благородную миссию национальная литература корейцев бывшего Союза в полной мере не смогла выполнить и во многом не соответствовала уровню развития духовной культуры своего народа. Причиной тому явились очень ограниченные возможности в жизненном и творческом пространстве.
1. Во-первых, у корейских писателей (под термином “корейский писатель” подразумевается корейскоязычный писатель) не было самых элементарных условий для творчества, собственного периодического печатного издания, где они могли бы публиковать свои произведения.
2. Во-вторых, не было профессиональных корейскоязычных критиков, которые определяли бы ориентиры для творчества писателей.
3. В-третьих, в нормальном творческом процессе сильно сказалась языковая проблема в том плане, что писать-то писали на корейском языке, но прочесть, понять эти произведения и оценить могли немногие. Даже с хорошо написанными произведениями русскоязычный читатель не имел возможности познакомиться в силу отсутствия профессионального перевода произведений с корейского языка. А без признания читательской аудиторией того или иного произведения любой автор испытывает заслон своему творчеству.
Все это техническая сторона. А как обстояло дело с цензурой, с идеологическим аспектом произведений корейских авторов?
4. Корейским авторам не были предоставлены даже обычные права, которыми пользовались русские и казахские писатели. Например, корейским писателям запрещалось употреблять слово “родина” без приставки “советская”. Если же корейский писатель не использовал эту приставку, то цензурой это воспринималось как национальное проявление ностальгии по родине. Поэтому корейские писатели имели право воспевать только советскую действительность”.
О, несчастные корейские писатели! – так и хочется воскликнуть здесь, не правда ли, но читаем дальше.
“5. Корейские писатели всегда затруднялись по поводу того, какие фамилии давать отрицательным героям. Если в прозе корейских авторов отрицательные герои носили русскую или казахскую фамилию, то такое произведение воспринималось цензурой как вызов русскому или казахскому народу. Поэтому корейским писателям следовало быть предельно осторожными, чтобы не допустить чего-нибудь недозволенного. Подобная осторожность во многом ограничивала корейских писателей в создании в своих произведениях того или иного образа, в построении социально-философской коллизии. По этой причине в произведениях корейских авторов больше уделялось внимания малозначительным бытовым сюжетам, теме узкосемейной драмы.
6. Так же, как с оглядкой жил корейский народ, так и корейские писатели могли писать только с оглядкой. Характерной особенностью в советско-корейских писателях является то, что ни один из них не был писателем-профессионалом. Преобладающее число авторов работали литсотрудниками в редакции “Ленин кичи”, заведующими литературной частью в Корейском театре. Остальные были заняты основной профессиональной деятельностью в вузах, школах, редакциях других газет, в культурных учреждениях”.
Все, конец цитаты. И здесь мы, совсем не сдерживая эмоций, выдохнем: вот это да!! … Возникает давно, по сути, назревший, архиважный вопрос. А была ли вообще, хотя бы в малых проявлениях, настоящая, аутентичная корейская литература? И кто есть тот самый истинный, подлинный, честный писатель (или писатели), который все-таки выразил весь драматизм и сложность своего времени? Опять же вернемся к тексту Ян Вон Сика. Взгляд останавливается на следующей строке: “При председательстве Хан Дина секция снова начала активно функционировать”.
Мне посчастливилось быть знакомым с этим писателем. И более того, начиная и обретая свое сочинительство, я как раз посещал те самые “литературные вторники” корейской секции. И могу с полной уверенностью утверждать, что Хан Дин был истинным служителем Литературы, потому я и сказал о счастье быть знакомым с ним. История его такова. Хан Дин или Хан Дэ Ен (псевдоним “дин” означает свобода), относился к той самой знаменитой группе невозвращенцев, приехавших учиться во времена знаменитой “хрущевской оттепели”, и оставшихся в СССР, после учебы. Вот как пишет Герман Ким об этой группе в своей работе “Актуальные проблемы и перспективы корейской диаспоры”:
“Третья группа (корейцев, проживавших в СССР, – А. К.) является самой малочисленной, но очень заметной, так как ее представители очень хорошо владеют корейским языком. Эту группу составляют бывшие граждане КНДР, оставшиеся в Советском Союзе, после учебы в вузах, прохождения аспирантуры, работы по контракту или перешедшие границу. Наиболее значительная часть севернокорейцев осталась в Москве после 20 съезда КПСС, на котором Хрущев официально раскритиковал культ личности Сталина, после чего отношения между Москвой и Пхеньяном ухудшились. Эта группа невозвращенцев состояла из интеллектуалов, и позднее они стали играть видную роль в культуре корейкой диаспоры, среди которых следует назвать таких, как Хо Дин, Хан Дин, Мен Дон Ук, Ян Вон Сик, Тен Чу, Пак Хен и др.”
Как было сказано у Ян Вон Сика, корейская секция, возглавляемая Хан Дином, не разделяла в своей работе авторов по языковому признаку. Это новаторское, для того времени, решение Хан Дина имеет поистине историческое значение, ибо писатель чувствовал, понимал, что корейская советская литература задыхается от всех этих, спущенных сверху, директив, приказов и тем. И именно он решил пустить в одряхлевшую литературу новую свежую кровь, что кстати, и время доказало это, не только спасло ее от угасания, но и дало ей мощное развитие. А теперь, с полным учетом всех наших контекстов и комментариев, обратимся собственно к творчеству Хан Дина (1931 г. р., Казахстан). Рассмотрим, на мой взгляд, наиболее серьезные, аутентичные произведения, выражающие его мировоззрение и отражающие те реалии, в которых он жил (из кн. “Живой Будда”, пьесы, рассказы, публицистика, Алматы, изд. “Жазушы”, 2001).
Первое произведение, пьеса “Живой Будда” (1979). При всем своем историзме, пьеса написана по “Историческим записям трех государств” (летописное произведение XII века) Ким Бусика, произведение сразу захватывает нас, читателей, своим притчевым языком. В первом действии главнокомандующий Кун Е убивает в поединке своего соперника за власть. История Кун Е такова, и об этом сообщает ему мать накануне его восшествия на престол. Кун Е родился от наложницы короля. Придворный сообщает королю об этом особенном ребенке, “родившемся в день самоубийства Цюй Юаня, причем сразу с зубами, что есть плохая примета”. Король решает избавиться от него. Но воины из жалости не осмеливаются отрубить голову младенцу, и просто выносят его далеко за пределы королевских владений. Мать находит его, спасает, выкармливает. Кун Е вырастает на чужбине, становится нищим монахом, а потом возвращается и самым чудесным образом (подробности в пьесе опускаются) становится главнокомандующим королевской армии. У Кун Е есть верный друг Син Он, который собственно и напутствует его перед коронованием. “Кун Е, сейчас ты станешь королем. Но пока ты не власть, выслушай мои напутствия. Как бы высоко ни вознесла тебя судьба, какими бы почестями она ни одаривала бы своих героев, все равно мы предстанем перед судом грядущего. Основа королевства – народ. Будь ему справедливым отцом и никогда не забывай об этом”. С этими словами он передает Кун Е корону. И с этого момента, начинается – ровным счетом наоборот, вопреки крепкому дружескому напутствию, – история падения Кун Е, не способного совладать с искушением власти, в бездну ада. С самого начала правления Кун Е окружают льстецы, интриганы (Вон Хи), а самый близкий друг, правдолюбец Син Он, все донельзя банально, со временем удаляется от дел. И еще у Вон Хи есть юная дочь, которую отец пытается приблизить к королю с тем, чтобы она стала новой королевой.
В третьем действии Кун Е, уже полностью потерявший контроль над собой, настроивший себе множество памятников при жизни и совсем забывший про нищенствующий народ, решает стать Буддой, живым Буддой. Чтобы владеть не только людскими телами, но умами и душами. И вот его тронная речь: “Мы, король Тхе Бона, восседающий по воле неба на престоле, объявляем всем нашим верноподданным: впредь в королевстве будет установлено единое вероисповедание, основой которого будут сутры, написанные нами лично. А также с сегодняшнего дня запрещаются все заморские лжеверы Шакьямуни и Конфуция… Правда на земле должна быть одна. Тем не менее, сто лет твердят сто правд, ни одна из них не похожа на другую. Народ запутался в словоблудии и не находит истинного пути. Отныне этого не будет. Сегодня я открываю своим поданным единственную, истинную веру под небом…. Я всеведущий Будда. Если я открываю глаза, я вижу воочию облик живых. Если закрываю, вижу внутренним оком их души. Никто и нигде не укроет от меня своих тайных помыслов…” И так далее. Здесь у автора, понятно, абсолютно прозрачный намек на Ким Ир Сена, властителя Северной Кореи, его утраченной родины, и ассоциативно на всех советских лидеров, о которых хорошо знал, или при которых жил автор, – на Сталина, Хрущева, Брежнева. Так выявляется одна из главных тем драматурга: власть, насилие, культ личности, тирания и свобода.
Пьесу ожидает поистине шекспировский финал. Ослепленный властью Кун Е, заподозрив свою супругу Кан-Си в близкой связи с Син Оном, приковывает ее и бывшего друга к позорным столбам. За окнами дворца бушует в негодовании народ, поднимается восстание, а льстец Вон Хи, как может, успокаивает короля. Помня о своем давнем замысле, он приводит-таки в королевские покои свою несчастную дочь. Собственно концовка пьесы ожидаема и в то же время неожиданна. Дочь Вон Хи Ок Хва вдруг вырывается из объятий короля и в ужасе от собственного позора, бесчестия, в полном отчаянии, кинжалом убивает себя. Бывшая супруга Кан-Си, прикованная к столбу, оскорбляет мерзкого отца, тот в ярости набрасывается на нее и душит. Прикованный Син Он, напоминая о своем напутствии, говорит о страшном возмездии королю. Кун Е, в умопомрачении, бросается и убивает старого друга. Затем во дворец врываются повстанцы, Вон Хи и король позорно сбегают. А после сообщается, что Кун Е пойман и повещен разъяренной толпой в роще. Такой вот, повторим, жестокий финал.
Следующая пьеса Хан Дина “Не стоит раскачивать дерево”. 1953 год. Корея. Корейская война. У одного раскидистого дерева устраивает себе привал, в окопе, солдат северно-корейской армии, уставший от сражений и вообще от войны. Чуть позже, к дереву приходит другой солдат, южно-корейской армии. В конце концов, враги друг друга замечают, и начинается перестрелка, но следом раздается врыв от упавшей бомбы, которая разрушает плотину, и хлынувшая вода в одночасье затопляет все окрест. Оба солдата взбираются на дерево, дабы не утонуть, и на протяжении всего повествования ведут словесную вражью перепалку. По ходу в пьесе обнаруживаются явные знаки, символы автора: глобус, плывущий по воде, фарфоровая емкость, для воды, у северного солдата, как позже выясняется, бесценная ваза эпохи Коре, американские мины, проплывающие мимо и наводящие ужас на людей. В конце первого действия появляется девушка, плывущая на соломенной крыше, снесенной потоком воды, которую солдаты спасают. Эта девушка, придя в себя, отогревшись, естественно пытается как-то успокоить непрестанно бранящихся. Ибо, понятно, они сыновья одного народа, оказавшиеся врагами в силу исторической несправедливости. Подплывает прямо к дереву очередная мина, солдат Севера залезает в воду, пытается отогнать ее, раздается устрашающий взрыв, солдат исчезает под водой. Солдат с юга и девушка в ужасе, – неужели погиб? Совершенно внезапно мужчина выплывает у самого дерева. Теперь уже радость охватывает всех, но после вновь мужская перебранка, а мимо проплывают уже американские гробы. Так автор еще более символизирует свое художественное пространство.
После вода неожиданно начинает убывать, к всеобщему облегчению. И всем пора расходиться, и вот что говорят солдаты друг другу на прощание. Солдат южно-корейской армии, обнаружив на земле фарфоровую вазу, которая, как считали, утонула, протягивает ее другому: “Ги Бок, это твоя ваза. Хотел я ее продать и разбогатеть, но так уж и быть, пусть сохранится. Это фарфор эпохи Коре. Национальное сокровище. Ты отнеси ее в музей, пусть все любуются и гордятся”. Посыл и пафос автора о национальном сокровище, объединяющем мнимых врагов, очевиден. Солдат Севера, на прощание: “Кончится война, вернусь и выну из тебя, дорогое дерево, все осколки и пули. И дети будут ухаживать за тобой” Девушка: “Мне грустно расставаться с вами. Вы мне стали как братья! Только не ссорьтесь и не ругайтесь”. И в самом финале, когда солдаты мирно расходятся, каждый в свою сторону, девушка говорит зрителям: “С тех прошло много-много лет. Но ни Ги Бок, ни Нам Су, не пришли к дереву. Я верю, что они хотели прийти к этому дереву, но не смогли, потому что оно оказалось на демаркационной линии перемирия. Все это время дерево не видело ни одного человека. Никто не останавливался передохнуть в его тени, после долгой дороги. Но каждый год поздней осенью прилетает к этому дереву белый журавль из Сибири, побудет несколько дней, словно в ожидании кого-то, и улетает в неизвестном направлении. Может быть, это душа Ги Бока?” И в самом конце: “Доносится долгое курлыканье и затихает. Девушка разглядывает глобус. Затем бросает его зрителям”.
Несомненно, последние, вдобавок, акцентированные, слова девушки о белом журавле автор обращает к самому себе. Известно, что Хан Дин воевал на Корейской войне, потом учился в России, остался в ней, долгое время работал в Сибири, в Барнауле. Картины проплывающих мимо мин и пустых гробов, которые очевидно так врезались в память драматурга с тех военных пор, еще появится в другой пьесе, которую мы рассмотрим. А смысл этой, конечно, более чем очевиден. Не стоит раскачивать дерево! Это посыл и призыв автора, сквозь пространство и время, к родной Корее, которая уже более шестьдесяти лет разделена на Север и Юг.
Наконец, пьеса “Судьба солдата-наемника”. Главный герой Чер Су, проживающий с семьей, матерью и женой, в Сеуле, еле сводит, как многие корейские герои, концы с концами. Пьеса начинается с того, как Чер Су, вернувшись домой, сетует жене на то, что даже в такой день, 60-летия матери, он не смог заработать денег. В конце концов, он уходит и продает свою кровь, а его жена Бон Не отрезает и продает свою косу. Так они все-таки устраивают праздник, накрывают на стол, который заставляют всякими вкусностями. Затем начинают поздравлять матушку с днем рождения и в этот момент в дом врываются жандармы и насильно, к ужасу родных, уводят с собой Чер Су. По причине мобилизации в армию. Далее показываются будни южнокорейских солдат в Сеуле. И здесь автор дает нам, читателям, первый художественный образ, который выходит далеко за пределы его творчества. А именно:
“Казарма южнокорейской армии в Сеуле. Высокая кирпичная стена. Стоит соломенное чучело. У стены одинокий подсолнух. Отдыхают солдаты.
Чер Су: Куда ни глянь, кругом стена. Везде стена проклятая. Как будто и небо превратилось в потолок и давит на меня. Чудится, что больше никогда не выйду отсюда.
Ма И: Это самая высокая и самая длинная стена в Сеуле. Она только для людей, для того, чтобы не выпустить человека отсюда и не пропустить в казарму. С улицы ничего не видно, что происходит за стеной, и ничего нельзя видеть из казармы, что происходит на улице. Отсюда на шаг ближе к аду, чем с улицы…
Дук Бо (смотрит на улицу через щель): Но все-таки великое для нас счастье, что у этой стены есть щель.
Чер Су: Если офицеры узнают, что здесь щель, то они сразу ее закроют. Нам надо быть осторожнее. Надо аккуратно закрывать кирпичом, когда уходим отсюда.
Ма И: Она нам как воздух нужна. Если ее закроют, то все мы задохнемся”.
Оставляем пока это место без комментариев. Далее художественное пространство обыгрывается автором следующим образом:
“Дук Бо: Мне лучше в армии. Если бы я не попал в армию, то, наверное, сейчас в поте лица пропалывал бы сорняки на водяном поле. Всю жизнь пришлось бы только землю копать, а благодаря армии я увидел Сеул.
Ма И: И хорошо видите Сеул? Через щель стены…
Дук Бо: Э, посмотрю-ка я Сеул… (смотрит через щель на улицу).
Ма И: И нам расскажите, что видно!”
Затем к Чер Су приходит жена. Опять же разговор у них происходит через щель.
“Чер Су (прилипает к щели): Наконец-то, я думал, что вы сегодня не придете.
Бон Не: Задержалась на работе. Теперь я работаю прислугой…
Чер Су: Как мама?
Бон Не: С тех пор как вы ушли, она не может спать. В глубокую ночь она сидит в темноте, уставив глаза в стену, и только вздыхает. Жалко ее, и страшно на нее смотреть…”
Затем раздается сигнал сбора, солдаты уходят, один Чер Су никак не может оторваться от щели, наговориться с женой. В конце концов, товарищ силой отрывает его, закладывает кирпичом щель, а Бон Не кричит и плачет с той стороны стены. Разрыв, разлука, ужас! После солдат отправляют во Вьетнам, ради которого их собственно и призвали, а точнее, привели под конвоем в казармы. Действие второе, Южный Вьетнам.
“Пальма. Полусгоревшая хижина. Дорога. Чер Су и Дук Бо сидят у пальмы.
Чер Су (размышляет про себя): Бон Не, прошло уже несколько месяцев, как я приехал в Южный Вьетнам. Мне нельзя написать в письме все то, что я думаю. Потому по ночам разговариваю с вами, глядя на северное небо… Отсюда до Кореи тысячи километров, до Вас очень далеко. Если идти пешком, то года два наверняка потребуется. Впереди джунгли. Сзади шумит море. … Кажется, все это мне снится, что я в Южном Вьетнаме… Перед глазами мерещится наша хижина, Ваше лицо, мать… Запах волос, отзвук голоса, копия… Здесь я не погибну. Обязательно вернусь к вам. И в стене казармы была щель. Пусть обвалится на голову само небо, все равно найду щель для спасения”.
Вот она, заключительная трактовка художественного образа! Который становится уже символом. Обыкновенная щель в стене превращается автором в метафизическую щель сознания. Герои Хан Дина во всех рассмотренных нами пьесах фатально не свободны. Один заключен в тиски и тенеты власти, другие – в абсурдную историческую необходимость воевать друг с другом, и только в этой пьесе автором впервые говорится о возможности какого-то выхода, точнее, не выхода, а пока узкой щели, сквозь которую можно смотреть на некий свободный прекрасный мир – семьи ли, родины, своего прошлого и будущего. По моему глубокому убеждению, именно в пьесе “Судьба солдата-наемника” впервые в истории советской корейской литературы показан вневременной и внепространственный образ существования корейского человека в тоталитарный период. Сначала упоение стихией революции, затем безжалостные циничные репрессии и депортация, новая суровая жизнь в Средней Азии и Казахстане, отсутствие до 1949 года для корейцев гражданского статуса, – то есть, на всех этапах, вечная щель в сознании корейского человека, сквозь которую он все равно жадно вглядывался в дали некоего, уже гипотетического свободного мира. Но автор на этом не останавливается, он дает в той же картине, следующий яркий образ.
“Чер Су: Мне страшно. Страшно становится, когда смотришь на эту дорогу. Смотри, она белее, чем остальная земля. Она напоминает цвет скелета. Она как будто шевелится, словно гигантский удав. Наступишь на нее, больше живым не вылезешь оттуда.
Дук Бо: У тебя на лице глаза или что? Дырки… Кожи не хватало, и остались дырки. Иначе как можно понять, когда дорога кажется тебе удавом. И мне не поздоровится, если с тобой буду ходить”.
Как видите, Хан Дин посредством всего лишь двух образов – щель и дорога как удав, – сотворяет художественное пространство поистине экзистенциального человека. Этот экзистенциальный человек абсолютно точно знает, что не может идти по враждебному пространству, – небо как потолок, дорога как удав, – и только узкая щель в стене, или в окружающих тебя реалиях, дает ему какую-то надежду. И вот как развивается это бесценное для нашего исследования художественное пространство далее. Американский самолет разбросал над джунглями какой-то ядовитый химикат. Который попал в глаза Чер Су. От чего разбухли веки, и он не может открыть глаза. Так, в слепоте, Чер Су перемещается в пространстве пьесы, из картины в картину. Наконец, картина девятая. Как и в предыдущей пьесе, взрывом бомбы прорвало дамбу водохранилища: наводнение, вода залила все.
“Ин Чел и Чер Су поднимаются на островок…
Чер Су: Если бы не вы, я бы давно уже погиб. Вы мой настоящий спаситель. Когда я шел по воде, мне было страшно. Страшно было думать, что вы сможете меня бросить в воде. Но вы спасли меня.
Ин Чел: Какой я спаситель… И ты бы на моем месте так поступил. Как у тебя глаза?
Чер Су: Темно… Вспоминается казарма. Мы смотрели через щель в стене на улицу. Как хочется видеть! Хотя бы на секунду, хотя бы через маленькую щель, узнать, где мы находимся.
Ин Чел: Этого лучше не видеть. Это настоящий ад”.
После опять по воде плывут гробы, на этот раз создающие настоящую картину ада. Затем, до островка доплывают, спасаясь, корейский капитан и американский офицер. Последний, увидев, что Чер Су ослеп, замышляет обмануть его и отправить в гробу, под видом лодки, до местонахождения отряда, чтобы узнали об их местопребывании и спасли. Но этот циничный замысел вскоре разоблачается.
“Чер Су: … Мне надо скорей попасть в больницу.
Ин Чел: Каким путем?
Чер Су: На лодке.
Ин Чел: На какой лодке?
Чер Су: Та самая, на которой приплыл капитан. Она маленькая, капитан сказал, только для одного человека, но попробуем вдвоем.
Ин Чел: Чер Су! Это не лодка! Это гроб!
Чер Су: Гроб? Гроб для трупа?
Ин Чел: Да. О, страшные люди! Они предлагали мне сесть в гроб, обманывая, что это лодка. Они сказали, чтобы я передал командованию прислать спасательный отряд. Они хотели положить человека в гроб. Гроб! Гроб! Где он?! (снимает с глаз бинт) Гроб! Вижу… Вижу! Ин Чел, я вижу!”
Таким образом, через гнев, ярость, шок и изумление, главный герой все-таки прозревает, причем, как физически, та и духовно, то есть, мотив слепоты рассматривается автором уже символически. И вот что говорит Ин Чел другу о войне и его прозрении. “Чер Су, мы рабы Америки. Американский офицер предлагал тебе, потерявшему зрение, гроб, говоря, что это лодка. Я тоже открыл глаза. Америка дарит Корее гроб вместо лодки. Она обещает нам счастье, но приносит только смерть”. В конце концов, прозревший с помощью Чер Су, Ин Чел переходит воевать на сторону вьетнамцев, а Чер Су, обретший зрение, сначала спасает вьетнамскую девушку и старика от американского солдата, а потом, обретший со зрением и свободный дух, в этом весь смысл пьесы, отправляется в долгую дорогу домой, со словами: “Кончилась длинная ночь. И мне пора идти”.
Каков же итог нашего исследования? Повторим еще раз важное. В данном, знаменательном и замечательном во всех отношениях, произведении автором был открыт образ и символ не только существования корейцев в советские времена, но и в любые другие. Ибо стены и щели со временем остаются, и значит, мы, вечные инородцы, хон киль доны, коре сарам, просто обречены сначала глядеть сквозь эти щели, а после взламывать их вместе со стенами, если хватит духу, чтобы обрести, пусть даже иррационально, то заветное, что маячило, мерещилось, мерцало перед нашими неутоленными глазами. И раз нами сейчас найден центр, ключ, основной художественный образ советской корейской литературы, то впору задать контекстуальный вопрос. А как же остальные писатели (со своей персональной щелью внутри) осваивались в этом мире, воспринимали его, а после отображали?
Обратимся к корейским поэтам, более старшего поколения. И в плане вполне характерного и характерно отражающего свое время творчества, очень интересен поэт Ен Сен Нен (1909 – 1995 гг., Казахстан). И начнем мы со стихотворения, которое даст нам ключ к его миропониманию. А именно, из книги “Огонек”, перевод А. Жовтиса (Алма-Ата, изд. “Жазушы”, 1988 г.).

Старик убирает рис

Они бомбили мост,
Но в тот раз просчитались –
И бомба упала на рисовом поле,
Где работали
Старик и Девочка… Ее похоронили
У старой ивы.
На другое утро
Старик у скорбного холма недолго
И молча постоял.
Потом вернулся
На рисовое поле – и опять
Стал убирать он переспевший рис
В том самом месте, где вчера была
Убита дочь…
Его ты видишь?
Он
Стал убирать с того самого места,
На котором вчера она была убита!

Что это? С горечью, ужасом, непониманием и невозможностью принять этот ужасный и невозможный мир, поэт говорит ни о чем ином, как о многовековом непоколебимом корейском смирении. Далее:

Огонек

Среди костров,
Огней и огоньков,
То вспыхнувших, то гаснувших в дороге,
Один, и маленький, и слабый, светит мне
Сквозь мглу ночную,
Через расстояния –
Один
Неугасимый огонек
Свечи,
Которую в корейской чиби
Однажды в незабвенный зимний вечер
Зажгла мне мама!

Понятно, как бы ни был сложен и многолик этот мир, поэт никогда не утрачивает связь с корнями, родом, семьей, матерью.

Сад человеческий

Какие у меня стандартные сравнения!
Вот молодая женщина в коляске
Везет ребенка. На нее смотрю я,
И хочется сказать – она цветет,
Подобно розе. А малыш в коляске –
Бутон, который лепестки распустит,
Когда меня не будет. Он недавно,
Совсем недавно в мир явился. Он
Уже о чем-то хочет рассказать нам,
Лишь одному ему известном. Он
Меня не знает и не будет знать.
Он – счастье матери… И тот, другой,
С которым мать другая на прогулку
Выходит в парк… Бутоны на кустах
Большого человеческого сада!

Здесь поэт являет, демонстрирует нам удивительную способность видеть неизбывную гармонию мира, в простом, ежедневном, житейском, нарождающемся, сменяющем, что важно, без всякого драматизма, уходящее. “Бутон, который лепестки распустит, когда меня не будет”. И, наконец.

Семидесятая вершина

Голова седа,
Как гребни гор,
Которые вечно маячат,
Перед глазами, видевшими так много,
А душа,
Как о том сказано в старых стихах,
По-прежнему молода,
И поднявшись сегодня,
На вершину, по счету семидесятую,
Путник, как обычно,
Затягивает шнурки
На своих башмаках.

Итак, герой Ен Сен Нена – вечный путник, способный обрести свой путь даже в таком детерминированном, идеологизированном, “коридорном” мире, как советский. И этот поэтический факт говорит о том, что в любые исторические времена человек все-таки способен обрести счастье. По сравнению с драматургом Хан Дином, просто пронизанным, пропитанным разъедающей его тоской по родине, Ен Сен Нен, в буквальном смысле советский кореец, родившийся в Приморском крае, представляется нам просто эпиком, этаким корейским аполлонийцем, живущим на своей земле. А его герои вызывают уважение и даже белую зависть у всех тех, чья жизнь и сознание однажды были расколоты невосполнимой утратой и вечной, космической разлукой. Но двигаемся дальше. Какое еще миропонимание может явить нам корейская литература того времени? Обратимся к поэзии уже многажды нами цитируемого Ян Вон Сика. Из книги “Золотые мгновения”, пер. О. Жанайдарова. (Алматы, изд. “Искандер”, 2005).

Час заката

В даль я грустно гляжу, вновь заката час.
Где ты, мама родная, где ты сейчас?
Может, в поле, тяжко присев на межу,
Пот со лба вытираешь… Я сквозь годы машу!

Ох, спина разболелась, и спину кляня,
Ты на север глядишь, вспоминая меня…

Может, ты у реки, что течет, серебрясь,
Бьешь о камни белье, выбивая грязь,
А унылые волны уносят года.
Седина в волосах твоих, седина не беда…

Вот за прялкой сидишь, за спиной дремлет внук,
В час заката заснул сорванец… И ко сну

Ты сама уж готовишься, вижу тебя,
Ты постель расправляешь, простыню теребя.
Понапрасну я память свою ворошу,
Словно я на бобах судьбу ворожу.

Раньше всех ты вставала, всех поздней засыпала,
Все дела переделала, но не отдыхала,

Ты осталась там, в вечности, на вечерней заре,
В перечеркнутом Господом календаре…

Здесь, очевидно, сквозной, не исчезающий образ матери, не дает покоя поэту. Соответственно возникает вопрос, как он, автор и его герой, будет жить, существовать и двигаться с этим образом, в своем творчестве?

Волшебный нектар

Любви волшебного нектара не забыл?
Душой впитал, всем сердцем пил.
Душа, ликуя, распахнула крылья,
И к солнцу без боязни воспарил я!

А сердце трепетно стучит в груди,
Меня коснулся глаз любви нечаянный,
Весь вспыхнул краской я, сказал себе: уйди,
Пусть остается страсть великой тайной.

Годы прошли, но сердце все болит,
Любовь, как птица, прячется в гнездо,
Зимою злою вьюгою хрипит,
А летом в небе темном, что там быт,
Недосягаемой горит звездой!

Лирический герой пребывает в поисках “недосягаемой” любви, и таких стихотворений, зачастую, не точных, а порой и просто банальных в своих поэтических сравнениях, в творчестве Ян Вон Сика очень много. В результате у внимательного читателя создается стойкий образ этакого нестойкого, “размытого”, непрестанно стенающего на тему любви, героя-любовника.

Тропинка

Идешь, обдираясь о сотни колючек,
Тропа, извиваясь, идет по холму.
Путь к сердцу любимой труднее и круче,
Загадки души твоей не пойму.

Дороги любви, как горные тропы,
Как путь над обрывом тернистым.
Зачем меня сердце к обрыву торопит,
Ведь не был я оптимистом?

И вот поэт Ян Вон Сик, на склоне своих поэтических лет и любовных переживаний, создает автопортрет.

Одиночество

Ни тебе, ни друга, ни любимой,
Неприятности и те все мимо!

Народил детей от разных женщин,
Счет грехов твоих тем вовсе не уменьшил.

Фанатично был влюблен в поэзию,
Тем народу, может быть, полезен.

От врагов досталось много бед,
Взял, собрал и съел их на обед.

Вот теперь сидишь совсем один
Сам себе слуга и господин.

Если б из врагов творил друзей,
То тогда они тебя отправили б в музей!

Новых, что ли, завести себе врагов?
Скучно без жены, как без рогов!

Таковы, увы, лирические итоги Ян Вон Сика: дети как плоды любовных утех и ошибок, некие враги, которых, в силу отсутствия у автора каких-либо метафор, он прямо-таки, по-людоедски, съедает на обед, робкая надежда на то, что его как поэта, быть может, не забудут, и в конце концов скука, великая и вечная скука: “Новых, что ли, завезти себе врагов? Скучно без жены как без рогов?” Простота, незатейливость в построении стихотворения, как и многих других, вносит некую пошлую ноту в восприятие творчества этого автора, что, конечно же, никак не позволяет нам относиться к нему серьезно. Тем не менее, лирический или псевдо-лирический уход от мировоззренческой, согласно Хан Дину, щели, которая стояла перед всеми писателями и поэтами того времени, а еще точнее, размазывание своего героя в любовных и сентиментальных переживаниях, что, кстати, весьма характерно для корейских авторов, также можно рассматривать как некий эмоциональный не только уход, но и выход.
Наконец обратимся к Ли Дину, происходящему из той же группы невозвращенцев, что и Хан Дин. У Ли Дина есть очень симпатичный рассказ “Живая картина” (Алматы, сб. “Звено нежности”, изд. “Гылым”, 1994 г.) в котором один король, считавший себя талантом и знатоком по художественной части, построил великолепный дворец, королевскую картинную галерею. Поскольку в стране старинных полотен оказалось немного, он нанял десятки хвавонов, мастеровых по живописи, чтобы заполнить их полотнами пустующие залы. И вот через какое-то время королевской стражей обнаруживаются некие странные существа, расхаживающие глубокой ночью по галереей и живо обсуждающих новые картины. С привлечением короля, устраивается наблюдение и засада. Все, король и два министра, подглядывают в специально сделанные для этого дырки в двери. И вот что обнаруживается. “О! Здесь светло, иди сюда скорей! – крикнул неизвестно откуда взявшийся пастух, дюжий малый с крученой плетью на плече… – Или же сюда скорей, синсон*! Чего шумишь?
—————————————————————————————————-
* – Синсоны – мифические люди, якобы живущие вне человеческого общества без страданий, мук и болезней.
—————————————————————————————————-
Забыл, что синсоны никогда не суетятся? – Из темноты вышел тонкоусый старичок со смешным личиком”. Далее живо обсуждаются новые картины. “Иди сюда, взгляни-ка! – кивком головы он указала на Королевича в картине. Тот самый, – ответил пастух, становясь рядом со стариком. Он и есть. Только здесь хотел наверное выглядеть более внушительно. Ах, бедняга, вырядился, точно шут, перед выходом на базарную площадь… Все они выглядят актерами. Нарумянены, напудрены… И все корчат из себя, будто покорили мир, – очень серьезным тоном произнес старик”.
После, у другой картины. “Знаешь, синсон, что я вдруг вспомнил? Я вспомнил моего хозяина, у которого я пас скот. Он не любил меня, но это пустяки, я тоже не любил его. Главное, он никогда не уважал мой труд. Здесь, по существу, то же самое. Этот художник не уважает крестьянский труд. То, что уважаешь, не станешь так глупо украшать. Зачем припудривать красоту мозолистых рук?” И так далее… В конце концов, король не выдерживает такого издевательства над предметами его гордости, и стража врывается в галерею, но там, конечно, никого уже нет. Таким образом, Ли Дин совершает инверсию образа и символа щели. То есть, теперь уже власть подглядывает в дырочку, в щель, и обнаруживает в том, потустороннем, сокрытом ночью, пространстве совсем непонятых им, а на самом деле, духовно и душевно здоровых людей, пусть они и называются мифическими, которые в течение короткого диалога вскрывают всю вычурность, искусственность, фальшивость и помпезность Власти. Таким образом, напрашивается следующий закономерный вывод. В те тоталитарные, советские времена и власть имущие, и простые люди, становившиеся героями писателей, и сами писатели, все были больны одной болезнью мировоззренческой слепоты, глухоты и узости. Тогда, как же все-таки определить и оценить корейскую литературу того периода, и имела ли она вообще какую-либо будущность?
Итак, у нас есть драматург Хан Дин со своим сквозным символическим и метафизическим образом, есть поэт Ен Се Нен как представитель своего поколения, научившегося жить, в некоем смиренном согласии с собой, то есть, “без щелей”, в советском заточении. И есть как официальная эмблема всей советской корейской, красноармейской, литературы, роман Дмитрия Ли “Журавли покидают гнезда”, с которого мы и начали. И здесь стоит рассмотреть еще один любопытный момент в его романе, сцену перед расстрелом. Японский офицер Макура спрашивает Синдо. “Хотелось бы знать, что вынудило вас, кореянку, влезть в русскую междоусобицу?” Ответ: “Победа революции в России – кратчайший путь к освобождению Кореи”. Далее офицер предлагает сделку, Синдо гордо отвечает: “Выстрел в меня это смерть одного человека. Мое отречение это выстрел в тех, кто верил и верит в победу нашего дела, верил в меня. Это выстрел в спину революции. Не предпочтительней ли погибнуть одной? Выстрел в революции уже прозвучал, – лениво парирует Макура. – Вы знаете, что произошло с Лениным? На него было совершено покушение”. Синдо потрясена, она не в силах вымолвить ни слова. После, уже перед самым расстрелом. Синдо не выдерживает и спрашивает офицера: “Скажите все-таки, Ленин жив? Я жду честного ответа. Вам опасаться нечего: мертвые рты не разжимают”. Офицер, сжалившись над безумной, как ему кажется, корейской коммунисткой, для которой вождь русского пролетариата куда важнее, чем ее семья, отвечает: “Да, он жив. Синдо благодарно кивнула и подошла к Юсэку. – Подними голову, гвардеец!” И далее то, что мы уже выше цитировали.
Подытоживая наше исследование, вполне можно было бы сказать, что все-таки вся советская корейская литература есть ущемленная литература, по сути своей, ущербная, в силу всех исторических обстоятельств. Ибо за революционными плакатным романами, где только Ленин – Бог, а Бог – только Ленин, сидит один-одинешенек Хан-Диновский герой, подглядывает в щель, именно так оставаясь самим собой, мучается, изнывает, томится. И вся эта поистине кафкианская атмосфера узаконенной лжи и безумного революционного пафоса (Дмитрий Ли), катастрофических заблуждений, ошибок и обманов (Чо Менг Хи), не дает нам никакого основания говорить о будущности такой литературы. Да, не дает, если бы не один, поистине космического звучания, поэт, который всего лишь несколькими своими стихотворениями, оправдал всю советскую корейскую литературу.
Имя его Кан Тай Су (1908 г. р., Казахстан), и мы уже упоминали о нем, в связи с трагической историей Чо Менг Хи. Повторим вышесказанное, этот поэт отсидел 14 лет в сталинских лагерях, и все-таки остался жив, чтобы жить и писать, на наше, читательское и писательское, счастье. Рассмотрим несколько его стихотворений, в переводах А. Еженовой (Алматы, изд. “Жибек Жолы”, сб. “Невидимый остров”, 2004 г.)

Белый снег
за синими елями,
за застенчивыми березами
мерцает.
Белый снег
от юной зари
Розовеет.
Белый снег
от нахмуренных туч
сереет.
И только я один
в белом снеге,
который метелью
кружит,
вижу зеленый свет,
вижу зеленый цвет,
той, еще далекой,
весенней листвы…

В этом стихотворении мы постигаем удивительное метафизическое свойство поэтического видения поэта: прозревать все живое и живительное за данными, положенными тебе, картинами мира.

У озера

Рябь озера,
следы улетевших чаек,
Блики заката на облаках,
как исчезнувшая за лесом
стая журавлей.
Утихающий гул,
шаги уходящего дня…
Засыпающая вселенная
нашептывает мне
сказки детства.
А меня гнетут мысли
о слабости духа
и немощности разума,
а меня уносит
в открытое море
моих воспоминаний,
где на волнах
качаются обломки
прошедших дней,
обломки моей любви,
которые я подбираю,
как собирают грибы,
и укладываю в сердце…

Замечательный образ сердца как лукошка! Тут же пред нашими глазами встают великие и великолепные корейские старики, смиренные, стоические, вобравшие в свои сердца всю скорбь и печаль этого мира, ни на шаг не изменившие себе, не отступившие от своей кровной судьбы и пути. Далее у Кан Тай Су – отрицание и противление любому Чужому, согласитесь, эта тема особенно важна для корейского человека, всю свою историю, не только советскую, но и мировую, испытывавшего давление агрессивного, чужого, извне.

Принимаю необходимость
в учении
И необходимость
в мастерстве,
чтобы цветам цвести.
А каменным глыбам,
деревянным заготовкам
душу обрести.
И только отрицаю
необходимость
чужого опыта,
чужих дорог,
чужих слов,
не принимаю
повторений
И пишу свою биографию
На чистом листе –
Любовь.

Наконец, поистине гимн непобежденному и несломленному человеческому духу, стихотворение, которое, повторим еще раз, оправдывает всю литературу этого периода. И соответственно дает нам, писателям, поэтам, русским Хон Киль Донам, – через “голубого неба лоскут”, запрятанный под веки, – ту самую Будущность или возможность не начинать заново, а именно продолжать однажды начатый ею, советской литературой, путь.

Пусть в девятый раз
за мною приходит смерть…

Нелегко тебе будет, смерть,
меня увести, нелегко…
Как умеешь ты
унести огонь моего очага
у реки Сыр-Дарьи?
Как сумеешь ты
запах родного края
унести?
Как сумеешь
родной напев
моих строк
и тропку следов
моих башмаков
унести?
Хватит ли сил?
Ну а если тебе
удастся все-таки
меня увести –
уходя, я запрячу
под веки
голубого неба лоскут,
И тогда, смерть,
меня уноси…
Пусть в девятый раз
за мной приходит смерть…
Все равно воскресну я
и в десятый!

Глава 3

ПУТЬ ПРИЗРАКА

(Литература Нулевого Бытия)

Прежде, чем мы продолжим наше размышление, повторим еще раз, что вся рассмотренная нами литература, за исключением романа Д. Ли, была корейскоязычной. И в ней мы попытались выявить те абсолютные и, скажем так, над-языковые образы и символы, не подвластные неизбежной “коррозии” переводов, которая всегда имеет месть быть, независимо от таланта и сил переводчика. А весь ее корпус, конечно же, остается в сфере интересов литературных историков. Мы же, глядя в настоящее и будущее, исследуем литературу в ее непрерывном развитии, которая после данного периода писалась только на русском языке. И здесь возникает первостепенной важности вопрос. Кто есть тот самый писатель, который всем своим творчеством осуществил переход от корейскоязычной к русскоязычной литературе, причем, переход не формальный, а фактический, с сохранением и, быть может, привнесением нового национального сознания в условиях менявшегося мира? История русскоязычной корейской литературы говорит нам только одно. Таким писателем был Роман Ким, правда, отношение к нему со стороны писателей и критиков однозначное. А именно, Р. Ким писал шпионские романы, политические детективы в эпоху холодной войны, и ни одно из его произведений не имеет никакого отношения к корейскому миропониманию и вообще к понятию серьезной литературы. Тем не менее, проведем специальное расследование и выясним, так ли это на самом деле. Но прежде спросим, что мы знаем об этом писателе? Во всех предисловиях к советским книгам и книгам периода руководства Россией разведчиком Путиным, с приходом которого его произведении стали вновь активно переиздаваться, пишется всегда одно и то же.
“Роман Николаевич Ким (1899-1967) советский писатель. Родился в 1899 г. во Владивостоке. Детство и юность прошли в Японии, учился в Токийском колледже (1907-1917). В 1917 вернулся в Россию. В 1923 окончил восточный факультет Дальневосточного Государственного Университета. В 1923-1930 гг. читал курсы китайской и японской литературы в московских вузах. Литературную деятельность начал в 1927 г. Основной жанр его произведений – политический детектив, основанный преимущественно на фактическом материале. На склоне лет провел глубокое исследование западной приключенческой литературы…”. Далее идет перечень его произведений. Еще, из сетевого журнала Национальной Службы Безопасности “Хранитель” (Москва, 31 августа 2006 г., авт. А. Замостьянов): “Кто же он – разведчик, писатель, ученый? Так бывает: иногда эти ипостаси совмещаются в одной судьбе. Впрочем, Р. Ким постарался оставить в своей биографии сведения противоречивые и туманные, умело заметал следы. Но кое-что известно. Родился во Владивостоке, жил в Японии, учился в Токийском колледже. В годы революции возвращается в Россию, в разгар Гражданской войны учится во Владивостокском университете. Там-то и начинается сотрудничество Кима с молодой советской разведкой. Когда “на Тихом океане” был закончен поход Красной Армии, молодой талантливый знаток Японии заинтересовал красных и белых, и иностранных агентов. По убеждениям Ким выбирает советское государство, которому и будет служить до последних дней. Как и большинство первых советских разведчиков, Р. Н. Ким в 1930-е не избежал репрессий. Перед посадкой он преподавал японскую и китайскую литературу в московских вузах. Ему было разрешено работать в камере, и застучала в тюремных стенах пишмашинка Кима. Ему разрешалось даже использовать в беллетристике сведения о тайной войне – небесспорные, противоречивые как сама политика, но очень актуальные”.
Вот те немногие сведения, которыми мы обладаем. А теперь обратимся собственно к его творчеству, к сборнику его лучших, как написано в предисловии, произведений, вышедшему после смерти автора (Москва, изд. “Советский писатель”, 1971 г.). Рассмотрим, как и ради чего, они сделаны, и логичней всего, если мы будем рассматривать его произведения в хронологическом порядке. Итак, первое. Повесть “Тетрадь, найденная в Сунчоне” (1951). О чем же она?
1950 год. Идет Корейская война. В город Сунчон, где находился штаб 1-го американского корпуса, врываются бойцы Народной армии. Интервенты, никак не ожидавшие этого внезапного удара, в панике покидают город. Командир отделения Ан Пен Хак пытается проникнуть в здание, где находилась американская контрразведка. Но дом вот-вот рухнет. И какой-то боец, в полуобгорелом ватнике, протягивает Пен Хаку портфель, который он обнаружил в комнате с большими, висевшими на стенах, картами. В портфеле – толстая тетрадь, густо исписанная по-японски. Начальник штаба приказывает разобрать текст японских записей, и вот Пен Хак погружается в записи.
Повествование ведется от лица некоего японского офицера секретной службы и хронологически начинается с 1945 года, когда империя все еще отчаянно противостоит Америке. Японский офицер берет в плен американского офицера, Альберта Харшбегера, и под угрозой изощренных самурайских пыток допрашивает его… Исторический фон повествования таков: выходит Потстдамская декларация, Америка, Англия и Китай требуют от Японии немедленной капитуляции. Япония готовит в своих тайных лабораториях смертоносное оружие, но времени совсем не остается и силы, конечно, не равны. В умах японских офицеров разброд и шатание, все они то и дело вспоминают план Исихары, отвергнутый в свое время императором, в котором говорилось о том, что Япония не должна воевать с Америкой, а напротив, объединиться с ней в борьбе против коммунистической России. Высшим руководством объявляется новый план “Яшма вдребезги”, суть которого предельно проста. Япония будет биться до последнего, в крайнем случае, готова умереть, разбиться вдребезги, подобно яшме. Тем временем, американцы бомбят Хиросиму новыми атомными бомбами… “После ослепительной вспышки раздался грохот, к небу поднялся огненный шар, а затем появился грибообразный столб дыма высотой в несколько сот метров. В городе начался пожар. Гарнизон почти не пострадал, штаб Западного фронта тоже, но сгорело много жителей, в том числе несколько тысяч эвакуированных детей, живших в общежитиях. Интересно то, что на стенах каменных зданий отпечатались во время вспышки бомбы силуэты деревьев, а на лестнице банка Сумитомо – силуэт какой-то женщины, от которой ничего не осталось. Газетам строжайше запрещено помещать какие-либо сообщения о Хиросиме”.
В этом апокалиптическом ужасе, хаосе и отсутствии у людей какой-либо надежды, приходит новое страшное сообщение: СССР присоединился к Потсдамской декларации и начинает боевые действия против Японии. А вскоре поступают сведения о том, что русские собираются высадить авиадесант сначала в Хоккайдо, а потом около самого Токио. В такой нестерпимой обстановке император Хирохито делает свое знаменитое заявление о капитуляции. “… Когда я думаю о верноподанных, погибших на поле брани и на своих рабочих постах, о всех тех, кто лишился жизни необычным путем, мои пять внутренностей разрываются от скорби… Я знаю истинные чувства верноподданных, но при нынешнем положении вещей должен стерпеть то, что нестерпимо, и вынести то, что невыносимо…”
Автор записей вместе с другими офицерами готовит мятеж, с тем чтобы свергнуть бездарное правительство и упросить государя объявить указ о продолжении войны с Россией, но мятеж не находит поддержки у столичного гарнизона. Тогда остается одно. План яшмы: разбиться вдребезги, коллективное самоубийство. И вот как оно происходит. “За деревянной оградой перед мостом, ведущим к главным воротам, стояли полицейские. В нескольких шагах от них сели на землю двое штатских в костюмах защитного цвета, положили свертки около себя, поклонились в сторону дворца и выстрелили друг в друга. Спустя некоторое время двое полицейских подошли к ним, уложили в подобающей позе, отодвинули свертки в сторону, (с их вещами и именами – А. К.) чтобы не промокли в крови, и пошли за ограду. Полиция не мешала верноподданным уходить из жизни, а только следила за порядком. … Я взглянул в сторону Сасаки. Он отвел остатки своего отряда на другую сторону площади. Некоторые уже сидели на земле, другие стояли. Сасаки сидел впереди всех, низко наклонившись вперед, он, по-видимому, уже кончился. Ему надо было зарезаться последним, а он поторопился, решил подать пример. Один из сидевших упал на бок с торчавшим в животе тесаком и громко закричал, затем стал корчиться. Раздались подряд два приглушенных выстрела, и двое впереди упали. Но стоявшие сзади медлили, очевидно, колеблясь. Я сделал им рукой знак – скорей! – но они не заметили моего жеста. Тогда я подбежал к ним и крикнул: А вы чего стоите? Чего ждете?” При этом самому повествующему так и не удалось совершить этот важный обряд, потому что к площади стали подбираться зеваки, из “красных”, комментировать и защищать юнцов, не желавших кончать со своей жизнью. Офицер уходит с площади, в целях найти себе более “спокойное” место, но везде полицейские, не пропускают, ожидают мятежников, возвращают его обратно, к площади, наконец, офицер отправляется к своему боевому товарищу по имени Ии. В полном отчаянии, остается у него, и тот, спустя несколько дней, переправляет его, с подложными документами, в деревню, спрятаться на время от американцев. Автор остается в глухой деревне, проводя время в полном бездействии, то и дело, повторяя слова императора: “Должен стерпеть то, что нестерпимо, и вынести то, что невыносимо”.
Через два с половиной год героя вызывают обратно в Токио. Ситуация с репрессиями против бывших героев Японии поутихла, и он может жить теперь в городе, который, конечно, преобразился до неузнаваемости. “Токио выглядел так, как должны была выглядеть покоренная и обесчещенная столица. Всюду зияли выжженные пустыри, но на Гиндзе, в Асакуса, Синдзюку и Уэно жизнь кипела вовсю. Ярко раскрашенные бараки – кинотеатрики, кафе, дансинги, бары, – были переполнены. Одних кафе в Токио функционировало свыше двадцати тысяч. Большинство вывесок было выдержано в духе новой эры: “Кэпитал”, “Сентрал”, “Парадайз”, “Сван”, “Майами”, “Нью”, “Флорида” и так далее. Перед этими пестрыми бараками толпились размалеванные девицы – панпаны. Эту кличку им дали их главные клиенты – американские солдаты. Панпаны были одеты по последней европейской моде и носили высоко взбитую прическу, прозванную “атомной бомбой”. Впрочем, воспоминание об этой бомбе сохранилось не только в виде прически. Я встретил в метро женщину со следами ожогов и разноцветными полосами на лице. Мне сказали, что она из Хиросимы – ее так изукрасили лучи бомбы”.
Однажды, проходя по базару, офицер попадает в заварушку. Двое “красных” бежали в его сторону и кричали в мегафоны: Япония не будет колонией! Офицер схватил кадку с лапшой и швырнул ее под ноги бегущим, потом ударил одного из них, и следом получил удар по голове сзади. Офицера насильно приводят в тюрьму, затем вызывают на допрос, и в комнате он видит того самого американского офицера Харшбергера, которого он допрашивал в свое время. Харш узнает его первым и хищно улыбается, конечно, он готов по началу своего мучителя изничтожить. Начинаются угрозы, японец мгновенно включается, и говорит, что у него остался компромат на американца, на его сведения о тайных планах Пентагона. В конце концов, американец идет на компромисс, даже выдает ему документы на новое имя, записывает его адрес, с тем они прощаются до новой встречи. Вернувшись домой, офицер сообщает своему другу о случившемся. Ии, во-первых, поздравляет его с амнистией, а во-вторых, рассказывает ему наконец о том, что на самом деле происходит в Токио. Он напоминает ему о плане Исихары, и о том, что американцы на самом деле никогда не забывали об Японии как их главном союзнике в борьбе против России. Соответственно, после капитуляции, американцы стали подбирать и собирать всех японских офицеров, которые им еще пригодятся, в некие артели, конторы, землячества, клубы, для прикрытия. И всем нам, радостно заключает Ии, предстоит большая работа по осуществлению нетленного плана Исихары. После этого поистине откровения, герой уже по-новому смотрит на Токио.
“Чутье старого работника спецслужбы все-таки не обманывало меня/p. Недаром меня так тянуло в узкие переулки деловых кварталов, где стоят в ряд дома, увешанные вывесками всякого рода предприятий. Недаром эти вывески привлекали мое внимание. Но я не знал тогда, что начертанные на них иероглифы, цифры и латинские буквы надо читать по-особому. Оказывается, “дрожжевые удобрения” означали то же, что и “ароматные грибы сиитакэ”. Все компании и конторы, на вывесках которых фигурировали эти удобрения и эти грибы, были филиалами известной Лиги Восточной Азии – организации сторонников генерала Исихара. Общества и клубы с цифровыми обозначениями – Общество 8, Общество 14, Общество 38 и многие другие – были объединениями офицеров, служивших в одной и той же части или учившихся”. И так далее. Во время очередной встречи Харш рассказывает японцу о главном американском плане “Эй Би Си”: После вашей капитуляции мы хотели сразу же занять ваше место в Азии, но Чан Кай-ши подвел нас. В Китае произошла, будем называть вещи своими именами, полная катастрофа. Теперь вся наша политика в Азии поставлена под удар… Мы решили провести контрмеры. И нам придется начинать с того же, с чего начали вы. Для того, чтобы утвердить свое положение в Азии, вы сперва взяли Тайвань, потом…
– Корею. Но мы это сделали не сразу…
– Тогда была другая ситуация. А теперь время не ждет… Мы закрепим за собой Тайвань и Корею одновременно, затем возьмем Маньчжурию – и дальше. Ваш план Исихара был направлен только против России, а наш план шире – Россия и вся Азия”.
И следом начинается работа, за которую японский офицер, специалист высокого класса, берется с огромным воодушевлением. Устанавливаются крепкие связи с южнокорейскими генералами, цель – захват Пхеньяна, заново организуется агентурная сеть из бывших японских агентов, беженцев из Северной Кореи, по линии религиозных сообществ, и даже исходя из мотивов родовой мести. Для осуществления плана “Третья Мировая: Россия и вся Азия” Америка привлекает самых высококвалифицированных специалистов из американского, японского, южнокорейского контингентов. Как пишет автор тетради, никто не имел права обвинять нас в медлительности, мы очень торопились. Наконец, по прошествии 5 лет, на протяжении которых велись записи, офицер пишет: “То, что я записал до сегодняшнего дня, заполнило тетрадь только наполовину. С завтрашнего дня начну новую страницу моей тетради. С завтрашнего дня начнется новая страница истории Азии. Сегодня ночью дух генерала Исихара спустится на землю и медленно пройдет по лини, вдоль которой на днях проехал высокопоставленный американец. Бог воинов, Юмия Хатиман, благослови нас!”
Далее начинается вооруженное наступление на Пхеньян, но воодушевление японца длится не долго. Ибо интервенты учли все, кроме одного, – как водится, человеческого фактора. Сначала южнокорейские войска сдают позиции, их вытесняют партизаны, тогда к ним на помощь приходят американские подразделения. Но что толку? “В Корее многие американские офицеры и солдаты заболели “рисовым безумием”. И этому “рисовому безумию” способствуют не только северокорейские регулярные части, но и партизаны. Пак Ча Ден рассказал мне об одном американском полковнике, который говорил корреспонденту: “Невероятно! Горы стреляют, камни стреляют, рисовое поле стреляет, даже дикие орхидеи в долинах стреляют!” В конце концов, дух американских солдат и офицеров стремительно падает. “У многих офицеров и солдат в верхнем карманчике – там, где японские воины обычно хранят амулетный мешочек, имеется чистый платок. Им обычно не пользуются. Он специального назначения: чтобы помахать им в нужный момент – в знак сдачи”. Затем группа контрразведчиков, в которой состоит автор, переезжает в Сунчон, теперь она будет при штабе 1-го американского корпуса. Там он посещает Харшбергера, и застает за тем, как тот пытает корейскую коммунистку.
” – Трусит, но молчит, желтая дрянь! Восьмой день корчит из себя дурочку. Ты мне назовешь всех членов организации! Тебе есть, о чем говорить. Получены сведения, что ты недавно была в Нонволе и организовала там подпольную группу. И твоя кличка известна, тебя выдал один человек. Тебя зовут “Зоя-4”.
– А почему четыре? – спросил я. – И что такое Зоя?
Хаш-хаш пожал плечами:
– Это у них очевидно шифрованное обозначение организатора подпольных групп или связных резидентур. У одной убитой около Андю найдено шифрованное донесение с подписью “Зоя-19”, а в Токчене нашей агентуре удалось пронюхать, что в городе действуют две коммунистки: “Зоя-31” и “Зоя-56”.
Хаш-хаш зажег зажигалку и сказал кореянке: Ну, повернись ко мне, мисс Немая.
Она повернулась на стуле, и я увидел: ее платье, которое спереди выглядело совершенно прилично, на спине было прожжено и изодрано во многих местах. Виднелось голое тело – вся спина сплошь гноилась от ожогов. Я понял, что все эти дни Хаш-хаш беспрерывно устраивал ей “горячую татуировку”, но безрезультатно”.
Наконец автор оставляет Харшбергера, и, все-таки полный надежд, записывает себе в тетрадь последнее: “Завтра на рассвете начнется генеральное наступление. Судя по всему, на этот раз победа обеспечена. Маккартур решил подать команду сам, – хочет, чтобы эту сцену описали будущие историки. Значит, он уверен в успехе. Юмия Хатиман, благослови его!”
Закончив читать, Ан Пен Хак спрашивает у штабной переводчицы Ок Тан, была ли она в подполье, и была ли у нее своя кличка, имя, номер. Та рассказывает ему, что звали ее “Ива”, а точнее “Зоя-Ива”. Зоя, конечно, в знак уважения к русской героине Великой Отечественной Войны Зое Космодемьянской. Пен Хак никак не может успокоиться после прочитанного. Его мучает судьба “Зои-4” и мерзавцев Харша и японского офицера. Последние сцены романа. Перед вокзалом стоит машина с громкоговорителем, из которого раздается молодой и мужественный голос Ким Ир Сена, поздравляющего народ с победой. Мимо Пен Хака проезжает грузовик и вдруг он видит в нем Ок Тан. Та весело козыряет ему и, сложив руки рупором, кричит: “Я узнала! Та Зоя жива!” Пен Хак счастлив, а бойцы, дружно запевая “Песню освобождения”, идут дальше. На юг.
Итак, что можно сказать об этом произведении? По крайней мере, пока ничего особенного, что могло бы противоречить установившемуся мнению о писателе. Да, он писал советские антимилитаристские романы, подробно описывая разведывательную деятельность, со всеми ее подтекстами и нюансами, которую, очевидно, хорошо знал. В данной повести через японскую тему – падение, унижение, отчаяние, иллюзия обретения собственного достоинства, – Ким показал все коварство, низость, подлость (о, как бы здесь не скатиться на советский идеологический стиль!) американского империализма, готового в своей непомерной алчности завоевать и затоптать все и вся. Но не будем делать пока никаких выводов, читаем дальше.
Следующее произведение. Приключенческая повесть “Кобра под подушкой” (1962). Касабланка. 1943 год. Высокое совещание глав США и Великобритании. Повесть начинается со сцены пытки, устроенной сотрудниками английской разведки над арестованным французом, а точнее, с признательных слов последнего “Я хотел убить премьер-министра Черчилля”. Итак, идет вторая мировая война. Капитан Пимброк и майор Эймз обслуживают это важное совещание под руководством полковника Марло. Когда очередной сеанс пытки заканчивается, разведчики приходят к Марло, и там, втроем, неспешно обсуждают новых людей, появившихся в Касабланке, которые показались им любопытными. Среди всех они отмечают только двоих – красивую американку Лилиан Эйстмор, секретаря крупного чикагского промышленника, играющего большую роль в управлении экономической войной. “А что, если она нацистская Мата Хари?” И русского корреспондента ТАСС Мухина, который, как говорит полковник, такой же корреспондент, как я далай лама. В конце концов, полковник приказывает заняться этими двумя, что подчиненные незамедлительно и делают.
Сначала знакомятся с ними на выставке сюрреалистов, где Эймз, в прошлом художественный критик, живо и профессионально рассказывает Мухину и Лилиан о художниках. Потом Пимброк приглашает их на кинопоказ трофейных немецких фильмов. И во время показа Эймз с помощником обследуют их номера. Здесь интересно отметить некоторые шпионские приемы, очевидно, хорошо известные автору. Пимброк беспокоится, что его коллеги не успеют обыскать подозреваемых, и чтобы как-то протянуть время, готов на все. После просмотра, по дороге в гостиницу, “Пимброк увидел в темноте яму. Он подошел к ней, взмахнул руками, и, сдавленно крикнув, прыгнул вниз. Лилиан пронзительно крикнула. Кто-то выскочил из-за дерева и тоже прыгнул в канаву – прямо на Пимброка. Мухин подбежал к канаве и зажег фонарик, но в ту же секунду кто-то выхватил у него фонарик и толкнул в грудь. Сзади засвистели, послышался топот ног. К Мухину подбежал солдат и приставил к животу автомат. Я советский корреспондент, сказал Мухин”. После чего Мухина и Лилиан отводят в штаб американской военной полиции. За это время Эймз успевает осмотреть все, так ничего в номерах не найдя.
Затем агентов, с новым заданием, вызывают в Мадрид. Жалко оставлять Лилиан и Мухина, говорят они полковнику и друг другу. В Мадриде они должны провести важную встречу двух засекреченных лиц, из Англии и Германии, где Эймз выступает в роли богатого коллекционера, а Пимброк его секретарь. Пока проходит встреча в номере, Пимброк вдруг замечает в гостинице Лилиан, о чем и сообщает своему напарнику. Позже они снова, уже втроем, случайно встречаются в гостинице, Лилиан сообщает, что ее босс приехал сюда по делам, и все договариваются встретиться в Лондоне, куда направляют разведчиков после Мадрида. Там же, кстати, будет и Мухин, говорит им на прощание Лилиан, и Эймз делает окончательный вывод, что она агент, только пока непонятно, чей – советский или немецкий.
Англия. Оксфорд. На этот раз Пимброк и Эймз работают в “Администрации особых операций” под руководством оксфордского профессора, где занимаются весьма интересными вещами. “Чины филиала выполняли довольно оригинальную работу – выискивали из истории разных стран такие факты, которые могли быть использованы для придумывания различных хитростей. И так как люди с древнейших времен следили друг за другом и надували друг друга, в истории всех стран можно было найти много фактов, подходящих для филиала, возглавляемого профессором Джошуа Шаттлбюри”. Вскоре приезжает, как и обещала, Лилиан, а с ней Мухин. Пимброк приглашает их к себе в холостяцкую квартиру, Эймз в очередной раз совершает обыск в их номерах. Опять же ничего интересного, кроме дурацкой флейты, для заклинания змей, у русского. Зачем она? … После агенты на время расстаются. Эймз едет по спецзаданию в Испанию, а Пимброк остается в Оксфорде, пишет дневник, и по его записям мы понимаем, что происходит далее. “Администрация особых операций” получает от высокого руководства заказ, суть которого в следующем. В Касабланке на совещании глав государств было решено провести десантную операцию против Сицилии, но немцы держали на острове целых пятнадцать дивизий, наряду с итальянскими. Поэтому гарантировать успех операции можно было бы только в том случае, если бы немецкое командование убрало часть войск из Сицилии. Но как это сделать?
Профессор Шаттлбюри предложил забросить к немцам агента, за основу взяв агентурную комбинацию, проведенную в XI веке китайцами против тангутов. В чем она заключалась? “Тангутское королевство сковывало действия Китая. Нельзя было думать о каких-либо серьезных дипломатических и военных мероприятиях против других соседей, коль скоро тангуты всегда могли ударить в спину. Китайцы долго ломали голову – как бы устранить постоянную угрозу со стороны тангутов? И наконец решили провести комбинацию, чтобы ослабить военную мощь тангутского королевства. В тюрьме сидел один бандит, приговоренный к смерти. Ему предложили выполнить тайное поручение, обещав помилование. Бандит с радостью согласился. Его облекли в одеяние монаха и послали в Синцин – столицу Тангутии, сказав, что по дороге его встретит один человек. Надо будет запомнить все, что он скажет, и вернуться обратно. Бандита доставили к границе и дали проглотить восковый шарик, обмазанный медом, – якобы лекарство, укрепляющее память. Но бандита не предупредили, что граница очень строго охраняется. Не успел он перейти границу, как бы схвачен тангутами. Его стали допрашивать. В XI веке для ускорения следствия применялись психотехнические методы с использованием щипцов, деревянных иголок и прочих предметов. Бандит не выдержал и признался, куда идет, и кто его послал. И сказал насчет шарика из воска. Тангутские следователи сразу же догадались, что внутри воска должен быть документ, Дав бандиту слабительное, добыли этот документ, и следом казнили арестованного. Найденная бумажка оказалась секретной директивой китайского императора группе виднейших тангутских полководцев – им приказывалось убить своего короля и распустить армию. Тангутский король, признав директиву подлинным документом, немедленно арестовал полководцев. Пытки сделали свое дело – арестованные наговорили на себя, заявили, что они действительно связаны с китайцами и готовят дворцовый переворот. Король казнил полководцев и решил проверить всех остальных военачальников и сановников, нет ли среди них измены. Начались массовые аресты и казни. Они в значительной степени ослабили тангутскую армию. Тангутам, занятым самоистреблением, было не до Китая. Так китайцы надолго избавились от тангутской угрозы”.
Другой вариант от офицера секретной службы Монтегю: подбросить немцам труп со специально сфабрикованными бумагами. В основе этого плана была агентурная операция, проведенная японским феодалом Мори. Черчилль и начальник штаба одобрили оба плана, первый был назван “планом Бримстон”, второй – “операцией Минсмит”. С этого момента начиналась работа разведчиков по осуществлению утвержденных планов: поиски агентов в качестве “рябчика”, их обработка, засылка и так далее. После из Испании возвращается Эймз, и его с Пимброком вызывает к себе начальство. Полковник Марло дает им новое, а точнее, старое задание, связанное с ухудшением отношений с русскими.
“Надо воспользоваться этой туристической поездкой и ударить по Мухину. Обыскать его номер самым тщательным образом. Перерыть все. Он должен где-то прятать секретные записи. Надо узнать, что думают русские о встрече глав правительств. Верят ли, что в будущем году мы переправимся через Канал? И какого они мнения о дунайско-балканском плане Черчилля? А по возвращении в Лондон Мухин будет арестован. Разрешение получено.
Пимброк округлил глаза:
– Разрешили? А если не найдем ничего компроментирующего?…
– Тогда сделаем так, как велит небо. – Полковник понизил голос. – Подкинем кое-что. Уже приготовили. Найдем это при обыске после ареста и предъявим ему обвинение в шпионаже в пользу немцев”.
И так Марло завершает все им сказанное. “Мухин человек в маске. И эту маску надо сорвать с него. Мое чутье никогда не обманывает меня. – Он похлопал Пимброка по плечу. – А ваша щепетильность и то, что вы ее не прячете, мне нравится. Мы, занимающиеся этой работой, должны быть очень порядочными людьми. Мы ведь вроде хирургов, которым приходится рыться в гнойных человеческих внутренностях, но у которых руки должны быть совершенно чистые”.
Соответственно после отъезда Мухина Пимброк и Эймз проникают в его номер. Ищут бумаги, записи, везде, где можно и нельзя, прощупывают постель, поднимают подушку, и вдруг оттуда, к ужасу, – вот почему у него была флейта для заклинания змей! – раскручиваясь и поднимая голову, на них набрасывается кобра. Оба, с криками, потеряв всякий контроль над собой, спотыкаясь, падая, разбивая по ходу лампу, выбегают из номера. И после, уже у Марло, ни под какой угрозой смерти, не желают вернуться в номер Мухина, чтобы закончить работу. В конце концов, полковник посылает другого сотрудника, а от услуг Пимброка и Эймза отказывается.
Затем эпилог. Москва. Уже мирные 60-е годы. Аэропорт. Мухин в ожидании задерживающегося рейса идет в буфет и там, к своему удивлению, сталкивается ни с кем иным, как с Пимброком, ставшим международно известным детективным писателем. После горячих приветствий и обмена комплиментами, оба вспоминают славное прошлое. И Пимброк задает Мухину вопрос, который так долго его мучил. Был ли он агентом КГБ или нет? В ответ Мухин смеется. Вы зря потратили на меня столько времени! Я был, кем был и есть, – корреспондентом ТАСС. Пимброк разочарован и даже немного расстроен. Первое обнаружение тщеты их шпионских усилий. Затем разговор переходит на личное. Мухин справляется о красавице Лилиан, которая ему так нравилась, и узнает, что она стала женой и матерью двух детей. “Да, сын похожа на нее, а девочка… на меня”. Англичанин улыбается. Трогательная пауза. Затем снова о деле. Пимброк собирается писать роман о планах “Минсмит” и “Бримстон”, благодаря которым “нам удалось обмануть Гитлера и вышибить Италию из войны”. На что Мухин так же спокойно и рассудительно говорит, что Гитлер не смог послать подразделения в Сицилию только потому, что как раз в это время началось наступление русских войск в районе Орла, которое сковало все резервы немцев. Пимброк еще более разочарован. Второе доказательство шпионского безумия. Неожиданно он предлагает Мухину написать книгу о том, как было на самом деле во время войны, ведь роль советских войск старательно замалчивается Западом. Мы боролись с вами против коричневой чумы, говорит он, а сейчас Эймзами, (который остался служить в разведке) и им подобными взят курс на новую войну. “Вы сказали, что помните, как танцевали с Лилиан. Зимой сорок четвертого года в Лондоне недалеко от ее дома упал “фау-2″… и она потеряла ногу. Ей сделали протез, но она больше не танцует… Надо сделать так, чтобы никогда больше не было никаких “фау”. Покончить раз навсегда с войнами. Выпьем за наших детей… Он провел рукой по глазам. Мухин взял в буфете две рюмки коньяку, поставил их на столик. Они чокнулись”. Душещипательный момент, самый живой в этой шпионской повести, где все, словно дурные роботы, только и делают, что друг друга обыскивают и подозревают. В конце концов, объявляют рейсы, наступает момент расставания, Пимброк напоследок спрашивает о кобре под подушкой. Мухин с улыбкой отвечает, что ему надоели тогда все их обыски, о которых он прекрасно знал, и он подложил под подушку резиновую змею с пружиной. А то, что вам показалось, что она шипела, раскачивала головой, так это, как говорится, у страх глаза велики. Последнее шпионское разочарование. Мухин обещает написать об этом повесть, и с тем, крепко пожав друг другу руки, они расстаются.
Каковы же наши предварительные итоги? Понятно, что в этой повести показан весь абсурд, маразм, цинизм и трагикомичность шпионского дела. А это уже кое-что для нас значит, ибо если писатель Р. Ким всю свою жизнь посвятил написанию шпионских историй, то, что же он хотел своим сочинительством, в конце концов, сказать? Оставим пока этот вопрос без ответа. Скажем только о том, что в обоих рассмотренных нами произведениях уже прослеживается художественный метод автора. В каждой повести им подробно, чуть ли не до хирургической точности, описываются механизмы шпионского дела, а затем, по завершении, дается эпиложный, скорей, внешний, экспликационный финал. В “Тетради, найденной в Сунчоне” глазами бойца Народной Корейской армии, с последующим ким-ир-сеновским победоносным пафосом, в “Кобре” – через собственно эпилог и конечно, комментарии благородного, умного и порядочного советского журналиста. Что это значит? Все тот же учет политического заказа времени, кода ты можешь свободно описывать какие угодно, захватывающие тебя, автора, антикоммунистические страсти, но, в конце концов, охранно захлопывать их советской эмблемной крышкой? … Отложим опять же ответы на эти вопросы на более, чем близкое, заключение. И обратимся к повести “Школа призраков”, оставляя без внимания памфлет “Кто украл Пуннакана?”, который не дает нам, в плане идей и структуры, ничего нового. То есть, внутри истории описываются разнообразные американские организации, борющиеся с СССР на идеологическом фронте, и друг с другом, за финансирование от спецслужб, а в финале показаны их цинизм и мелочность, как у автора водится, глазами добропорядочных героев, случайно оказавшихся свидетелями этих тайных, в буквальном смысле шизофренических войн.
Итак, приключенческая повесть “Школа призраков”, предваряемая следующим эпиграфом: “Ниндзюцу – искусство быть невидимым”. Едва мы начинаем читать эту повесть, как тут же понимаем, что она есть вещь программная, как для шпионов, так и собственно для жанра, ибо строится, без особых прикрас, в форме донесений безымянного для нас молодого человека своему столь же безымянному шефу, отправившему его учиться в некую школу разведки АФ-5. Причем, с такими напутственными словами: “Пиши донесения не в форме сухих официальных отчетов, они мне осточертели, а в форме писем самому близкому человеку, от которого нет никаких тайн, в самой непринужденной манере, изливая на бумагу все, что в голове и сердце. Пусть твои писания напоминают скорей беллетристические фрагменты, чем деловые доклады. Только смотри, ничего не выдумывай. Помни, ты посвящен в дело, теперь ты не простой смертный, а призрак. Первое правило призрака – не врать”. Что герой незамедлительно и неукоснительно делает, рассказывая шефу о том, чему их учат в этой школе. Первое донесение. Об искусстве общения. И здесь мы будем приводить наиболее выразительные, на наш взгляд, цитаты. Итак, вот о чем говорит их учитель Веласкес:
“Этим делом – оказыванием словесного воздействия друг на друга – люди стали заниматься еще со времен питекантропов. Многим удалось достичь большого мастерства, в частности, знахарям, колдунам, жрецам, политикам, торговцам, ловеласам, аферистам и лазутчикам. Как правило, они применяли способы и приемы, придуманные ими самими, опираясь на природную хитрость и умение обхаживать людей. Но никто не делился с другими секретами своего искусства, не передавал опыта следующим поколениям. Сколько замечательных ухищрений, находок, открытий, шедевров, выдумки безвозвратно кануло в Лету! Но лучше поздно, чем никогда. Во второй половине двадцатого столетия люди одной страны наконец спохватились и решили путем методической регистрации и систематизации наиболее эффективных приемов уговаривания возвести технику в степень науки”.
Далее донесение о том, как надо расшифровывать людей.
“Дополнив и развив послевоенные исследования ряда френологов, физиономистов и психологов-бихевиористов, Веласкес создал теорию, подкрепленную многочисленными цифрами, о том, что по внешним данным человека – телосложению, форме головы, ушей, глаз, рта, носа и подбородка, их соотношению, по жестам, походке, манере смотреть, манере говорить и прочим внешним формам поведения – можно точно распознать характер человека, его способности, повадки и особенно слабые стороны его натуры. Монография Веласкеса выглядит необычно: почти вся состоит из таблиц внешних данных и движений человека, с пояснительными текстами, рисунками и фотоснимками. Я узнал из этих таблиц, например, что существует 12 форм рта, 18 форм глаз, 22 формы носа, 15 форм ноздрей, 24 формы походки и 27 манер говорить. И что человеческие физиономии делятся на 48 типов, каждый в свою очередь делится на несколько подтипов”.
Далее идут донесения на темы “наука о знакомствах” и “как надо уговаривать?”. Вот весьма любопытная цитата из лекции об уговаривании:
“Уговаривание (У) – это результат навязывания воли (В) объекту акции (О. А.) на основе избранного тактического рисунка, то есть метода (М) и применения трюков (Т). Таким образом: У = И+М+Е/ О. А. Но процесс уговаривания можно ускорить путем применения форсированного трюка. Скорость уговаривания (СУ) – это воля плюс метод, умноженные на форсированный трюк (ФТ): СУ = (В+М) * ФТ/ О. А. Под форсированными трюками подразумеваются различные экстраординарные меры, ставящие целью не только обеспечить успех уговаривания, но и сократить вообще процесс последнего – то есть, сэкономить затрату энергии, требуемой для произнесения слов и для жестикуляции, и сократить время, расходуемое на уговаривание О. А.” И так далее.
Затем начинаются практические занятия на тему знакомств. Герой и его напарник Даню успешно знакомятся в горном курортном городке, возле плавательного бассейна, с двумя очаровательными девушками, блондинкой и брюнеткой. И после “практикуются”, то есть, осуществляют все те знания, что получили на занятиях. А вот своеобразный отчет о прошедшей встрече: “Встреча в общей сложности продолжалась 80 минут, из них 65 за столиком, 15 – на верхней веранде и на площадке перед машинами. Разговор прошел в хорошем ритме, легкий перебой произошел только в конце беседы: Даню проявил тенденцию перейти на тон, рекомендуемый для второй стадии, но я, заметив ироническое прищуривание О. А. – 1, подал ему предостерегающий жест – поправил галстук двумя пальцами. Даню избрал с первой минуты манеру “гассман” – беззаботный весельчак, легкомысленный, с пробелами в воспитании, но без цинизма. А я действовал в манере “меллер” – сдержанный, рассудительный, скептик, но тактичный”. Конечная цель их практического общения с девушками, как сказал Веласкес, “подчинить себе их полностью, установить абсолютный контроль над их волей”.
Далее, для героя и Даню устраивается первая встреча с легендарным Командором, начальником их школы. В чем заключается его легендарность? Один из примеров. “Командор прибывает в Рио-де-Жанейро. Через некоторое время бесследно исчезает местный журналист Озеас Феррейра, который собирался выступить с разоблачениями тайных махинаций иностранной державы. После долгих поисков труп с пулевыми и колотыми ранами на всем теле находят в лесу. Заключение полиции – самоубийство”. И таких примеров у Командора целое множество. Наконец происходит встреча с великим и ужасным. Что говорит герой о своем впечатлении от Командора?
“Внешность Командора меня разочаровала. Редковатые волосы на голове, белесые брови и ресницы, очки в прозрачной оправе, лицо гладкое, равнодушное, ничем не примечательное. И говорил он ровно и тихо, как будто за стеной – тяжелобольной. Я подумал: голос у него тусклый, обесцвеченный, совершенно нейтральный. Таким голосом, наверное, говорят привидения, и то самые флегматичные. Рост у него средний – не высокий и не низкий, фигура самая обычная, такую не заметишь в толпе. Одет в спортивную рубашку и штаны из бумажной рогожки неопределенного цвета. Такое впечатление, как будто он принял защитную окраску, чтобы ничем не выделяться”. Но после, еще не сведущему в шпионских делах, новичку объясняют: “сейчас он вроде актера без грима, отдыхающего между спектаклями. Но когда надо, на его лицо можно положить любые краски. Он может надеть на лицо любое выражение и может говорить и двигаться по-разному”.
После студенты школы призраков проходят практикум по таким вспомогательным дисциплинам, как радиотехника, топография, оперативная химия (как изготавливать чернила и проявители для тайнописи, токсические, взрывчатые, зажигательные средства), специальная дипломатика, изучающая виды документов и методы изготовления печатей и пломб, техника наблюдения, подрывная пропаганда, теория контрразведки, техника подслушивания и так далее. И наконец они приступают к главному предмету обучения, науке номер один, как сказал Командор, ниндзюцу. Во вступительной лекции профессор Утамаро пояснил: “Ниндзюцу родился в Японии во времена непрестанных феодальных войн. У каждого феодала имелись самураи особого назначения, которые создавали агентуру в других княжествах, засылая туда соглядатаев и вербуя их на месте, проводили различные подрывные мероприятия – поджоги, отравления, похищения и убийства, распространяя слухи и подбрасывая фальшивые документы, чтобы сбивать с толку врагов и сеять между ними раздоры. На этой основе сложилась специальная дисциплина, главной задачей которой было изучение и теоретическое обоснование наилучших способов незаметно, подобно призракам, проникать к врагу, выведывать его тайны и сокрушать его изнутри. И эта наука получила название ниндзюцу – искусство незаметного проникновения, искусство быть невидимым”. Происходит многотрудное осваивание теоретических основ этой высокой науки, также в совокупности и с другими. Такими, как руморология (наука о слухах) и кудеталогия (теория переворотов и мятежей). Наконец, теоретический курс окончен, и вот что говорит профессор Утамаро выпускникам:нтежей).реворотов и мт ухах)ности с дургими, такими какть к врагу, выведывать еготайныницы, очки в прозрачной оправе, лицо глад “Больше лекций у вас не будет. Впереди у вас только практические занятия, это вместо дипломной работы, затем экзамены, и после этого вы начинаете трудный и опасный путь призрака”.
В чем заключаются практические занятия, о которых сказал Утамаро? Герой и Даню получают задание от самого Командора. Требуется завлечь и убить одного крупного нефтепромышленника из Кувейта. Затем вложить в его карман документы о красном заговоре в странах Африки, которые вызовут сенсацию во всем мире. “Акция “Ниндзя-1″ – это стрела, которая одновременно должна поразить кувейтского нефтепромышленника и в который раз скомпрометировать красных”.
Получив задание, все начинают готовиться. Проводят три репетиции, в ходе которых были хронометрированы все действия участников, затем план акции был пропущен через вычислительную группу, состоявшую при Командоре, в конце концов, все проверено и выучено наизусть. И вдруг провал… Кувейтский нефтепромышленник исчезает, а трупом – о, ужас и позор всей школе! – оказывается никто иной, как сам легендарный Командор. Происходит “разбор полетов”, кто виноват, где просчет, какое звено цепи оказалось слабым, параллельно герой сдает в школе экзамены по всем предметам. Вскоре обнаруживается, что знакомая девушка героя (О. А. – 2) по имени Гаянэ связана с женщиной, которая подозревается в этом темном деле, но как только начинают искать Гаянэ, исчезает и она. В школу приезжает новый Командор, герой беспокоится, сможет ли он получить свое первое задание после окончания школы, если его объект акции замешан в скандальном провале, и тем более исчез бесследно. Но все проходит спокойно, он и Даню, как успешные выпускники, получают первые задания и вылетают, каждый в своем направлении. И здесь донесения героя прекращаются, а спустя время, он пишет шефу уже нечто другое, под названием “вместо донесения”. Что же он в нем говорит?
Он сообщает о том, что это он подстроил смерть Командора… Ибо отец Гаянэ, с которой у него, на самом деле, более чем неформальные отношения, был греческим патриотом, активно участвовал в партизанской войне, но был убит неким иностранцем, проникшим к подпольщикам под видом корреспондента прогрессивной газеты. И этим корреспондентом оказался Командор. Далее он раскрывает обстоятельства убийства. А затем, – и это самое важное в повести! – он рассказывает своему всесильному шефу о себе. Кстати, как тот и просил, “изливая на бумагу все, что в голове и сердце”.
“Несколько слов о себе. Природная скромность не позволяет мне пускаться в автобиографические подробности. Скажу только, что я поступил на частные курсы сыскного дела (компания Керриер) с одной целью: набраться нужных знаний для писания грамотных детективных книг. Но когда я узнал, что самых способных курсантов отбирают для дальнейших занятий и затем определяют на весьма доверительную работу, и что я попал в число отобранных, – у меня возникла мысль использовать этот дар фортуны: собрать нужные сведения для сочинения достоверных рассказов и повестей о действиях секретных служб.
А после встречи с вами, когда я понял, что вы поверили, придуманной мной, биографии, и что я прошел (незаметно для себя) все тесты, я решил идти дальше. Будь, что будет! Когда я учился в университете, профессора предрекали мне карьеру ученого, и я сам собирался стать историографом, но меня немного смущало то, что наряду с интересом к сугубо научным проблемам, я ощущал неприличную для молодого ученого тягу к творениям таких классиков шпионской беллетристики, как Льею, Оппенхайм и Уоллес. В знаменитом рассказе Стивенсона добропорядочный Джеккиль по ночам превращается в злодея Хайда. Во мне тоже боролись ученый Джеккиль и детективный Хайд, и, увы, победил последний, и приволок меня к дверям сыщицких курсов.
Когда я узнал от вас, что вы решили послать меня на специальные курсы, затем в секретную школу “где-то в Африке”, я решил последовать примеру Стетсона Кеннеди и Жана Ко. Первый – американский репортер – проник в ку-клукс-клан, а потом на основе личных впечатлений написал книгу “Я был в ку-клукс-клане”. А второй – французский журналист – совершил одиссею по злачным местам, куда впускают только избранных, и потом опубликовал сенсационный репортаж о “сладкой жизни” парижской элиты.
Искренне благодарю вас за то, что дали мне возможность пройти курс учения в школе АФ5. Теперь я обеспечен материалом для серии шпионских повестей и киносценариев. За день до моего вылета в Базель я был принят новым Командором. Сказав напутственное слово, этот неофашист-миллиардер – генерал от секретной службы – ввел меня в курс акции, перед которой “Санта Клоз” и “Ниндзя-1” кажутся детскими забавами.
В ближайшее время я созову пресс-конференцию и расскажу о том, что мне удалось узнать с того дня, как вы посвятили меня в тайные дела, – до того дня, когда новый Командор дал мне последнее задание. Пусть мир узнает о делах, творимых и замышляемых вами и вам подобными…
Утамаро, конечно, будет неистовствовать, когда узнает, кто с таким усердием слушал его лекции. Но профессор должен быть доволен своим учеником. Я провел комбинацию по всем правилам, приводимым в трактате “Ниндзюцу-хиндэн-сецунин-мокуроку” (верхний свиток, глава седьмая), – проник в замаскированном виде во вражеский лагерь, завоевал доверие и в нужный момент нанес удар…
Простите меня за неряшливый слог и небрежный почерк: рядом стоит Гаянэ и дергает меня за рукав – скоро посадка. По прибытии в этот город мы сразу же дадим первый бой. За ним последуют второй, третий – и так далее. Мы решили посвятить все наши силы, наши жизни борьбе с такими, как вы, врагами человечества, врагами его светлого будущего!”
Конец повести. Согласитесь, в этом первом, среди рассмотренных нами произведений, не экспликационном, а естественном финале, исповедь героя настолько, не по-шпионски, чистая и искренняя, что за героем прямо-таки выглядывает автор. И тут возникает закономерный вопрос. Не о себе ли он, автор, здесь писал, не о своем ли многотрудном пути (учеба – разведка – сочинение детективных историй – репрессии – путь призрака)? И тогда, к кому обращено его самое главное донесение? К какому такому повелителю и тирану его жизни?… Остается только догадываться. Вероятно, это и есть ответ на поставленный нами прежде вопрос. Вот о чем хотел сказать всю свою жизнь писатель и сказал-таки в своей завершающей повести, за два года до смерти. И здесь следует обратиться к еще одному важному фрагменту в этой неоднозначной и знаменательной, во всех отношениях, истории. Во время аудиенции легендарный Командор говорит будущим молодым шпионам следующее напутствие:
“Наша работа проходит в полнейшей тайне, она скрыта от человеческих глаз. Обычные люди измеряются их видимыми делами, видимыми качествами. Чем больше известны их дела, тем выше они оцениваются. А мы измеряемся нашими тайными делами, нашими тайными качествами. Чем меньше знают нас, тем выше надо нас оценивать. Наш удел быть незаметными. Мы рыцари Ордена Незримых Дел, мы – каста призраков, стоящих над простыми смертными. Мы – подлинные супермены, ибо влияем на жизнь и дела людей, воздействуем на историю и двигаем ее. Она не может развиваться без нас. Так же как не может идти спектакль без машинистов сцены – они поднимают занавес, меняют задники, вертят сцену, открывают люки, из которых поднимаются и в которые проваливаются актеры – все делают машинисты сцены. И точно также действуем мы за кулисами политики, в то время как на сцене перед публикой двигаются главы правительств, министры и генералы. О них пишут в газетах, их голоса передаются по радио, а наш удел – полная безвестность. Запомните слова из киплинговского “Кима”: “Мы, принимающие участие в игре, стоим вне защиты. Если мы умираем, то дело с концом. Наши имена вычеркивают из книг”. Мы существа нулевого бытия (курсив мой – А. К.), мы живем в плане У, – это китайское слово означает Ничто, о нем говорится в учении буддийской секты цзен. Мы должны верить только в У – Ничто. Никакой романтики, никаких чувств, идеалов, патриотизма, кодекса морали, священных принципов, – все это чепуха, для нас существует только Дело – борьба с врагом, которого мы должны победить любой ценой, даже ценой превращения всего мира в Великое У”.
Такой вот пронзительный монолог, обращенный к Ничто и в Ничто. А теперь переведем дыхание, и скажем очевидное. В эти отчаянные слова писатель Роман Ким вложил все, что он думал о мире людей и о мире творчества. Да, он всю свою жизнь писал о призраках, и эта тема в истории литературы русскоязычных корейских писателей поднимается впервые, тем более, что через много десятилетий она, литература, обретя постперестроечную свободу, вернется к образу призрака, но уже по-другому, по-своему: русские, евразийские корейцы как вечные призраки. И речь об этом еще впереди. Здесь, правда, могут мне возразить, причем здесь этническое, ведь все разведчики, независимо от национальности, – призраки. Да, все, отвечу я, но инородец, каким был Роман Ким, в стане русских разведчиков-призраков, все-таки более призрак, чем кто-либо другой, и, кому, как ни ему, знать и писать более об этом. Таким образом, именно в этом ключе я вижу бесценный мировоззренческий вклад писателя Романа Кима в литературу корейской диаспоры советского и постсоветского периода. Который все-таки обманул идеологическую систему и соответственно жесткую форму “бессердечного” политического детектива, – сиречь, литературы нулевого душевного бытия, – и все-таки вложил в нее свое эмоциональное, сокровенное, личное. И который, конечно же, сочиняя своих безумных призраков, готовых ради борьбы друг с другом превратить весь мир в Ничто, сам так отчаянно мечтал стать частью этого живого мира, обрести простое земное счастье, напрочь забывая о всяческих призраках, – что, кстати, и происходит с героем этой замечательной повести в самом финале.

Глава 4

СОГЛЯДАТАЙ

(Литература как Обретение Новой Родины)

Итак, после всех революций, репрессий, депортаций, секретных служб и сверхсекретных заданий, обрести простое земное счастье! Несомненно, существует Божья Воля, Провидение, которое вдруг дает такой малочисленной диаспоре, как корейская (всего-то не более полумиллиона человек), писателя, который попытается выразить мироощущение своих соплеменников в так называемую эпоху застоя, и скажет об их простой земной жизни многое. Имя его Анатолий Ким (1939 г. р., Россия, окончил в 1971 г. Литинститут, первые публикации в 1973 году). Здесь, правда, опять же необходимо учитывать сложившееся отношение к этому имени: корейские писатели никогда не признавали его своим, да и сам Ким всегда, во всех интервью, подчеркивал, что он русский писатель, отмахиваясь от всего корейского в нем, как от черной метки. Вот фрагмент интервью, сделанного с ним уже после распада СССР, в 21-м веке, под названием “Я пишу о бессмертии” (журнал “Молоко”, Москва, 26.09.01).
“Недавно один человек попытался сделать мне комплимент. “Вы непревзойденный корейский писатель в России”. А я его спрашиваю: “Каких еще корейских писателей вы знаете?” Он не смог ответить. По-моему, принадлежность к литературе определяется только языком. На каком языке человек наиболее полно выражает себя, к той национальной литературе он и принадлежит. Дело не в расовой принадлежности, а в принадлежности к слову…”
Какой же все-таки он, А. Ким, писатель? Корейский, русский? И что важнее для него – национальное миросознание или виртуозное владение художественным русским языком? Опять же проведем специальное расследование и внимательно рассмотрим его произведения, сначала на корейскую тематику, потом на русскую. Итак, “Сыновний суд (Дальневосточная быль)” (здесь и далее, из сб. “Соловьиное эхо”, Москва, “Советский писатель”, 1980 г.). Рассказ начинается с того, как жена с любовником покидает опостылевшего мужа. Свидетелем их бегства становится ее маленький сын. Предоставим слово автору:
“Когда мать, торопливо попрощавшись с ним на пристани, подхватила узел и села на пароход, мальчик вдруг разрыдался и взбежал за ней по сходням. Он догнал мать и уцепился за одеяло, которым был привязан ребенок к ее спине. Женщина обернулась и, не спрашивая ни о чем, тоже заплакала. Это еще более испугало мальчика, и он не хотел отстать от нее. Но она погладила сына по голове и сказала:
– Иди домой, Мансам. Смотри за сестрой. Сестра, знаешь, с огнем балуется. Как бы дом не подожгла!
– А почему вы плачете? – спросил тогда сын.
– Потому что жалко тебя. Не могу взять с собой. Сестру твою нельзя оставлять одну. Иди, мальчик!
И тогда Мансам, всхлипывая, отцепился от матери и вернулся на берег. Пароход ушел, и с тех пор он не видел матери много лет”.
Далее отец, спохватившись и узнав, куда сбежала жена с любовником, едет за ней в Хабаровск. В городе долго плутает, блуждает, наконец, с помощью добрых людей находит их барак. Жена Василиса в ужасе прогоняет его, но муж Матвей Шин, полный надежд вернуть ее, остается, поселятся рядом, и устраивается чернорабочим на стройку. Спустя время любовники опять тайно сбегают, садятся на поезд, Матвей, в очередной раз обнаружив их подлое бегство, бежит за ними, успевает сесть в вагон и находит их… После, в приамурское село приходит сообщение о смерти Шина, обнаруженного мертвым возле станции, со справкой, удостоверяющей его личность, и деньгами в карманах. И осиротевший мальчик Мансам едет по указанному адресу к отцу на могилу.
После его возвращения взрослые из побратимов покойного отца решают поселить его младшую сестру со стариками, под их присмотр, а Мансам должен закончить школу. Спустя время, неожиданно приходит письмо от родного дяди из Владивостока. Дядя намеревается забрать их к себе, Мансам просто счастлив, теперь они уедут с сестрой из этого села, и ничто им больше не будет напоминать об утрате. Затем приходит второе письмо от дяди, в котором сообщается, что дело, в общем, решенное, и скоро, в начале лета, он приедет и заберет племянника и племянницу. Мансам воодушевленно готовится к новой жизни во Владивостоке и ждет, ждет, ждет приезда родного дяди.
“Затем прошел май. Люди, приезжавшие пароходом из Хабаровска, всегда видели чисто одетого юношу, стоявшего на пристани. Проходя мимо него, многие приветливо заговаривали:
– Что, встречать дядю вышел?
– Да, – с ясной улыбкой отвечал Мансам.
– Должно быть, следующим пароходом приплывет.
– Наверное, – соглашался Мансам. – Он военный человек, у него много дел.
– Да, брат, скоро уедешь от нас…
– Видно, придется уехать, – улыбался парень. – Дядя родной нашелся, ничего не поделаешь”.
Через много лет выяснится, что дядя тем летом развелся с женой, завел себе другую, молодую, и поэтому переезд их не мог состояться. После школы Мансам устраивается работать в батрацкую коммуну. И вскоре приходит ужасная весть, то ли слух, то ли правда, о том, что его сестра забеременела от кого-то из стариков. Мансам в ярости идет к ним разбираться, избивает одного из бобылей, видит сестру, тупо уставившуюся на огонь, проклинает стариков, и в полном отчаянии уходит. Он мучается вопросом, за что им такое горе? И не в силах разрешить эту безнадежную ситуацию, решает вместе с сестрой покончить с собой. Даже приготавливает для этого кусок опиума. Но тут один их сельчан, вернувшийся из Средней Азии, сообщает ему, что видел там его мать с любовником Пя Гиром по прозвищу Бык. Мансам в одночасье понимает, что во всех их с сестрой бедах виновата только она и отправляется в Среднюю Азию.
Проходит много лет, Мансам учится по рабочему направлению в Дальневосточном университете. Однажды друг, односельчанин, спрашивает его, как же он все-таки съездил тогда в Среднюю Азию. И Мансам впервые рассказывает ему: “Я тогда приехал в городок утром и полдня просидел возле станции. Все не решался идти. Жара стояла страшная, а я надел телогрейку. За пазухой, под телогрейкой, у меня в петле молоток, я подобрал его по дороге на одной станции. Впоследствии я узнал, что такую же петлю под одежду пришил себе Раскольников. Только у него там висел топор…” После Мансам, прерывая рассказ, вспоминает воочию, как все было.
“И тут выбежала из дома о н а. Нечесаная, изменившаяся. Один рукав кофты был закатан, другой спущен.
– Ты пришел, Мансам… Зачем? – горько спросила она.
– Здравствуйте, матушка, – тихо произнес сын.
– Ага… только сразу скажу тебе, что он не виноват. Мне бы он признался… А ты вырос, сынок, какой большой уже! Я знаю, зачем ты пришел. Но ты сначала спроси у него. Правда, спрашивать мало толку у дурака. Он и сам точно не знает, виноват или не виноват. Как нарежется пьяный, так ничего не соображает, точно и на самом деле бык. Попробуй сам спросить у него, может, добьешься толку. Только не убивай его, Мансам! Зачем тебе держать ответ за такую дубину!
– Матушка, я не стану его трогать, – угрюмо ответил он.
– Знаю! Зна-ю!! – вскрикнула тут мать и, схватившись за голову, опустилась на корточки. – Ты пришел м е н я судить! Ну и суди, сынок! Суди! Вот я, собака, а все мои щенята ползают! – показала она пальцем на испуганных ее криком детишек.
И вдруг она метнулась вперед и крепко обхватила ногу сына. Припав лицом к его колену, она забилась и негромко, дико и сдавленно вскрикнула. Он схватил ее за плечи и попытался оторвать о себя, но она не далась.
– Ты должен судить меня, в этом только мне облегчение, сынок, – бормотала она, не поднимая головы. – Сколько раз я хотела сама приехать, да не могла, не могла!”
И в самом финале.
“Тогда Мансам, чувствуя, что сейчас жалость сомнет его, и он страшно закричит или расплачется как ребенок, пошел прочь от дома не оглядываясь. Сзади наступила тишина, вдруг смолкла цыганская музыка. Тишина была загадочная, жуткая для Мансама. Словно целились в спину ему из ружья или подкрадывались, чтобы ударить по затылку. Ему хотелось быстро обернуться, посмотреть назад. Но он знал, что если сейчас оглянется, то может увидеть такое, от чего уйти будет уже не в силах. И тогда жалость убьет его. Он уходил от этой жалости, которую вызвала мать. Уходил потому, что хотелось ему быть свободным и что-то еще неведомое, удивительное узнавать в людях”.
Оставим пока повесть без комментариев, и читаем дальше. Рассказ “Месть”. Учитель Ян в ярости, прямо на уроке, зарезал серпом девушку, и после, в ужасе от содеянного, сбежал из деревни. Отец девушки Цай отправляется на его поиски. Проходит одиннадцать лет, и он, состарившийся, отчаявшийся и больной, возвращается ни с чем. По совету жены, он берет к себе молодую немую наложницу, которая рожает ему сына Сунгу. Этому талантливому мальчику, проявившему недюжинные способности в стихосложении, отец перед смертью завещает отомстить за сестру. Далее описывается жизнь Сунгу, который, помня суровый отцовский наказ, неуклонно следует за смертельным обидчиком, но всегда что-то мешает исполнить свой сыновний долг. То тяжелая болезнь матери, а потом ее смерть, то его болезнь, то просто выживание на чужбине, в России, куда он попадает, и вот наконец спустя тридцать лет, он приходит в дом учителя Яна, но от старухи-гадалки, узнает, что великий грешник прошлым летом скончался. Он решает остаться в этом городке, построить себе дом, и поселить к себе женщину, которая излечила его от тяжелой болезни, но однажды “грузовик волочил по улице тяжелую бадью для бетона… и подслеповатая, согнутая пополам старуха выбежала из-за угла дома на дорогу и наткнулась головой на растрепанный стальной канат… Так свершилось еще одно предсказание старухи – железо убило ее… И, глядя на эти неузнанные останки дорогого существа, Сунгу шепотом проклял себя. Ибо свершилась-таки его месть, теперь свершилась, когда он меньше всего думал о ней. Преступление Яна ничем не могло быть искуплено, никаким другим злом – оно искупилось лишь чистой добротой этой женщины”.
И следующим образом, в конце рассказа, Сунгу, размышляет о своей жизни, в которой, следуя сыновнему долгу, он так и не стал поэтом: “А затем он подумал о том, что поэт есть посланец от будущих людей, к нам направленный, чтобы мог рассказать нашим потомкам о самом грустном и самом веселом в нашей жизни. Впоследствии этот посланец, идя по строчкам своих стихов, вернется назад и навечно погрузится в безмятежное существование. Но случается так, что он не может почему-либо исполнить своей миссии, и тогда, разрывая роковое кольцо судьбы, строит маленький щитовой дом, покупает свадебного гуся, вступает в профсоюз, – и навсегда остается среди тех, кого ожидает безвестность”.
Следующий рассказ “Невеста моря”, о сложных взаимоотношениях внутри семьи, с детьми. Невеста моря, так ее прозвали за то, что она много лет, чтобы прокормить детей, пока муж сидел в тюрьме, собирала в океане съедобные раковины и морскую капусту, спрашивает у свой подруги:
” – Скажи, сестра Чен, для чего нам небо дает детей?
Никогда не имевшая ни мужа, ни детей, Чен на то отвечала, жалобно улыбаясь:
– Для божественной радости, полагаю, сестрица.
– Нет, вы ошибаетесь, хотя слова ваши высоки, как вечные горы, – возражала Невеста Моря, покачивая головой. – Для того дети, чтобы мы еще крепче запутались в сетях судьбы… Вы видели, наверное, как поросята сосут свою мать? Они всю высосут ее, пока лежит, а потом рассердятся и изгрызут ей живот. Так ради чего мы проливаем материнскую кровь и слезы?”
И после разговор между ней и супругом, вернувшимся из тюрьмы, об их дочери Томико, которая, по слухам, убила больную сестру жениха ее младшей сестры, чтобы тот поскорей на ней женился.
“Скажите мне, правда ли то немыслимое, что говорят люди о наших детях? – спросил муж, и в суровом голосе его слышались растерянность и боль.
– Правда ли? О чем вы? – тихо сказала жена. Но она уже поняла, о чем он: безъязыкий дурак один в городе, а злых людей гораздо больше.
– Если это правда, то нет ничего на свете страшнее, чем наши дети… Лучше бы мне вовсе не возвращаться из тюрьмы, а вам не рожать их на свет”.
Таким образом, во всех рассмотренных нами рассказах корейского цикла Кима, как и в прочих, герои словно заключены, закупорены в своей родовой национальной судьбе – кровная месть, материнский долг, мужнин долг (“Шиповник Меко”), и вынуждены, как в древнегреческих трагедиях, слепо исполнять свое суровое предназначение, попирая свою личную свободу, право выбора и призвание. Причем, действие их может происходить не только в России, но и в Корее, – везде, где существуют корейские поселения. Но мир, который окружает писателя Кима, не только корейский, но и русский, и даже большей частью русский, поскольку Ким пишет, видит и думает на русском языке. Так что же происходит в этом русском мире? Рассмотрим рассказ “Двенадцатый”. Автор вспоминает сахалинское детство и описывает свою дружбу с соседом, командиром горноспасателей, местным чемпионом по корейской борьбе Перебреевым.
“На толстой, как полено, мохнатой руке Перебреева было наколото: “Избави бог меня от друзей, а от врагов сам избавлюсь”, и эта тускло-голубая надпись завораживала меня: каждый раз, как я прочитывал ее, с трудом разбирая буквы под густой мужественной шерстью, во мне сердце испуганно вздрагивало – то пронзало меня электрическим уколом сложное чувство, смесь тревоги, восхищения и робости. Тревога была потому, что мне становилось боязно за него, столь откровенно заявлявшего о своей независимости, гордом одиночестве и пренебрежительном отрицании всякого человеческого участия; восхищение вызывала та дерзкая вера в собственную силу, которая недвусмысленно и несколько угрожающе заявляла о себе с этой его лохматой десницы. И дыхание у меня пресекалось, хотя я не мог постичь всю грустную самоуверенность и скрытое отчаяние подобного заявления”.
Корейский юноша пребывает в неизбывном восхищении перед этим гордым русским великаном и странную дружбу с ним воспринимает как божий дар.
“Перебреев был мне непонятен. Он никогда по-настоящему не заговаривал со мной, ни о чем не рассказывал, я для него не существовал, видимо, но мне особенно грустно и хорошо было, что именно так он относится ко мне. Тайна моей жизни, тайна моего чувства к нему становилась от этого еще прелестнее. Я слышал от многих, что Перебреев за что-то сидел, что старуха мать его многие годы прожила одна, почти нищенствуя. Мне непонятен был смысл подобного течения жизни: какие-то страшные проступки, и такое же наказание, и сопутствующие всему этому немые страдания, и тщательно скрываемые тяжелые воспоминания. Мне так хотелось, чтобы собственная моя жизнь прошла вдали от всего подобного – в прозрачной ясности простоты и покойного счастья. Я мечтал тогда об отшельничестве, о судьбе Тарзана: жить в дремучем лесу, среди покорных львов и дружественных обезьян! Романтический побег внутрь себя, путь растерянных и слабых духом, увлек меня тогда, и я видел спасение в блистательном обособлении, в отделении от грозной мириады всеобщей жизни. Стараясь сбежать от предопределенного, я несся дикими прыжками навстречу самому себе, рискуя расшибить лоб о собственный лоб. Моим идеалом стал угрюмый Перебреев, и я находил утешение в охотной службе ему. С тоской я думал, что лето когда-нибудь да кончится, и придется снова ходить в школу, и настанет конец нашим прогулкам на мотоцикле”.
Но к великому несчастью героя, избравшего “путь растерянных и слабых духом”, могучий Перебреев погибает на шахте, оказавшись двенадцатым, кого засыпало обвалом. И в финале рассказа, оставшись и осиротев без силы и крепи перебреевского духа, герой катарсически скорбит, перерождаясь из Хобота (кличка), “позорно избитого в драке позади японской кумирни” в одного из великого рода земных существ, так заявляет автор, “которые с такой гордой скорбью встречали смерть и беду”.
А вот рассказ “Мышь пьет молоко” (здесь и далее, из сб. “Вкус терна на рассвете”, рассказы, М. “Молодая гвардия”, 1985 г.). Инженер Алексей на выходные возвращается к себе на дачу, где его ждет любимая жена. Он выходит из электрички, идет по грибной роще и вдруг весь растворяется в этом раздольном, лесном и речном раю.
“Широкая в этом месте заводь уже вобрала в себя смуглоту созревающего вечера, чей тяжелый колос – пожелтевшее солнце – низко клонился над дальними сиреневыми лесами. Прохладный ветер коснулся его затылка, обдул виски; по воде замигала рябь, разбив огненное отражение солнца на тысячи приплясывающих осколков. Глядя на них, можно было предположить разное: что это огненные паруса каких-то волшебных корабликов; что работает невиданное световое табло, обращенное в небо, к иным мирам; что сверху от солнца льется его светозарное вещество, и, бесшумно разбрызгиваясь, падает в речную заводь.
Это и есть, наверное, совершенство мира, вдруг подумалось молодому инженеру. Тихая река. Золотое солнце. Березовая роща. Грибы. Весь бесконечно долгий летний день. Ровное и неизбывное, порой жгучее ожидание встречи с женой. И перехватывающая дыхание радость сдержанности, блаженство неторопливости, сладость уверенной надежды…”.
Итак, мы видим в русских рассказах Кима совершенно другой, отличный от корейского, мир, – неторопливый, гармоничный, величественный, в котором русские герои, живущие на родной земле, абсолютно счастливы, в своей гармонии с этим миром. И тут следует сказать об отличительной особенности писателя Кима. Он подходит к литературе как художник, и собственно начинал свой творческий путь как художник, о чем многажды рассказывал в своих произведениях, и соответственно главным его художественным орудием является зрение. Вот как он пишет о беспощадном, нечеловеческом зрении героя рассказа “Полет”, конечно же, имея в виду себя.
“И далее он рассказывал, как сложно ему жить на свете, имея столь сверхзоркие глаза. Он видит все поры на чужих лицах и кто мыт, кто не умыт. Он видит пыль на ворсинках одежды, на шерсти кошек и собак. Видит жирную грязь на посуде, ложках и вилках, поэтому не может есть в столовой. Он видит фальшивую белизну напудренных женских лиц и потому не может танцевать с девушками, дружить с ними. На что вокруг себя ни обратит взор, всюду он видит пыль, прах. На лестничных перилах. На цементных швах в кирпичной стене. На руках у продавцов в магазине. На сверкающих боках автомобилей. В обыкновенном воздухе, который объемлет нас и которым приходится дышать. Даже иногда внутри запаянных электрических лампочек и медицинских термометров видит он пыль. Я был совершенно поражен. Со жгучей тревогой я подумал, как же непросто быть молодым, сильным, неглупым, гордым человеком и иметь столь беспощадное зрение. Какие можно строить надежды, если всюду вокруг себя видишь следы тихой и непрестанной эрозии жизни. Какое же несчастье быть жертвой подобного зрительного феномена!”
Как несчастье, так и счастье, добавим мы. А вот рассказ “Два ключа на веревочке”, повествующий от первого лица. Герой занимается столь любимым ему занятием – собирает в лесу грибы, и встречает старуху по прозвищу Шинкарка (поскольку когда-то промышляла вином), которая жалуется ему на то, что потеряла в лесу ключи. После идут авторские размышления о несчастных деревенских старухах, которые зачастую никогда не выходят замуж, не имеют детей, живут скудно, одиноко, сиро, убого, несчастно. И, выходя из бора, герой вдруг обнаруживает с краю дороги, в ямке, два железных ключа на веревочке.
” – Твои ключи, бабушка?
Она остановилась и, безмолвная, прикрыв ладошкой рот, смотрела не на позвякивающие ключи, а на меня. Должно быть, старуха была потрясена: я ей показался чудодеем. Но и в самом деле – найти потерянные ключи в этом огромном лесу было равносильно чуду!
Моя душа полнилась гордостью, словно и на самом деле удалось мне доказать наличие в себе некоего могущества. В ту минуту я и чувствовал себя всемогущим – случайно сделав человеку приятное и словно передав из рук в руки не обычные дверные ключи на потертой веревочке, а само чистое добро. И если бы я хотел обладать властью над земными обстоятельствами, то единственно ради возможности делать подобные чудеса.
– О-ох… ох, какой ты целовек хороший! – наконец-то молвила Шинкарка, одолев свою немоту.
Мне показалось, что старуха от удивления несколько спутала понятия и не так выразилась. Поэтому, хоть я был и рад, и необоснованно горд собой, ради справедливости решил поправить старуху:
– Причем тут, бабушка, хороший человек? Дело ведь случайное…
Она медленно покачала головой, восторженно, мягко и красиво глядя на меня.
– Нет, – возразила она. – Кобы нехороший был, господь бы такие глаза не дал”.
После герой попадает в аварию, чудом остается жив, вдруг замечает идущую краем дороги старуху, удивительно похожую на Шинкарку, и так он объясняет себе и нам, читателям, свое счастливое везение.
“И тогда мне стало понятно, что я мог погибнуть, но остался цел не по счастливой случайности, а из-за отсрочки, которая была определена для меня. Я эту отсрочку очень ясно почувствовал… И тут, вспомнив бескровное, бледное лицо старухи, вспыхнувшее озарением непонятного для меня чувства, я подумал: может быть, и на самом деле у меня особенные глаза, раз я сумел найти потерянные ключи? Мне очень хотелось, чтобы так оно и было. Там, в лесу, может быть, и на самом деле произошло что-то чудесное, но я не понял этого… И с неясной для меня самого надеждой я смотрел на мокрую дорогу, по которой должен был прибыть дорожный инспектор”.
Вот такую в себе непреложную избранность осознал герой Кима, обладающий столь удивительным зрением, соответственно ему ничего не остается, как и дальше всматриваться в окружающий его мир, пока новый для него, загадочный, всматриваться и все замечать, любые детали, нюансы, движения чужой души, а потом все это так вкусно описывать, восторгаясь или наоборот печалясь. Рассказ “Любовь”, уже из городского цикла, о том, как старик полюбил не родную ему внучку, души в ней не чаял, и эта неожиданная любовь вдруг дает ему силы противостоять тому удушливому мещанству, которое окружает его в доме. Или в рассказе “Шамаханская царица”, стареющая красавица, пережившая неудачный брак, остро чувствующая свое одиночество, однажды покупает для маленького сына книжку “Сказку о золотом петушке”, в которой узнает в шамаханской царице себя, свой портрет, сделанный одним художником, отчаянно влюбившимся в нее в свое время, которого она, будучи замужем, конечно, отвергла. Это любовное ей послание, сквозь годы и расстояния, самым непосредственным образом говорит ей о том, что она прожила свою жизнь не так, как могла и хотела. Или совсем, казалось бы, мелочь в рассказе “Благословение козы”. Сидит в своем деревенском доме писатель, ему никак не пишется, смотрит он от безделья в окно и… “вдруг я увидел, что к Полечкиному дому подходит какая-то другая старушенция, ведет на веревке красивую рыженькую козу. По тому, как шатко-валко бредет по снежной дороге укутанная с головой в шаль незнакомая бабка, как семенит коротенькими ногами, обутыми в валенки, можно было бы догадаться, насколько она стара и немощна… Значит, подходит она к калитке, привязывает козу к палке забора, к “стоколине”, и заходит в избу.
И тут я встрепенулся. Какая-то неведомая загадка жизни все же намечалась в этом непонятном визите бабки с козой на веревочке! Я оставил в покое карандаш и бумагу, да так и прилип к окну. Шел третий месяц моей деревенской отсидки, и я, признаться, изрядно устал от однообразия опрощенной жизни. Мне, как и всякому на земле, хотелось новизны и неожиданностей”.
После обнаруживается: “Незамедлительно последовавший ответ совершенно развеселил и растрогал меня. Все оказалось просто и величайшим образом жизненно. Коза “запросилась”, козе нужно было замуж, и старая хозяйка привела ее из неблизкой деревни Княжи, прошагав семь километров по глухой лесной дороге. У них в Княжах, оказывается, не осталось ни одного способного козла”.
Как мы можем назвать такого, прозревающего, замечающего все и вся, (даже “запросы”” козы!) героя? Конечно, героем-соглядатаем, который, рассматривая и описывая Чужое, сам, по крайней мере, пока, остается в стороне, не участвует в изображаемой им жизни, ибо он есть пришелец, неофит, инородец. Соответственно все его рассказы, как городского цикла, так и деревенского, не имеют истории, драматургии, это просто изящно исполненные портреты, зарисовки, фиксации протекающего мимо потока чужой жизни. И нет-нет, да издаст автор, выдавая свое инородство, крик или плач о своей сиротской, лишенческой доле, как это брошено в рассказе “Белокаменные холмы”, правда, закамуфлировано, из уст русского героя Максимова, проезжающего на поезде милые сердцу места.
“Человек бежит, нагой и легкий, по мелкой речной воде и потом лежит на вагонной полке, летящей по воздуху мимо этой реки. Почему не хватило ему силы и доброты на одну-единственную любовь, на одну-единственную привязанность? Почему вдруг не оказалось у него такой земли, про которую никогда нельзя забыть, о которой плачут, находясь в разлуке, и на которую постепенно неуловимо становишься похож?”
Таким образом, подытоживая, можно сказать, что творчество Кима развивается по двум направлениям – корейскому, герметичному, под тяжелым небом своей изгнаннической, родовой, национальной судьбы, с четкой, детерминированной, повторяю, под стать древнегреческой, драматургией, и русскому – напротив, неохватному, настежь открытому всем любопытствующим взглядам, залетным ветрам, драматургически не оформленному, а скорей портретному, где писатель больше художник. Что дальше? Встанем на место писателя. Как ему разрешить в себе два этих, никак не соприкасающихся мира, а об их пересечении вообще говорить не приходится.
Дальше мы читаем повесть “Собиратели трав”. Место действия опять же Сахалин. Море. Песчаный мыс Камарон, на котором сходятся три совершенно разных героя. Смертельно больной кровью, безымянный русский человек, в прошлом доктор, решивший бросить все и вернуться в места своего детства; бессловесный корейский старик До Хок-ро, бывший дворник, копивший всю свою жизнь деньги, по копейке, из своих дворницких зарплат, и обкраденный кем-то подло и жестоко, и Масико, молодая японская женщина, портниха, живущая с маленькой дочерью, муж которой за драку попал в тюрьму. До Хок-ро и Масико собирают для заработка морскую капусту, а после к ним присоединяется русский человек. Что происходит в повести? … Собственно, ничего не происходит, – ни вовне героев, ни внутри. Герои собирают траву, которая “может сберечь чью-нибудь жизнь”, и вспоминают прожитое. До Хок-ро – свою безответную любовь в Японии, куда он приехал в свое время на заработки. Русский человек – свою благополучную и бессмысленную жизнь с женой-красавицей, которой, после объявления об его безнадежной болезни, он вдруг стал не нужен. И Масико, вспоминающая о муже, изнывающая от одиночества, единственная, кто еще ожидает чего-то от будущей жизни, и не зря. В конце концов, она получает письмо от супруга из тюрьмы и безоглядно к нему уезжает. В таком случае, чем знаменательна для нас эта повесть?
А тем, что, в связи с ней, впервые в истории литературы корейских русскоязычных писателей, мы можем говорить о новом понятии художественной этничности. Что тут имеется в виду? Автор сводит в одно художественное пространство (море, мыс Камарон) корейского и русского героя, то есть, отказника, аутсайдера по собственному желанию, который в силу этого становится р а в е н инородцу, у обоих, как итогом жизни, нет ни настоящего, ни будущего, они равно асоциальны, потому находятся в одном месте, имя которому Край Земли. В таком случае, через русского героя, способного внятно высказывать свои мысли и чувства, автор, – и вот вам его прием! – мимикрируя в русской среде, выражает свое миропонимание. Ведь никак не сможет он это сделать через вообще мало говорящего и плохо по-русски понимающего старика. Так работает механизм художественной этничности. И вот что говорит автор устами русского человека, впервые высоким стилем обращаясь к До Хок-ро.
“Завтра будет восход, и это огромное явление, старик, – вдруг заговорил он, слепо глядя в огонь, – Ночь тоже огромное явление. Звезда в небе что-нибудь да значит старик. И ты тоже огромное явление, и я. Смерть тоже огромное явление, но вот взметнется она на пути от земли до неба, а о ней мы ничего не знаем. Я был врачом, мне приходилось иметь дело с умирающими, – что ж, и у меня умирали, – но никогда, оказывается, я не знал, что это такое. Также и теперь не знаю, и мне стыдно, потому что отпущена была мне целая жизнь, за которую я должен был серьезно и с любовью постигать смерть, как и жизнь, равным образом. Но я считал, наверное, что это других касается, не меня. И вот я стою перед нею, и стыдно мне…
Над землей, старик, вокруг земли не только воздух, не только магнитные поля и розовый свет солнца – над землей скопилось огромное количество энергии, и когда умирает добрый, не злой, энергия эта увеличивается еще немного. И она никогда не исчезнет, и ее все больше скопляется там, наверху…
Я хотел одинокого конца среди величественной природы, которая утешит меня за все, а нашел тут тебя, старик, и Масико. Нет, старик! Прекрасная природа не может утешить человека. Человека может утешить только человек … Я успокоился рядом с тобою, старик. Ты будешь на земле повсюду, вечно, в тебе моя надежда. Вы берете на прокорм себе от самой земли – берете жизнь своими темными, первыми руками человечества, срывая траву с земли или погружая эти руки в море. Вы ближе других к печали праха и глины, и вы больше, чем другие, знаете цену жизни. Ах, если бы мне разрешили еще одну жизнь! Жить – что знают об этом те, которым неизвестно ваше безмолвное согласие с жизнью… Старик! Вы, добрые люди, бессмертны. Когда ты умрешь, старик, ты не пойдешь в землю, ты взлетишь вверх”.
Остается добавить, что на протяжении всего этого проникновенного монолога бедняга До Хок-ро просто-напросто спит. И здесь вопрос. Философия ли это: “восход… ночь… звезда… ты… я… смерть… – огромное явление”, “человека может утешить только человек”, “добрые люди бессмертны” и так далее? Очевидно, нет, это всего лишь на всего имитация, тавтология, обрамление и отрыжка от философии, или общее место, вооруженное “первыми руками человечества” как поэтическими оборотами. Мы еще вернемся к невнятной многозначительности Кима, а пока читаем дальше.
Повесть “Луковое поле”. Структура произведения аналогичная. Где-то, в глубинах необъятной империи, есть луковое поле, вокруг которого собрались самые разные люди, для заработка, большей частью, конечно, корейцы, которые, как известно, в брежневские времена зарабатывали себе на жизнь выращиванием и продажей лука и арбузов. В повести три главных героя. Русский человек Павел, нанявшийся сторожить луковое поле. Корейская старуха, у которой он кормится, и ее дочь Люба, пытающая заработать на жизнь свою и детей. Сторож Павел такой же отказник, маргинал, аутсайдер, как и русский герой предыдущей повести, но мотив его ухода из “гущи жизни” иной: он добрый, чистый душой, слабый и потому пьющий человек. Вырос с матерью, суровое военное детство, отец рано бросил их, Павел прожил несколько лет с нелюбимой женщиной, перебивался с одной простой работы на другую, в конце концов, все ему надоело, и он уехал из Москвы на свой край земли. Из истории Павла примечательна его дружба с неким непризнанным гениальным художником по кличке Мальвазия.
“Он пил только политуру, очищенную с помощью соли, и называл это отравное пойло “мальвазией”. Такое дали и прозвище ему – Мальвазия. Жил он одиноко в старом деревянном доме, и его комната, страшно запущенная холостяцкая берлога, вся была увешана и заставлена картинами. Во всех картинах его повторялось одно и то же: огромные великаны над обычными лесами и полями, над морскими просторами, великаны, бредущие куда-то среди облаков, сами как розовые и дымчатые облака, полупрозрачные и невнятные, отрешенно склоненные над маленькими деталями земного мира. Одна картина особенно тревожила Павла, когда он, бывая в гостях у нового своего знакомца, видел ее: зеленые холмы, меж которых темнеют складки оврагов, далее за холмами и оврагами синели спокойные, сглаженные горы, курчавились в небе розовые перистые облака, – и не сразу можно было заметить, что среди них возвышаются, едва заметные в воздухе, колоссальных размеров люди, как бы сотканные из поднебесной блеклой дымки. По наклону их неимоверно вытянутых тел можно было понять, что великаны бредут куда-то все вместе туманной толпой, к единой и невидимой миру цели. Возле их высоких плеч темнели словно бы два комарика, – приглядевшись, Павел различал два летящих самолета. А у нижнего края картины художник изобразил лежащего на земле человека, который был очень похож на него. Гимнастерка поверженного была покрыта кровавыми пятнами, называлась картина “Воздушный бой над Гремячевым”. Павел спросил, почему Мальвазия нарисовал себя на картине, и тот ответил: потому что был под тем селом ранен и, лежа в полубреду, видел с земли поединок двух истребителей – нашего и немецкого. “А великаны, – спросил Павел, – для чего великаны? Какое особенное значение имеют они?” “Никакого, – отвечал Мальвазия, обсасывая чистую кисточку, – просто я их сначала вижу, а потом рисую такими, каких увидел. Знаешь, – говорил он, – а ведь природа слишком хороша и велика, чтобы могла принадлежать лишь людям да зверям”, – так считал Мальвазия, художник-неудачник, пьющий политуру вместо вина”.
Эти великаны, которых изобразил художник, после, тропинками памяти Павла, выйдут на безбрежное луковом поле, и составят, по замыслу автора, философский посыл данного произведения, – люди, устремленные всем своим духовным существом ввысь. Посылом этим впоследствии мы и закончим рассмотрение данной повести, а пока продолжим рассказ о других героях. Корейская старуха, уставшая жить, то и дело вспоминающая мужа, вся, сотканная из печали и скорби, не понимающая, для чего ей это луковое поле, дочь, родные, этот сторож, которого нужно кормить, прочие люди, бессмысленно мелькающие перед ее глазами.
“С тех пор как он умер, прошло семь лет, и за все это время он ни разу не удосужился явиться о т т у д а, чтобы позвать ее с собой. И она принялась шепотом ругать его: семь бесконечных, ненужных лет заставил ее томиться одну, бросил среди этих железных дорог, самолетов, огромных каменных городов. Зачем ей сын и дочь, зачем все внуки и правнуки, зачем принимать на душу еще и эти новые муки за них, если уже семь лет назад жизнь ее кончилась, и остался лишь послеполуденный невнятный сон, который надо досматривать в одиночестве? И она, плача, упрекала его за беспечность: всегда был таким, смеялся громко, веселился без меры… Ты был добрым человеком, вся округа знала тебя. Даже в самые лучшие годы нам едва хватало риса для нового урожая, потому что амбар наш всегда был открыт для тех, кто нуждался, и ты сам насыпал каждому полной мерой, от всей души веселясь при этом: ты умел радоваться своему человеческому могуществу, своей крестьянской удаче Что ж, старый! Можно было куролесить и мальчишествовать, коли так была устроена твоя бессмертная душа, но ты всегда жил широко, как разлившаяся река, и возле тебя было хорошо всякой другой жизни. Да, имя тебе – Река, дающая жизнь. Внутри тебя плавали разные красивые рыбы, по серебряной спине твоей скользили корабли и лодки, рыбаки забрасывали к тебе сети, затая в душе тихую молитву об удаче. Берега твои обжил зеленый камыш, а по долине широкие рисовые поля были залиты твоей водой. Так куда же ты истекла, широкая река?”.
Затем дочь Люба, через которую автор собственно и дает картины корейской жизни в те времена.
“Она всегда мечтала купить или построить дом. Этот дом наконец появился – большой, крепкий, шлакобетонный, с паровым отоплением, с небольшим садиком и просторным двором, но куплен он был почти целиком на долги. И чтобы разделаться с ними, пришлось опять-таки год за годом гнуться на проклятом луковом поле. А удачи не было. В один год лук взошел густой и сочный, дал хорошие перья, но головка не села, – оказались не те семена. В другой раз всходы были жалкие, но перепахивать поле было поздно, и урожая сезона не хватило даже на то, чтобы сдать совхозу по договоренности… И когда она устала уже настолько, что только боль усталости была единственным ощущением всей ее жизни, в Новгороде сшибло машиной мужа, две недели пробыл он в больнице без памяти, и ей пришлось все бросить и съездить за ним в самую пору уборки…”.
И наконец главный герой повести – само луковое поле, в отличие от моря в “Собирателях трав”, не просто объект, а работающее как художественный субъект, то есть, плодоносящее, кормящее людей, которые работая на нем, любят его или ненавидят.
“Земля, на которой уснуло луковое поле, стоя уснули деревья, забылись в камышовых домиках усталые люди, – земля тоже спала, снились ей разные сны. Сидел в кротовой тьме человек, сидел на берегу канала, спустив вниз ноги. Безветренно было, тихо и очень широко в пространстве мягкой ночной тьмы. Где-то в степи покладисто и трудолюбиво стучал мотор. И земле чудилось, что опять она лежит вся сухая, в трещинах, и ей так надоело злое солнце, и она собирается уйти в свою же прохладную глубину, обнять там мокрую глину и уснуть до осенних дождей”.
Или: “Луковое поле оживилось, будто площадь, на которую пришли люди справить праздник. Заканчивался сбор арбузов, приступали к уборке лука. Люди копошились по всем углам поля, нагибались и разгибались”. А вот, с эмоциональным отношением к полю, как к живому: “Проклятое поле! – прищурившись, хозяйка долго оглядывала его. Дальний край отстоял от дороги больше, чем на пол километра и все это расстояние она проползла, вдоль каждой грядки туда и сюда, четыре раза за весну и лето, – четыре было прополки. И вот надо теперь его убирать. Оно почти убило ее, вымотало все силы, иссушило до самых костей ее тело. И теперь лежит перед ней, словно громадная супоросная свинья, откормленная ее потом и кровью”.
А вообще “героев поля” великое множество: бригадир с семьей, сезонники, студенты, всякие ханыги, пытающиеся тайно перекупить лук или арбузы; у всех, у них, свои истории, которые терпеливо и увлеченно рассказывает автор, в результате чего складывается картина поистине тяжелой, многотрудной, скорбной жизни человечества, вечно прикованного к земле, к выживанию, к насущному, повседневному, посему вполне логично прямое обращение скорбящего автора к небу, к звездам, к некому звездному брату, – этакий опять же плач, стенание о столь несчастном обустройстве человеческого существования.
“Не хватило бы у меня воли, мужества и силы до сих пор терпеть подобную работу (писательскую – А. К.), если я не открыл бы тебя, мой Звездный Брат. Когда-нибудь ты явишься в мир и твердой рукой, а не дрожащей и нерешительной, как моя, дорисуешь намеченный силуэт, заполнишь его животрепещущей светотенью и сочными корпусными мазками, – создашь истинный образ, во всей полноте и правдивости, воспользовавшись, может быть, той концепцией человека, которую в мучениях создал я, скромный исследователь, заблудшая командировочная душа второй половины двадцатого века. Я эту концепцию всю изложу тебе без утайки, без ложной скромности и чувства стыда за свое невежество. Ибо чего же мне стыдиться, если страх был моим открытием мира, боль и неуютность жизни – ярчайшим первовпечатлением, если я не помню счастливого воркования матери, – на ее глазах фашисты (люди) сожгли первого сына и мамину маму, мою бабушку… Мне часто снился мой сожженный брат – что он в последний миг каким-то чудом улетел из горящего запертого сарая, и я удивлялся во сне, до чего же братик радостен и хорош, хотя и совсем малыш. И он умел летать. Однажды ночью, в августе, я стоял на дороге, глядя в небо, и словно мой сон о мертвом брате развернулся вокруг моей головы пространством необыкновенно яркой, крупнозвездной сферы. То и дело мелькали в каменной синеве стремительные огоньки августовского звездопада, я сразу, в одно мгновенье, понял родство моего летающего брата из сна с этими звездами. И вот она моя концепция человека, которая пришла ко мне фантастическим и, если хочешь, провидческим путем через сон: мы, каждый из нас, – явления такие же, как звезды”.
И наконец, те самые “мальвазийские” великаны, с которыми ассоциирует себя и автор, как олицетворение мечты о величии человека, – главная, настойчиво повторяемая, из произведения в произведение, мысль Кима.
“Над наши свободными головами выгнулся гулкий свод неба, самоиспускающего голубое сияние. О груди наши бьются, толкутся и затем расходятся в стороны барашковые облака, подхваченные разворачивающимся – словно петли брошенного аркана – воздушным циклоном. И мы идем степенной толпой седовласых исполинов, мирно беседуя о корнях родства белых звезд-гигантов с нашим не последним во Вселенной родом Солнца, а внизу вдруг раздается неистовый вопль – и мы знаем, что это взывает к нам еще одна человеческая душа, возжаждавшая доброты и бессмертия. И мы видим, как человек стремится скорее, скорее вырасти, достигнуть свой высшей сущности”.
Подведем очередные итоги. Итак, Ким свел в вышерассмотренных произведениях два мира, корейский и русский. Русский, повторяю, мир маргинальный, отказный, аутсайдерский, столь модный в советском андеграунде, воспринимавшийся как протестный, отсюда причисление Кима, при всей его “любви к почве”, к писателям демократического толка. Но, будучи сведенными, эти миры так и остались замкнутыми по отношению друг к другу, слишком разные и различные они, по форме, целям, качеству и содержанию. У корейцев цель просто выжить, встать на ноги, дать детям приличное образование, пустить их достойно во взрослую жизнь, у русских – цели нет, жизнь должна быть свободной: не принимаю эту жизнь, ухожу в сторону, и никто не заставит меня вернуться обратно. Тогда возникает вопрос, возможно ли вообще свободное существование корейского героя в русском мире, не на краю земли, возле лукового поля или сахалинского моря, а, так сказать, полноценное, среди равных тебе людей, в социуме?
И здесь следует рассмотреть другое отношение автора к русскому, о котором мы еще не говорили. Не только восторгами от красот русских людей, их природы и воли, переполнен автор, но и страхами, – страхами чужеземца, инородца по отношению к иррациональной стихии русского мира. От заурядного неприятия русского пьянства (“Вкус терна на рассвете”) до… И здесь просто находкой для исследователя становится рассказ “Между Байдуром и Махой”. О чем он? Опять же герой собирает в лесу грибы. Затем, под теплым ярким солнышком, которое служило ему в лесу ориентиром, засыпает, а просыпается, когда солнце уже исчезло, и непонятно, куда идти. Все последующее повествование сводится к попыткам героя выйти из леса. Герой, как заколдованный, кружит вокруг одного и того же болота.
“И тут древний Пан, козлоногий и козлорогий, тихо зашелестел в гуще черного ольшаника, обступившего болото. Невнятный страх пока еще смутно обозначился в душе, словно скрытая в белом тумане болотная трясина… Над туманными клубами лишь чернеет скрюченная рука коряги. Я должен только одно знать – что все этот пройдет, и что по-прежнему вечерами я буду сидеть в кругу семьи… мирно читать свои книги. Деревянная шишковатая голова, обросшая лохматой бородой, лишь померещилась мне. Никто не стоит за кустами и не подсматривает за мной. И никто сейчас не выскочит из болота…”.
Далее: “И настороженно озираясь вокруг, я впервые распознал лес как живую, неимоверно могучую силу, и она составлялась из сжатой силы всего глухонемого зеленого воинства. Каждая их этих прямых сосен, косматых черных елей и выросших в сырой чащобе сутулых берез, – каждое дерево со всей громадой своей древесной мышцы, с тайными струйками соков, с клубком корневищ, уходящих под болото, оказалось гораздо могущественней меня. И теперь, когда их было много, а я среди них один, – деревья и кусты, мхи и папоротники раскрылись в подлинной сущности, явили свою душу – она была враждебна и беспощадна ко мне”.
Ужас продолжается и нарастает. “В лесной тесноте каждому дереву так томительно, душно, беспросветно и безнадежно, что не было и не могло быть здесь хотя бы чего-нибудь отдаленно напоминающего человеческий свет и сочувствие. Мрак беспощадности исходил от каждой жизни, брошенной в мучительную тревогу собственного выживания, и, находясь во чреве мещерского леса, я понял, где начинаются истоки людской жестокости и безнадежности. Они, эти истоки, начинались там, в непостижимой глубине напластовании эр, где зарождалась первая жизнь, – и при этом о н, холодный математик и игрок, все рассчитал так, чтобы жизненная сила каждого жаждущего своего бытия была бы прямо пропорциональна его беспощадности к ближнему. На этом и замешено право могущественного, прекрасного леса, об этом пока что разбивались все усилия божественного человека, – и я не мог рассчитывать ни на какое чудо, находясь в жестокой зеленой толпе”.
И наконец кульминация этой богооставленности. “И в эту минуту, только что выпрямившись над корзиной, я увидел за елками белую огромную фигуру. Словно из облака – ослепительно белый великан ростом с сосну двигался за мелкими деревьями вдоль старого леса. Длинные белые волосы свисали за спиной… Женщина? Кажется, нет… Великан стал медленно разворачиваться лицом ко мне: прямые плечи обозначились в вышине, голова обернулась – сейчас мы встретимся с ним взглядом. И в эту секунду слепящий, как солнечный взрыв, сверхъестественный страх застлал мне глаза. Я хотел повернуться и бежать, но вместо этого упал лицом в мох и прикрыл руками голову. Срывающимся голосом я бормотал, внушая себе: “Это… показалось. Это тебе… показалось. Ты подними голову… посмотри… Этого быть не может… Подними голову, посмотри…” Но я не мог поднять головы, я лишь сильнее втискивался лицом в сырой, прохладный, пахнущий болотом мох”.
Заметьте, как пронзительно написано! Итак, прекрасные добрые великаны, звездные люди из “Лукового поля”, на поверку оказались страшными, не умопостигаемыми лесными чудовищами. Опять же, не без сочувствия, встанем на место автора. Действительно, что же ему делать в этом, фигурально выражаясь, сплошном, дремучем лесу русской жизни? В 1984 году в Москве, в издательстве “Советский писатель”, выходит самое знаменитое произведение автора, роман “Белка”. И начинается он следующим образом.
“Я сирота, отец мой погиб во время войны в Корее, а мать умерла от голода в лесу, сжимая в руке клочок бумаги, где был начертано имя ее мужа, офицера Народной армии. Рядом с матерью лежал я, трехгодовалый ребенок, меня подобрали крестьяне и передали в государственное учреждение. Очевидно, мать бежала со мной на руках, спасаясь от наступающего врага, и заблудилась в лесных дебрях одной из глухих провинций Северной Кореи. Неизвестно, сколько времени продержалась несчастная моя матушка в лесу, но если учесть летнее наступление американцев 195… года, то, очевидно, несколько месяцев, – ее нашли уже глубокой осеню. Питалась она, должно быть, одной травой да кореньями – даже у мертвой в стиснутых зубах была зажата горстка травы.
Я ничего этого не помню, и даже смутного облика матушки не возникает в моей памяти, как я ни напрягаю ее. Но зато совершенно отчетливо вспоминается мне, как по стволу дерева спустился рыжий зверь с пушистым хвостом, перебежал на простертую надо мной ветку и замер, сверху внимательно разглядывая меня…”.
В этом романе – знаменательный факт! – автор впервые, от первого лица, открывает свою этничность и сиротство как знак своей инородческой природы. И далее, обращаясь к некоей прекрасной даме своего сердца, в которую был влюблен в детстве на Сахалине, непосредственно уведомляет ее и нас, читателей, о своем жизненном и художественном методе, посредством которого он и расскажет нам свою историю.
“Речь идет о превращениях и перевоплощениях. Я могу мгновенно превращаться в белку и, обратно, принимать человеческий облик в минуты особенные, отмеченные каким-нибудь сильным возбуждением или испугом. Иногда бывает, что я подхожу к раздвинутым дверям вагона в метро человеком, а вскакиваю в вагон – когда двери приходят в движение, чтобы закрыться, – стремительной белкой, быстренько втягиваю за собой хвост, чтобы его не прищемило, и снова мгновенно оборачиваюсь человеком…
Перевоплощения же происходят у меня при неизменной телесной сущности – просто моя душа вселяется в того или иного человека, и не только в человека, но даже в бабочку и пчелу – и это происходит не по моей воле и в момент, совершенно не предвидимый мною. Полагаю, что в данном случае имеет место какой-то особенный дар, редкая способность, которою наделила меня природа. Этих перевоплощений у меня может быть сотни за одну минуту, и я порой изнемогаю, побывав за время, что стою на краю тротуара, дожидаясь зеленого светофора, то каким-то клерком из Сингапура, у которого в кармане развалился отсыревший бумажный пакет с завтраком, то мелкопоместным дворянином из Рязанской губернии прошлого века, который начитался Г. Торо и хочет жить одиноко в лесу, и т. д. Каждое подобное перевоплощение для меня как краткий обморок, когда душа на время покидает тело; но бывают и затяжные обмороки, когда эта самая душа, словно истинная белка скачет зигзагами все новых перевоплощений, как по ветвям густого леса”.
С помощью этих превращений и перевоплощений герой-белка расскажет не только о себе, но и своих друзьях, сокурсниках по художественному училищу, которых, в конце концов, разбросает жизнь по городам и весям, и которые так и не состоятся как художники. Но прежде автор, опять же предупредительно, дает характеристику своему герою-белке.
“Я осторожен и, хотя многое знаю, предпочитаю знание свое хранить про себя. Я отлично вижу происки оборотней и всюду, куда ни ткнись, обнаруживаю следы их заговора. Но в беспощадной их войне с людьми я не могу быть ни на чьей стороне. Хотя я сам зверь, – правда, мирный, не хищный, – я не могу быть с оборотнями в одной стае, и это из-за вас, любимая.
Но я не могу привыкнуть и к подлинным людям, потому сам не такой, как они. Во мне нет ничего их беспечного, поистине божественного бесстрашия – я весь одержим, можно сказать, страхами. Мне не дано блаженной слепоты, когда, осиянные заревом бесчисленных мировых катастроф, о н и веселятся в хороводах, сочиняют оперетты и ходят друг другу в гости. И, наконец, я больше всего боюсь смерти, насильственной или естественной, – все равно какой, и этот страх, не преодоленный духом, не дает мне стать одним из подлинных людей. Одержимые бесами, терзаемые зверьми, вновь и вновь гибнущие в развалинах того, что сами пытаются возвести, – они ведут себя словно бессмертные, хотя имели достаточно примеров того, что вполне смертны. Я никогда не смогу быть таким прекраснодушным, ибо в основе моей сущности сидит недоверие – и к другому, чем я, существу, и к самому себе, и к господу богу, создавшему этот мир. Не смея поверить во что-нибудь чудесное, да и не способный к вере, корчусь, я один в ночи, как паук на дне пустого кувшина, куда нечаянно упал, и, вылупив в темноту глаза, жду неминуемой гибели”.
И здесь просто необходимо сказать, что более откровенного признания о себе у Кима трудно найти! Тем и ценен, уникален роман “Белка”, что он обнажает многие стороны природы самого автора, объясняет его движение, отход от изначального пути и вполне закономерный исход. Но продолжим дальше. В вышеприведенном отрывке вскрываются вечные враги героев, объединенные понятием “заговора зверей”. И так автор их описывает.
“… а ведь любой тиран это прежде всего обыватель, правда, весьма крупный и злобный по сравнению с остальными, и любой демагог и болтун или сверхъестественный бюрократ – тоже, а сущность оборотня, которого столь мирно называют мещанином, составляет то, что средоточием высшего смысла его бытия является у него кишка, и основой его извечной тревоги =- пустота в желудке. Итак, боязнь пустоты во чреве – вот чему мы обязаны бешеной энергии и замечательной предприимчивости этих существ, внешне почти не отличимых от людей, и последние часто с охотой подчиняются первым, считая их в высшей степени серьезную желудочную озабоченность за проявление служебного рвения или административных талантов”.
Итак, повторим, каждый из героев, о которых рассказывает Белка, под человеческим именем …ий, мечтал стать художником, как и он сам, – Митя Акутин, Кеша Лупетин, Гриша Азнаурян, – то есть, стать существом высшего духовного порядка. Но все они, в силу слабости или рокового стечения обстоятельств, как в случае с Митей, так и не одолели заговор оборотней или зверей. Продемонстрируем художественный метод автора, на примере трагической истории Мити Акутина, нелепо погибшего от выстрела инкассатора, и влюбленной в него Лилианы, его школьной учительницы, которая собственно и привезла его в Москву учиться на художника. Эта история (глава 2-я), по моему глубокому убеждению, является лучшей в романе и вполне соизмерима с самыми высокими образчиками мировой литературы 20-го века. А собственно сам метод перевоплощении, исполненный в технике потока сознания, осуществляется автором (белкой), в пределах одного предложения.
“Я умирал с чувством величайшего облегчения, а я хоронила его с мыслью, что он поплатился не за свою вину, вернее, убит без всякой причины, единственно потому, что этому миру совершенно безразлично, кто умирает, когда и почему. Лилиану спрашивали, кто я для нее, состою ли в родстве с нею, я слышал каждое слово ее ответов какому-то официальному ведомственному лицу и, хотя не мог открыть глаз и увидеть их, представлял бескровное лицо своей учительницы, любовницы и верной поклонницы, – я отвечала, что погибший – мой двоюродный брат, потом я вскрикнула и пошатнулась, и следователь принялся утешать меня с заботливым рвением и отдал мне письмо Мити, написанное не мне, не мне! – милицейский офицер не совсем поверил в мое родство, но не стал требовать у меня доказательств. Без всяких формальностей и выдали тело из морга, в гробу он лежал, одетый во все новое, что я принесла, очень бледный, с забинтованным горлом, набитым ватой (служительница подземелья, пожилая санитарка в клеенчатом переднике, сделала эту сложную повязку со всей тщательностью, словно ее могли проверить начальники или комиссия – спасибо тебе, добрая женщина!), и меня повезли на кладбище прямо из морга, в машине сидела одна Лилиана.
Я провожала Митю в последний путь без слез, с вытлевшей ямой в груди, на месте сердца, большой автобус похоронного бюро со множеством пустых сидений подбрасывало на неровностях дороги, гроб слегка подскакивал. Митя словно кивал головой, и бледное лицо его с закрытыми глазами казалось добродушным и лукавым, как в иные минуты его жизни. Я была совершенно одна в машине наедине с мертвецом, которого все еще любила, и не могла, не в силах была даже заплакать, безумие накатывало на меня; я теперь только поняла, почему люди собираются вместе, чтобы оплакивать усопшего, о, я хотела бы кричать, биться у него на груди, и пусть бы меня оттаскивали плачущие вместе со мной женщины, – но о д и н о ч е с т в о у гроба было так тяжко, и страшно, и беспредельно печально, что нельзя было даже прошелестеть шепотом, не то, что зарыдать. Я смотрела на коротко остриженного, с оттопыренными ушами шофера, который сидел в своей кабине и деловито, не обращая на меня внимания, вел автобус по шумным московским улицам, – и мне не верилось, что мы с этим незнакомым человеком находимся в одном и том же мире, принадлежим к одному времени. Мне показалось, что если немедленно чего-нибудь не сделаю, то произойдет нечто ужасное, и я встала с места, пошатываясь, и накрыла гроб крышкой. Но легче мне не стало, тогда я упала на ближайшее ко мне сидение, уткнулась головой в руки и на время сама перестала существовать”.
Далее следует третий голос, героя-белки, собственно и рассказывавшего эту историю. Исход романа печален, Митя погиб; Кеша Лупетин, влюбившись в Лилиану и получив от нее решительный отказ, бросает училище, возвращается к себе в деревню, где живет с сумасшедшей матерью, которая в конце концов умирает, затем, похоронив ее, сам в пустоте, от одиночества и нескончаемых несчастий, сходит с ума. Георгий Азнаурян женится на австралийской миллионерше, уезжает к ней, и там, в сытости и богатстве, губит в себе художника, а белка, по имени …ий, чтобы стать человеком, по уговору с Лесом, его, стало быть, прародиной, фактически и символически убивает белку, чтобы стать человеком. В финале романа раздается хор, голоса друзей, за которых так переживал герой …ий, – они воспевают оду ему, белке.
“Каждый из нас связан с белкой тем единством, которое возникает между музыкой и композитором, – наши голоса были вызваны к звучанию особенным духовным усилием скромного оборотня, и начало, повелевшее сердцу белки сделать это усилие, было сродни творческому вдохновению сочинителя музыки. Да, мы связаны с белкой, как мелодии, гармонии и способы контрапункта с их творцом, – но бывает и так, что музыкальное произведение как бы начинает жить само по себе, отделившись от бренной жизни создателя и, словно независимое живое существо, совершает по времени свое долгое путешествие.
Вот и другая важнейшая тема, которой невзначай коснулась белка в своих неистовых метаниях. Она вызвала нас из молчаливого небытия, дала каждому голос и тем самым, еще не догадываясь о своем могуществе, даровала нам бессмертие. Оно заключается не в том, что каждый из нашего сонма длил бы свое унылое и бессмысленное существование без конца, а в том, что, благодаря перевоплощениям белки, безвестное маленькое “я” каждого из нас перешло в “МЫ”, соединившись в сей миг с великим множеством других “я”, – в каких бы разных веках и эпохах ни были рассеяны МЫ, миг нашего перехода в бессмертное состояние всегда будет длиться в н а с т о я щ е м в р е м е н и”.
И вот самый последний посыл, нравственное поучение и даже поручение от самого автора своим героям и читателям.
“Но непременным высшим условием для того, чтобы смерть перешла в бессмертие является необходимость каждому сотворить свою жизнь по-ч е л о в е ч е с к и, и это хорошо понимал наш герой, когда решился на уничтожение зверя в себе. Но убийство ни в чем неповинной белки вовсе не сделало его человеком, как и насильственное умерщвление миллионов не принесло другим завистливым оборотням тайн желанного для них превращения – они не стали бессмертными, отняв у других жизнь. Присвоение бессмертия оказалось делом невозможным для существ, которые только и могли, что присваивать да отнимать. И там на Земле, где еще полновластно насилие, убийца по-прежнему проживает дольше чем убитый, – и все же придет другой мир, в котором никто никогда не сможет убивать.
Будет наконец по-твоему, бедная маленькая белка, но не надо обольщаться! Воцарение эры бессмертных произойдет нескоро, и путь к этому покажется тебе порой столь же долгим и безнадежным, как твой бег внутри беличьего колеса. И еще надо помнить, что, грустя о несбыточном совершенстве, надо стойко и неустанно работать для накопления всеобщей энергии добра”.
Итак, разработанный Кимом художественный “метод белки” – нельзя сказать, что оригинальный, ибо еще со времен овидиевских и апулеевских метаморфоз, – доводит нас до финала, в котором вся возможная упругость повествования опять же враз снимается столь излюбленным автором нравственным поучением. И здесь мы не можем не задаться давно назревшим вопросом. Откуда у автора такая страсть к учительству? Инородец, представитель нацменьшинств, человек без родины и почвы, вдруг начинает вслед за графом Толстым нравоучать, обращая читательские взгляды, порой насильственно, вопреки художественной природе прозы, к небу, звездам, к неким звездным братьям, к вселенскому “МЫ”. Повторяю, откуда это странное свойство, из каких глубин психологии?
Очевидно, из того самого инородческого страха, так хорошо описанного в рассказе “Между Байдуром и Махой”. Или попросту говоря, если ты, лишенец, стоишь между двумя русскими великанами, которые только и знают, что нещадно колотить друг друга, унижать и ненавидеть, ведь вся русская история, по сути, к этому сводится, то никто тебя не заметит, пока ты не встанешь в позицию эдакого мирового судьи, примиряющего две вражьи, хоть и единоутробные, силы. И если они вдруг – с похмелья, что ли? – еще к тебе и прислушаются, то, пощадив свои и чужие губы-зубы-уши-носы, будут действительно тебя на руках носить. Ибо ты своей стойкой, – а что тебе еще остается делать, иначе прибили бы? или… возвращайся на свой край земли! – примиренческой позицией как бы приносишь им правду и свет извне, которые просто непостижимы в глухом и темном лесу русских отношений. И эта позиция, согласитесь, всегда выгодная, причем, при любом политическом режиме, а тем более, советском, ибо, понятно, кто будет спорить, любой худой мир лучше войны. Но если мы говорим о художественном произведении, то все эти банальные призывы к миру, согласию и добру, в конце концов, уничтожают саму художественность.
Что делает писатель Ким далее? В принципе, поселив-таки корейского героя в русском, вдобавок, не маргинальном, мире, он мог бы успешно осваивать эту тему, – идти по начатой было стезе. Но самым неожиданным образом, в своей, очевидно, неизбывной мечте превратиться из вечного корейского соглядатая в столбового русского писателя, (а также по более мелкой причине: в советские времена к нацписателям, как к поющим зверушкам, всегда относились снисходительно, если не пренебрежительно) он пишет и издает абсолютно амбициозный роман “Отец-Лес” (Москва, “Советский писатель”, 1989). Пытаясь, очевидно, до конца разобраться с той, так напугавшей его, лесной стихией. В этом романе, как написано в предисловии, Ким “рассматривает вечные, неотторжимые и очень сложные взаимоотношения Человека и Природы. Николай, Степан и Глеб Тураевы – три поколения одной семьи – связаны с тихой, мощной, затаенной жизнью большого мещерского леса, помогающего им перейти от суеты, вражды и мелочности в красоту радостного слияния с миром”.
Итак, Ким рассматривает вечные взаимоотношения Человека и Природы, сохраняя, применяя и даже развивая свой художественный метод, а точнее сказать, прием, причем, говоря уже голосами не только всех Тураевых, но и самого Отца-Леса, то есть, демиургическим голосом. И, значит, такова диалектика развития его художественного пространства: волнующееся сахалинское море – плодоносящее луковое поле – проповедующий Отец-Лес. При этом автор совершенно забывает, что если в “Белке” его прием был обусловлен экзотичным происхождением героя “я сирота, отец мой погиб во время войны в Корее…” и далее, переход к белке, то в романе “Отец-Лес” этот прием превращений и перевоплощений просто импортируется без всякого объяснения. Отчего изначально вся структура романа выглядит громоздкой, шаткой, валкой, искусственной, неживой. Вдобавок и это важно, при переходе к своему супер-роману Ким в принципиальном смысле кончает со своим корейским героем и вообще всем корейским, меняя героям расу и кожу, в необоримом желании написать самое русское произведение в своем творчестве. Но стал ли его роман от всех этих рвений русским? Вот в чем вопрос…
На этом вопросе, как бы нам ни хотелось продолжать дальше, мы и остановимся, ибо в наши задачи не входит рассмотрение произведений с не аутентичными героями. Подведем окончательные итоги нашего исследования. Итак, какое историческое значение имеет творчество писателя Анатолия Кима для художественной литературы корейских писателей СНГ?
1. Во-первых, несомненная заслуга Кима заключается в том, что он впервые разгерметизировал, насколько это возможно, корейский мир и корейского героя, обратив его к русской жизни и космосу, тем самым начав освобождать его от провинциализма.
2. В связи с творчеством Кима у нас появилась возможность говорить о новом понятии художественной этничности. Только русский аутсайдер может быть равен корейцу на тот исторический момент, соответственно к о р е е ц еще долгое время, в силу одной своей инаковости, будет в русском мире аутсайдером (“Собиратели трав”, “Луковое поле”). Вдобавок, как доказал нам роман “Белка”, корейский герой, метафорически и буквально говоря, в этом “новом” мире еще не человек, а… полузверь, который не способен, как все настоящие люди, быть прекраснодушным, ибо в основе его “сидит недоверие – и к другому, чем я, существу, и к самому себе, и к господу богу, создавшему этот мир”.
3. Ким показал-таки нам многотрудную жизнь советских корейцев через истории старухи и Любы в “Луковом поле”, и еще долго, многие десятилетия, наши бабки, деды, отцы и матери будут отчаянно, извините за низкий слог, вкалывать, чтобы их дети и внуки однажды смогли, в благостные минуты душевного покоя, обратить свои взгляды на высокое и прекрасное.
4. И, наконец, писатель Ким своим творчеством продемонстрировал нам всю возможную мощь и магию художественного слова, на что оно, слово, способно. А способно оно как породить аутентичного героя (“Шиповник Меко”, “Невеста моря”, “Сыновний суд”, “Месть”, “Белка” и др.), так и погубить его (“Отец-Лес” и далее). Но при этом автор, к великому нашему сожалению, забыл, что слово это, оставляя и предавая своего прагероя, само, со временем, оказывается оставленным. Сиречь, становится полым, превращается в орудие оборотня, утрачивая навсегда тот поворотный момент в своей биографии, когда – “когда строку диктует чувство, оно на сцену шлет раба, и тут кончается искусство, и дышат почва и судьба”.
И если в нашем, корейском, случае, не было, нет и не будет у нас никакой почвы, разве что гипотетическая, метафорическая, метафизическая, – какая угодно, только не земная, то все равно есть СУДЬБА, и какая бы она ни была, – кривая, косая, косноязычная, убогая, безответная, – в общем, плохенькая, она все равно ТВОЯ. А это значит, что, – и здесь в самый раз высказаться нравоучительно, в духе писателя Кима! – если Бог одарил тебя глубоким, не праздным, талантом, то ты просто должен, да, именно должен, не бросаясь в чужое и стороны, поднять ее, судьбу, с земли, расправить, разгладить, очистить от грязи и пыли былых лихолетий, и – вознести гордым флагом над жизнями своих соплеменников. Или – сделать все то, что она, родная и кровная, подарившая тебе жизнь и отмерившая твой земной срок, с великим корейским смирением, от тебя и ожидала.

Глава 5

ОТКРЫТЬ ГЛАЗА, НЕ ИСПУГАТЬСЯ

(Литература о Депортации: Литература Вдоха и Выдоха)

Самым волнующим, завораживающим, мистическим и магическим местом в бессмертной повести Хо Гюна для меня является сцена встречи правителя с Киль Доном, когда последний неожиданно появляется перед изумленным царским взором, рассказывает ему, почему он бродяжничал, возмущал беспорядки в государстве, имея в виду свое “худородство”, просит у него помощи, а затем прощается, покидая родину, собираясь в дальний путь. Государь, вняв его просьбе, удивленно спрашивает Хон Киль Дона (здесь и далее, из кн. “Классические корейские повести XVII-XIX веков”, Москва, изд. “Художественная литература”, 1990 г.):
” – До сих пор мне так и не довелось разглядеть, как следует, твое лицо, – промолвил он. – Взгляни на меня хоть теперь, при лунном свете.
Киль Дон поднял голову, но глаз не открыл.
– Почему ты не открываешь глаз?
– Если я их открою, вы испугаетесь.
И государь понял: “Видно, он и впрямь человек из иного мира!””
Что скрывал в своих глазах Киль Дон, так и останется не известным ни государю, ни читателю. Но для нас, русских хон киль донов, однажды наступит момент, когда мы сможем открыть глаза и рассказать всему миру, откуда мы, и что с нами было, какие ужасы, страхи, унижения мы пережили, иными словами, из какого иного мира мы произошли. И это случится, конечно же, с наступлением горбачевской перестройки, когда все граждане СССР только и знали, что слушали, говорили, спорили и читали, содрогаясь от непрестанно открывавшихся им ужасов советского беспредела и беззакония.
В 1990 году в издательстве “Советский писатель” (Москва), произошло уникальное событие: вышел первый, и, как оказалось через год (распался Союз), последний сборник советских корейских писателей под названием “Страницы лунного календаря”. В этой поистине исторической для диаспоры книге собраны художественные произведения восьми писателей, часть из которых уже была известна читателю – Хан Дин, Ли Дин, Анатолий Ким, а другие – Лаврентий Сон, Генриетта Кан, Михаил Пак, Андрей Хан и автор данного размышления, как говорится в предисловии, только начинали свой литературный путь. Далее, в нашем исследовании, мы рассмотрим подробно творчество каждого из названных авторов. А сейчас обратимся к самой книге, которая начинается с рассказа Хан Дина “Страх”, и такое начало, скажем, забегая вперед, более чем закономерно и символично. О чем этот рассказ? Его главный герой преподаватель Ли видит странный сон:
“Что-то крошечное движется по желтой выжженной земле. Издали похожее на мышь. Будто вылезает из норки… Нет, пожалуй, это не мышь. Словно спичечный коробок ползет, ползет, медленно обретая жуткую реальность, и он все еще не хочет верить видению…
Вот выполз один коробок. Затем другой. Они выкатываются бесконечно, словно их кто-то выталкивает из подземелья. Ровные серые коробки – такая пугающая безликость и однообразие. Это вагоны, обыкновенные товарные теплушки, над которыми не курится дымок. Нет дымка и от паровоза. Его вообще не видно, и становится вовсе не реальным… Двери вагонов распахнуты, но издали не разглядеть, что внутри. Все ближе и ближе состав, и теперь видно, что внутри люди, по торцам и бокам теплушек пристроены нары. Один вагон словно замирает перед н и м, и каким-то внутренним зрением он видит детей, стариков, женщин. Много женщин. Они сидят, отвернувшись от него, лицом на восток, словно статуи в буддийском храме. Их глаза сухие, а рты плотно сжаты. Никто не плачет, даже не шевелится. Тишина. Не слышно и стука вагонных колес…
И тут он увидел, что посередине вагона, на грязном обшарпанном полу сидит белобородый старец с высоким лбом мудреца, а на руках у него – мертвый ребенок. Старик прямо и напряженно смотрит на дитя сухими воспаленными глазами. Он вопрошает… О чем? Что он взыскует?”
Далее автор поясняет, что это воспоминание героя, оптически увеличенное сном, о переселении корейцев в 1937 году с Дальнего Востока на пустынные земли Казахстана и Средней Азии. Сам он, преподаватель Ли, работает в казахском городе Кзыл-Орде, куда был перевезен Корейский пединститут, со всем коллективом, и “который уже обживался понемногу и наладил свое малое тихое дело”. Однажды его вызывает к себе новый ректор, чтобы высказать ему свое пожелание, которое скорей похоже на приказ.
“Буду откровенным. Ходят слухи, что наш институт собираются закрыть. Вы слышали что-нибудь об этом? Нет? Так вот – слухи лишены оснований. Вы догадываетесь, почему ректором назначен я, а не кто-нибудь из корейцев? Институт скоро перейдет в статус государственного. Чувствуете разницу? Будем учить по утвержденным программам. На русском языке. И никакой самодеятельности…
Лично вам ничего не грозит, – продолжал ректор, постукивая ногтем по папке. Вы кончили русский вуз, хорошо владеете русским языком и языком коренной национальности. Вам можно доверить лекции в новом институте… Но я обязан освободить преподавателей, не освоивших русский язык. Ясно?…
В связи с высказанным у меня просьба… Недовольные будут. Но я хочу, чтобы было меньше пострадавших. Нужно все предвидеть. И вот я хочу просить вас…
Ваша задача – честно и оперативно извещать меня о всех провокациях среди преподавателей, о всех подстрекателях. Истинно советский человек должен поступать как патриот… У нас много врагов, и никто не может быть в стороне. Вы меня до конца поняли?”
После такой просьбы Ли, практически все время молчавший, выходит из института в полном смятении, ведь его молчание означало согласие. Он вспоминает своего друга, преподавателя Кима, способного человека, умницу, окончившего Московский Университет, которого арестовали месяц назад. И не известно, кто донес на Кима. А теперь, получается, он должен быть в роли стукача, доносчика. Он вспоминает историю, рассказанную другом, о провокаторе-козле, которого научили водить на бойню овец. “Хозяин выучил его водить овец за собой в узкий коридор, ведущий к месту забоя скота. Там пахло кровью – и овцы сами не шли туда. Но хозяин сделал для козла маленькую дверцу и, когда козел до нее доходил, открывал ему ее, и он туда прятался. Дверца сразу закрывалась, а овцы, напирая друг на друга, вталкивались туда, где их по очереди забивали на мясо”. И вдруг Ли понял, что именно за эту историю, рассказанную, очевидно, не только ему, Кима арестовали.
В таком глухом тихом ужасе Ли пребывает несколько дней, и вот на выходные, вместе с женой, они решают идти в баню, где ранним утром, пока нет людей, он парится от души. И вдруг к нему приходит мысль, что это, может быть, его последняя баня. “Снова стало страшно и тоскливо, когда он тер свое крепкое, совсем без морщинок и складок тело. Он представлял, что если что случится, то уж кому-кому, а телу его несдобровать”.
Выйдя из бани, муж и жена видят большую очередь у магазина, где продают свежемороженых сырдарьинских сазанов. Они решают купить, но обнаруживают, что не взяли денег. Тогда Ли оставляет жену в очереди, а сам идет домой за деньгами, по пути заходит в институт, видя, что входная дверь приоткрыта. Может, там есть кто-нибудь из коллег, и тогда он займет у них. Он заходит, поднимается на этаж, к себе, в преподавательскую, и вдруг видит жуткую картину. Пьяный истопник собирается сжигать в печи драгоценные древние корейские книги, которые так бережно, как святыню, преподаватели везли с Дальнего Востока. Там были десятки томов корейской энциклопедии “Мунхен биго”, книга о географии Кореи “Тонгук еди сынам”, учебник грамоты “Тысяча иероглифов”, свод законов династии Ли “Тэжден тхонъпхень”… Преподаватель с ужасом останавливает его, пытается объяснить, что это просто невозможно, но истопник с матом, грязными оскорблениями сообщает ему, что это приказ ректора. Что же делать? … В этот напряженный момент вдруг входит мальчик, сын истопника, и срочно вызывает его: там, на улице, попал под машину дядя Вася, его лучший друг и собутыльник. Истопник испытующе смотрит на Ли, который вдруг обещает ему присмотреть за всем, и на этом, с теми же угрозами и матом, мужчина уходит.
Далее Ли на скорую руку собирает все оставшиеся книги и прячет их у себя в химической лаборатории. После лихорадочно думает, что же делать дальше… Наконец, он решает отправить книги анонимно, в какую-нибудь крупную городскую библиотеку. Затем забрасывает в печь все газеты и картонные обертки, которые находит в здании, чтобы истопник после ни о чем не догадался. Возвращается домой, жена, так и не дождавшись, встретила соседку, заняла у нее денег, дотащила тяжелые рыбины до дома, Ли же, не объясняя в чем дело, требует отдать ему все деньги, что есть в доме. Затем опять идет в институт, по пути покупает два ящика из-под макарон, приходит к себе в лабораторию, складывает драгоценные книги, заколачивает их, а после идет на базар искать повозку. Находит возчика, погружает с ним ящики, затем везут их на вокзал, под игривые намеки русского бородача, что, мол, везешь, ты, хитрый азиат, что-то незаконное. Наконец, привозят в багажное отделение, Ли отдает ему все деньги, но тут появляется новое затруднение – для отправки требуется паспорт, а такового у корейца просто нет. И тут бородач неожиданно выручает его, он вызывает из багажного своего приятеля и оформляет, к счастливом удивлению Ли, отправку книг на себя.
Успокоенный преподаватель возвращается домой, а на следующий день вечером идет на вокзал, посмотреть, как отправят его книги. Но поскольку корейцам на вокзалах находиться не положено, он переходит полотно и устраивается среди свежевырытых землянок новых переселенцев, откуда можно спокойно наблюдать за погрузкой. И вот двери склада открываются, тележку подкатывают к багажному вагону, и он слышит, как ящики – да, именно его ящики! – грузно шлепаются на пол вагона. Затем люди передают из рук в руки накладные, проверяют при свете ручных фонарей, и наконец поезд трогается, набирая скорость. “Дорогие мои! Счастливого пути! Счастливой судьбы вам! Мы еще увидимся, обязательно увидимся, – бормотал теперь уже громче преподаватель Ли, и голос его перекрывал грохот тяжелого поезда… Вот мелькнул и исчез красный огонек последнего вагона. Стало тихо, и тут страх отпустил, совсем отпустил утомленного, измученного им корейца”.
Таким образом, рассказ Хан Дина “Страх” можно рассматривать как начало того неисчислимого потока художественных и документальных произведений корейских авторов о депортации как главном негативном событии в истории диаспоры, о репрессиях, утратах, вечных запретах, унижениях, обо всем том, что не давало покоя как свидетелям происходившего, так и не даст, очевидно, их вдумчивым потомкам. И тут возникает пусть риторический, но вполне правомерный вопрос. Как же нам определиться в этом нескончаемом потоке жалоб, слез и стенаний, или как же нам найти именно то произведение, которое наиболее ярко и правдиво, без лишних сантиментов, выразило бы боль и отчаяние всех коре сарам?
Тут в самый раз вспомнить стихи казахстанского поэта Станислава Ли, который в своих скупых величавых строках, а порой заурядных и многозначительных, попытался выразить ту глубинную боль и скорбь своих соплеменников. И вот как он пишет о судьбе (из кн. “Пригоршня света”, Москва, РИК “Культура”, 2003г.):

Наши танцы
Печально-медлительны,
В наших песнях –
Сплошная мольба.
Я спросил – отчего это?
Услышал – судьба…

Или о невосполнимых утратах:

Не стало корейских имен.
Остались короткие
Наши фамилии.
Но по-прежнему пища
Родная горчит,
И дед
На вопросы о прошлом
Молчит…

О разорванности нашего внутреннего – национального – пространства:

Нам не дано
Безоглядно сказать –
Родная земля!
Не просто ответить –
Кто мы.
К югу и северу
Тянутся наши следы
Гнезд родовых начала.

Время пришло
И хочется нам разгадать
Таинство наших фамилий.
Золото – Ким,
Ли – тонкая белая слива…

И померещится нам
В неоглядной степи
Рокот далекий
Морского прилива.

И, наконец, тихая и уже смиренная констатация невосполнимой утраты прошлого:

Мне недавно сказали…
Из стариков, живущих в Мопре *
Осталось четыре.

Уходят старики…

И кажется, с ними
От прошлого пропасть
Становится шире…
—————————————
* – поселок на юге Казахстана
—————————————
Итак, как же нам все-таки художественно остановить, хотя бы в пределах книги, эту ползучую пропасть утраты?… Из всех прочитанных мною произведений на данную тему, я выбираю повесть Виктора Ким-Ли (1929 г. р., Казахстан) “Судьба человека, покинувшего Чхунчхондо” (Алматы, МГП “Берен”, ХЦ “Познание”, 1993 г.). Ибо эта автобиографическая документальная повесть являет собой, по моему глубочайшему убеждению, энциклопедию многострадальной, несчастной корейской жизни того времени, причем во всей ее полноте и широте. Вот что автор пишет в предисловии:
“Я родился на заре массовых репрессий, коллективизации, когда в колхозы загоняли каленым железом. Жизнь я познавал не по книгам и журналам, а жил сам этой жизнью.
Передавая рассказ своего отца, узника сталинского каземата, считаю своим долгом рассказать о детстве его двух сыновей, которым суждено было родиться и жить в жестокое сталинское время. Их судьба напоминает судьбу сотен, а может быть, и тысяч корейцев, проживающих в республиках, еще недавно бывших Советским Союзом.
Справедливости ради следует заметить, что Узник предвидел нашу сегодняшнюю действительность еще в то далекое время, когда бушевала вторая мировая война.
На склоне лет, посеребренный временем, я понимаю, что трудно вспомнить все, что было в моей жизни. Течением времен унесло имена сотен тысяч безвинных корейцев. И годы выветрили из памяти многое, относящееся к детству и юности. Запомнилось лишь то, что забыть нельзя.
Книгу эту я вынашивал долго. Может быть, она недостаточно художественна, но события изложены без вымысла или отклонения от истины”.
А теперь приступим к самой повести, будем наблюдать за ее развитием практически без комментариев, ибо комментарии к той жизни, какую мы увидим, совершенно не потребуются. Итак, действие начинается с того, как январским вечером 1943 года, в Караганде, в дверь одного корейского дома постучали. Дверь открыл мальчик Гильво, главный герой повести, alter ego автора, и увидел на пороге совершенного изможденного, сутулого человека, который назвался его отцом. В доме оторопь и оцепенение, Гильво первым приходит в себя, заводит отца, усаживает, бежит к соседке-старушке за куском черного хлеба, наливает кружку кипятка, вот и все угощение, и пытается накормить незнакомца-отца. Мать сдержанна, холодна, отстранена, после мы поймем почему, а брат совсем маленький. Отец остается в доме, и пока мать на работе, все свое время проводит в нескончаемых разговорах со старшим сыном. Его арестовали 10 лет назад, во Владивостоке, как водится, по анонимному письму, тогда Гильво было всего лишь 3 года, отец работал обыкновенным учителем – учил корейской грамоте детей. Что может быть более мирным, чем это занятие! Затем отец рассказывает сыну о том, как он, выходец из Кореи, попал в Россию, и эта история нам так знакома и так типична для многих русских корейцев.
“Я родом из Чхунчхондо. На карте ты можешь увидеть, что он расположен южнее Сеула. Это родина моих предков. Род наш “Хан-Пфен” очень древний. Нас очень мало. Родители мои дворянского сословия. Они живут в Чхунчхундо, там пять моих братьев и все наши родственники. Братья мои учились в Сеуле. Жили в полном достатке, не зная нужды. Весть о победе Октябрьской революции вскоре дошла и до нас. Часть революционной молодежи начала создавать марксистские кружки и изучать русский язык. Революционно настроенная молодежь, мечтавшая о независимой Корее, возлагала большие надежды на Россию в избавлении от японского ига. Молодежь стала создавать ускоренные кружки по изучению трудов Маркса и Энгельса.
Кто как мог учил русский язык. Одни ратовали за то, что корейская молодежь должна быть с русским народом, а другая часть кричала, что нет такой необходимости. Спорили много и подолгу. Несколько десятков молодых парней, в том числе и я, переселились в Россию. Это был год 1922.
В России установилась Советская власть. Мы все с головой окунулись в эту перестройку. Но в стране Советов не поняли нас, и многие корейцы нашли здесь могилу. Что может быть обиднее, чем быть непонятым, оказаться врагами народа и умирать от рук тех, кого считал своими идейными единомышленниками. Отдать жизнь на баррикадах с оружием в руках – это счастье, но как я умру… – внезапно умолк отец и вскоре продолжил. – Когда я вспоминаю свою родину, родителей, своих братьев, вся душа горит, – и глаза его постепенно наполнились слезами”.
Рассказ отца сбивчив, он то и дело переходит на воспоминания о том, как НКВД-шники после ареста издевались над ним.
“Камера – голый цементный пол. Во дворе глубокая осень. Жуткий холод. Стены покрыты инеем. Сутки на ногах. Притащили меня на допрос, – и слезы застыли в глазах отца. – Ведь они не умеют разговаривать по-человечески. Через каждое слово нецензурщина и грязная брань. Только и слышишь: “Сука, будешь говорить правду или нет?” А какую правду, сами не знают. Первая встреча прошла, можно сказать, без физического насилия.
Снова ночью, в самый сон, вызвали на допрос. И начинается то же самое, что и вчера: брань, оскорбления, угрозы, побои, а когда от сильного удара теряешь сознание и валишься на цементный пол, обливают ледяной водой, затем кричат, чтобы скорее поднялся, а если не вскочишь, пнут тебя в бок. И так, каждую ночь, в течение месяца, пока не признал себя виновным и не подписался на всех их документах. Что был за суд? Прочитали коротенький акт обвинительного заключения, приговорили к 10 годам лишения свободы без права обжалования приговора.
Через три дня после приговора отправили этапом. Везли в битком набитых товарных вагонах, в которых обычно возят скот. Месяц в пути. Города проезжали ночью, останавливаясь на глухих разъездах для оправки. В углу вагона стояла огромная параша, от которой исходил нестерпимый запах. Только заключенные и могли вытерпеть и вынести все невзгоды.
Мое подорванное во время следствия здоровье в пути резко ухудшилось, но медицинскую помощь никому не оказывали. Даже для скотины нашли бы ветеринара. Когда больной обращался к конвою, ему отвечали однозначно: “Не сдохнешь!” Действительно, не сдох, дотянул. С неделю подержали меня в лазарете и выгнали на объект, так как некому было работать, а лагерь – не санаторий. С пролетарским лозунгом “Кто не работает – тот не ест!” вынужден был трудиться. Лагерь проглотил остаток моего здоровья. Жить мне осталось совсем немного. Война идет к концу, но я не доживу до тех дней. Каждый человек чувствует приближение смерти. Но пока Усатый человек жив, в стране никаких перемен не произойдет. Культ его поднимается до небес. Рано или поздно диктатор умрет. Тогда люди свободно будут передвигаться по стране. Но мне этого не суждено увидеть. К тому времени я превращусь в прах.
Человек с самого рождения думает о своей смерти и готовится к ней. С возрастом у него появляется неодолимое желание быть захороненным на Родине. Но мои желания несбыточны. Единственное, чего я хочу, – это чтобы ты посетил Чхунчхондо, разыскал моих родственников и сообщил им, где я захоронен”.
Такое завещание оставляет отец сыну, и через несколько дней отправляется на вольфрамовые рудники, чтобы после забрать семью, ибо здесь, как он говорит жене Марии, им нельзя оставаться. В этом городе могут выжить только шахтеры и их семьи. Отца, как могут, собирают в дорогу, он уезжает, семья остается, – ждут, но проходит время, и мать начинает распаковывать собранные в дорогу вещи. Но однажды, уже весной, в город приезжает представитель по найму рабочих на вольфрамовые рудники. Мария с сыновьями немедленно записываются, затем собираются, едут поездом, в тесноте, грязи, ругани. Добираются наконец до города Узун-Булак, где мать устраивается в старательскую артель, работает не в забое, а на поверхности, воротовщицей.
Прошло полгода, с тех пор как уехал отец, и Гильво решает сам поехать к нему в Акчатау, ведь отец собирался именно туда. Сначала пешком, потом на попутках, добирается до места. Долго ищет, спрашивает у людей, в конце концов, ему указывают на одну землянку. Когда Гильво входит вовнутрь, то обнаруживает в темноте и сырости, лежащего, под тяжелым одеялом, на низком кане отца. Который несказанно радуется такой неожиданной встрече, несмотря на боли, встает, хлопочет, чтобы накормить сына. А после рассказывает, как он здесь обустраивался, и почему до сих пор их не вызвал.
“Начались мои хождения по мукам. Толкнулся в одну артель, другую, в третью… Старателям нужен землекоп, бурильщик, а какой из меня работник? К тому же они шарахались от одного моего зэковского вида. Кочегар правильно сказал, что нашему брату не так просто устроиться на работу. Голодный, холодный, без крыши над головой, а на улице зима, мороз… А кто пустит меня к себе ночевать? Долго скитался по заброшенным шурфам. Разве можно все эти мучения передать словами? Рвался на свободу. В лагере хоть кормили и было куда приткнуться на ночь. Дошел до отчаяния. Хотелось совершить какое-то преступление и пожить на государственных харчах. Очутился на самом краю жизни. И вот одна бригада старателей – это были молодые парни – сжалилась над мной и взяла меня к себе сторожем. В то время у них пошла хорошая добыча, забой на ночь оставлять было нельзя. Получив работу, я сразу помчался в рудоуправление, чтобы мне выдали вызов на приглашение семьи. Высокое начальство мне ответило, для сторожей вызов семьи не предусмотрен. Я знал, что вы ждете от меня вестей. Но что я мог вам сообщить? Я был буквально убит. Что делать? Никто не мог мне помочь. Когда я понял, что мои хлопоты напрасны, то махнул рукой и не стал ничего писать. В конце зимы подвернулась мне эта ночлежка, где я живу и по сей день. Казалось бы, жизнь налаживается, работа есть, есть где переночевать, но вот в забое кончился вольфрам. Без добычи зачем им держать сторожа? Я распрощался с симпатичными ребятами. Теперь сижу без работы”.
Мальчик на какое-то время остается у отца, видит, как живут обитатели землянок, и понимает, что это такая “жизнь”, которую даже невозможно себе представить.
“К вечеру, когда солнце клонилось к закату, как после тяжелого трудового дня, еле волоча ноги, с пустыми котомками обитатели ночлежки возвращались к себе. Это были преждевременно состарившиеся люди, покалеченные, с ослабленным здоровьем. Они уже не в состоянии были трудиться, зарабатывать себе на кусок хлеба. В советской трущобе доживали они остаток своей жизни. Никому они не были нужны, люди чурались их, прогоняли со двора; если они задерживались и не уходили, выдворяли за ворота…
Но вечером, перед тем как ложиться спать, молили Бога, чтобы им попалась не злая, а добрая хозяйка. Пусть она ничего не кинет, лишь бы не обругала. Но добрые и щедрые хозяйки попадались очень редко. Те дворы, откуда их гнали в шею, они старались обходить как можно дальше. А бездомных узнаешь по тому, что они более одеты, чем другие. Это означает, что они надевают на себя все, что у них есть. И ели они, что бросят, как собаке. Праздничных дней у них было очень мало. Для них был праздник, когда они возвращались в свою ночлежку не с пустыми руками. Пусть это будет сухая горбуха хлеба. Ведь ее можно отмочить. Если им насыпали горсть муки, они улыбались и считали себя самыми счастливыми людьми на земле. Неудачники с завистью смотрели на их сияющие лица. Но удача была редкой. Роли иногда менялись. Обычно едой в ночлежке не делились, каждый ел свое. Улыбались от животной радости…
Жильцы ночлежки не унывали, смеялись, шутили между собой. У голодного хлеб на уме. Один начинал, выплюнув докуренный до губ окурок:
– Почему-то мне сейчас захотелось жирного говяжьего бульона. – И говорил он вполне серьезно.
– С белой-белой рисовой кашей? – подхватывал другой.
– От жирного бульона меня почему-то тошнит, – подначивал третий. – Предпочитаю соевую уху из свежего, трепещущего лосося, густо наперченную.
– Да, мне довелось отведать такую уху, но разве этот вкус словами передашь? – промолвил старец и тяжело вздохнул.
– А суп из морской капусты со свининой, с густой соей, разве уступит ухе? Ведь как навернешь пару чашек, так на душе становится легче. И чувствуешь, что даже помолодел.
– Товарищи, на ночь нельзя объедаться, это же большая нагрузка на сердце, будете плохо спать.
– Пожалуй, я могу с ним согласиться. Конечно, другое дело корейский салат, только что занесенный из погреба.
– Да, обидно умирать, не попробовав даже кимчхи, – вскрикнули обитатели в один голос.
Затем они с грустью стали вспоминать свою родину, далекую, невозвратимую Корею. Коснулись и житья-бытья на Дальнем Востоке. Почему-то все помолчали. Но зато потом долго доказывали друг другу, что жареная на костре сельдь иваси вкуснее с хлебом, чем с кашей.
Проглотили слюни и приумолкли”.
Обитатели ночлежки рассказывают мальчику свои поразительные истории. И вот одна из них.
“Я работал помощником машиниста. Машинистами корейцев не ставили. Не доверяли. В молодости я сильно увлекался техникой. Стоило мне услышать гудок паровоза, я сломя голову бежал, чтобы взглянуть на пыхтящее чудо. Пересчитаю все вагоны и смотрю до тех пор, пока поезд не скроется за горизонтом. Окончил школу, пошел учиться на машиниста. Все экзамены сдал на “отлично”. Лучше всех закончил, но машинистом не поставили. Взяли помощником. И этому я был рад. Сверстники с завистью смотрели на меня. Ростом я был высокий, нравился очень многим кореянкам. К тому же пел, хорошо танцевал. Но я на кореянок не обращал внимания. Женился на русской девушке. У нас была такая любовь, что казалось, ее хватит на сто лет. Родила она сына, через год и дочку. Поцелуем провожала меня в рейс, крепким объятием встречала. Не садилась кушать одна, дожидалась мужа. Тогда я думал, что эта горячая любовь никогда не остынет. Я не мог нарадоваться жене, детям, домашнему уюту. Считал себя самым счастливым человеком на свете. Тогда мне казалось, что на земле есть железная дорога, мой паровоз и моя семья.
И вот однажды я возвращался из рейса. Машинист прилег отдохнуть, я сидел у пульта управления и вел состав. Подъезжая к одному разъезду, где мы обычно набирали воду, увидел несколько опрокинутых товарных вагонов. На железнодорожном полотне и насыпи валялись бревна. По-видимому, товарняк сошел с рейсов, и вагоны опрокинулись. Человеческих жертв не было. Подобное на железной дороге случалось не редко, поэтому я не придал этому серьезного значения и никому об этом не рассказывал, даже жене.
День был субботний, два дня отгулов, и я решил немного расслабиться. Жена сварила пельмени, решил пригласить соседа с женой. За рюмкой вина разговорились, и я рассказал об аварии на дороге. Расстались мы с ним, как всегда, по-дружески, крепким пожатием руки. Отпраздновал я свой отгул, собрался в очередной рейс. Жена, как обычно, обняла, крепко поцеловала и стала провожать. Только открыла дверь, как перед нами, словно из-под земли, выросли два гражданских.
– Вы Тян Михаил Хансунович?
– Да, а что? – спрашиваю.
– Пришли за вами.
– А вы кто?
– Мы из НКВД! – и оба предъявили удостоверения личности. – Вы арестованы, вот и ордер на арест.
… Жена упала в обморок. А чекисты потащили меня…”.
Пока Гильво находится у отца, он все время ищет в округе дом, чтобы перевезти туда мать с братом, и вот, наконец, находит, – каменный домик на отшибе, с единственным мелкорешетчатым окошком, тогда он возвращается в Узун-Булак и перевозит наконец семью. После, как-то обустроившись, они идут с младшим братом за отцом, тот долго отказывается, очевидно, из-за напряженных отношений с матерью, но дети все-таки уговаривают его. И так семья вновь собирается вместе. Мать находит очередную работу, а Гильво даже устраивается в школу, в свободное время продолжает разговоры с отцом. Вот как, к примеру, говорит он о Сталине и войне, которая идет уже четвертый год.
“Четыре года, как тянется эта кровопролитная война. Советский народ глубоко убежден, что ведет справедливую, освободительную войну. Люди не догадываются, что они сражаются за этого тирана. И самое страшное то, что они ему верят и за него готовы сложить головы…
В том, что Россия победит в этой страшной войне, никаких сомнений нет. Но что от этой победы будет иметь народ-победитель? Ровным счетом ничего. Крестьянин-колхозник не мог по своему желанию покинуть деревню. Неосторожное слово могло стоить свободы.
И этот крестьянин вернется как воин-победитель на свою землю и как прежде будет пахать, сеять хлеб, убирать урожай. И какая ему будет за это награда? Доска почета, похвальный лист, грамота, медаль, в лучшем случае орден. Но кому нужны эти побрякушки или разрисованные листки? Детям? Внукам? “Вот, мол, каким трудягой был ваш дед, не уроните его честь!” Так, проповедуя стахановское движение, обманывая строительством коммунизма, вечно будут заставлять народ трудиться не покладая рук.
Бывший защитник Отечества, который, не жалея жизни, сражался во имя Родины и Сталина, будет по-прежнему трудиться, как проклятый, от зари до зари, и будет прозябать в своей пятистенной саманной хибарке с соломенной крышей”.
Когда приходит мать, разговоры прекращаются, отец чувствует себя неуютно, и это, конечно, совсем не помогает его здоровью. Гильво, как может, защищает отца, вступает в перепалки с матерью, а отец напротив защищает ее. Сын и отец все больше сближаются друг с другом. Вот одна из самых трогательных сцен их любви и дружбы.
“На улице было по-летнему жарко, когда Гильво пришел из школы домой. Но почему-то дверь была распахнута настежь. На полу в сарае в полутьме лежал отец.
– Как вы оказались здесь? – с криком набросился Гильво на отца.
– В комнате так душно, что чуть было не задохнулся, – ответил отец спокойным, ровным голосом.
Гильво молча посмотрел на отца, не зная, что и сказать. В комнате действительно было душно. Пацаны все спали на крыше.
Гильво присел рядышком с отцом и взял его руки. Они были сухие и холодные. Отец в ответ кивнул головой. Из крепко сомкнутых глаз отца выкатились светлые, холодные слезы. Гильво бросился к нему на шею. Они крепко обнялись. Два человека – у одного жизнь была уже на исходе, у второго она только начиналась – заплакали одними слезами. Хотя Гильво и привык видеть отца больным, но чувство тревоги нарастало каждый день. Едва дождавшись последнего звонка, он мчался домой. Приближаясь к двери, обычно прислушивался. Услышав дыхание отца, облегченно вздохнув, подходил к нему и усаживался рядышком. Однажды Гильво заметил, что у отца на руке появилась бледно-желтая глянцеватая опухоль. Отец, переворачиваясь на другой бок, убрал руку”.
А затем происходит непоправимое.
“Под утро кто-то сильно толкнул его в бок. Гильво вздрогнул и проснулся. Открыл глаза – кругом темень. Почему-то неспокойно стало у него на душе. Он больше не мог лежать. Встал и потихоньку направился к выходу. Непонятая дрожь разбирала его. Не осмелившись заглянуть в сарай, он скорым шагом вышел на улицу. Задрав голову, глядел он в синеву. Небо было усыпано яркими звездами, хиленький месяц бледно освещал приземистые крыши домов. Где-то далеко за поселком упал огромный метеорит с длиннющим и ярким хвостом. Гильво вспомнил чьи-то слова, что когда падает метеорит, то в эту минуту кто-то умирает. “Неужели что-то с моим отцом?” – молнией сверкнула догадка. Страшное предчувствие уже подкрадывалось в его душу. У него опустились руки, одеревенели ноги. Еле передвигая словно свинцом налитые ноги, он подкрался к сараю. Дверь, как он ее и оставил, была слегка приоткрытой. Навострив слух, Гильво прислушался. Вместо дыхания – гробовая тишина. Гильво был изумлен тишиной. Он не слышал дыхания спящего. Медленно наклоняясь, вытянул вперед свои трясущиеся руки. Притронулся. Тело было холодным как лед…
– Папа! – что есть сил, закричал и бросился в дом”.
Опять ужас, слезы, крик и отчаяние, мать в полной растерянности, маленький Петя, брат, с перепугу, не может придти в себя, продолжает сидеть, протирая глаза. На рассвете они обмывают покойника и кладут на доску. Проходит день, второй, с соболезнованиями никто не приходит, мать не знает, как хоронить по старинным корейским обычаям.
“Бегая по соседям, она расспрашивала стариков и старушек. Но никто из них не мог по-корейски написать надгробный текст, и никто не знал, как надобно вызывать душу. Но то, что покойника надо предавать земле, известно и ребенку. И что мертвому необходим гроб, знали дети и без советов старых людей. Но где взять доски? Время военное. Два брата с опухшими от слез глазами бегали по соседям и вымаливали оказать им помощь. Корейцы готовы были помочь, но ни у кого не нашлось досок, чтобы сколотить гроб. Обидно до слез, но что поделаешь.
Вместо гроба тело пришлось обернуть в белую простыню. О катафалке не могло быть и речи. Не могли найти и телегу.
На третий день они втроем погрузили покойника на тачку и покатили на кладбище. Дети, смахивая слезы с потом, выкопали могилу и предали покойника к земле”.
Что происходит дальше? А дальше Гильво просит мать рассказать, как вообще в их дом пришло несчастье. Мать с тяжелым вздохом рассказывает о том, как темной октябрьской ночью 1932 года к ним пришли НКВД-шники, жестоко избили отца, забрали, а на третий день пришли другие и сообщили, что их семья подлежит конфискации имущества и выселению, и как бы мать ни увещевала, ни сопротивлялась им, они были изгнаны в ночь. Куда деваться?… В конце концов, усадив старшего на спину, а младшего взяв на руки, она пошла по темному жуткому лесу, добралась до родителей, которые без всякой радости встретили ее. Поскольку дочь теперь жена врага народа, ей оставаться здесь нельзя, поэтому было решено: старшего Гильво оставить у стариков, а она, с младшим, как-нибудь доберется до города и затеряется среди людей. Так и было сделано, и здесь автор вспоминает уже свои ранние годы, как он жил у бабушки с дедушкой.
Оставшись один, мальчик Гильво никак не может понять, где его мать, дед мрачен и холоден, не обращает на него никакого внимания, а бабушка все обещает ему, что скоро мать за ним вернется. Таким образом, жизнь Гильво протекает в полном одиночестве, однажды он даже порывается сбежать от них “к родным”, но на утро старики обнаруживает его заснувшим в лесу. А что происходит за пределами дома? Мальчишки, жестокие и глупые в силу возраста, надсмехаются над Гильво как над сыном врага народа, соответственно стычки, драки, но мальчик с характером, может постоять за себя. Еще одна попытка бегства, Гильво слишком рано понимает, что ему не на кого в этом мире положиться, в доме пустота, а на улице одна агрессия и издевательства. Тогда он решает сесть на пароход и отправиться к матери во Владивосток.
“Громкий храп дедушки разносился по всей по комнате и мешал слушать. Его интересовало, спит ли бабушка. Затаив глубоко дыхание, ползком добрался он до двери. Снял крючок. Дверь со скрипом поддалась. Прислушался. Бабушка молчала. Стало быть, она спит. Приоткрыв дверь, чтобы можно было выскользнуть, приостановился и снова прислушался. Тишина. Закрыв дверь, тихонько выбрался со двора. Внезапно налетел сильный ветер: он поднял кубы пыли, закружил ее вихрем. Но это не испугало Гильво. Дорога к морю была хорошо знакома. В темноте Гильво шел быстрым уверенным шагом. Очутившись на берегу моря, он заметил, что с раннего утра все небо обложено дождевыми тучами. Вскоре начал накрапывать дождь. Ему ничего не оставалось, как укрыться под пристанью. В мучительном ожидании протекали минуты. Раздались первые шаги встречающих и отплывающих. Дождь усиливался. На горизонте показались огни парохода. Огромная махина, освещая фарами, извещала о своем прибытии долгим надрывным гудком. Сдерживая взволнованное дыхание, Гильво следил за ходом событий. Пароход не подплывал к пристани, пассажиров доставляли к ней на шлюпках. Оглядываясь по сторонам, Гильво выскользнул из укрытия. Сердце заколотилось, как у пойманного воробья. Матросы принимали пассажиров строго по предъявлению билета. Проскочить зайцем на крохотную шлюпку не представлялось возможным. Другое дело, если бы к пристани подплыл пароход.
Посадка вскоре закончилась. Тем временем наступил полный рассвет, исчезли дождевые облака, стало отчетливее синее бездонное небо и чистые облака на нем. Огромная, чуть сморщенная гладь бескрайней воды. Истошно завыла сирена. Огромный корабль, словно легкая щепка, скрылся за горизонтом просторного моря. А над ним парила ласточка, описывая невдалеке причудливые круги. Длинно вздохнув, потопал Гильво домой. Невезучим выдался для него этот день”.
Приходит голодный 1933 год. “Тогда Гильво казалось, что поселок вымер. Улицы были пустынны, мало кто ходил. Голодные старались меньше двигаться. Дети, как маленькие старики, не резвились, не шумели, не разговаривали. И думалось, что все они забыты, заброшены, прокляты богом”. У Гильво появляется приятель по несчастью, мальчик Гир Сун, у которого недавно посадили отца, занимавшего какую-то важную должность. С отцовским арестом у них с матерью тоже конфисковали дом, имущество.
“Однажды сквозь сон Гильво услышал детский плач. Медленно он приоткрыл глаза и увидел Гир Суна…
– Гильво! – сказал Гир Сун. И голос его страдальчески дрогнул. – Моя мама так крепко спит, что не могу разбудить ее, – несмело пробормотал он. – Пойдем к нам и вместе разбудим маму.
На зов друга Гильво встал. По дороге Гир Сун сказал:
– Ты видишь эту губную гармошку? Ты думаешь, что она простая? Это гармошка волшебная.
Гильво промолчал и внимательно посмотрел на друга. Глаза Гир Суна были красные и бегали как-то странно.
Они вошли в дом. Мать Гир Суна лежала на кане, укрывшись теплым ватным одеялом.
– Я буду играть на гармошке. Мама услышит мою музыку и сама проснется, – сказал Гир Сун.
И Гир Сун заиграл. Мелодия напоминала пение птиц, журчание воды, шум ветра, плач ребенка. Он играл долго, но мать Гир Суна не просыпалась.
Гильво посмотрел на Гир Суна недоверчивым взглядом.
– Я буду играть долго-долго, тогда она обязательно проснется. Вот увидишь, как мама встанет! – говорил Гир Сун совершенно уверенно. Через некоторое время Гир Сун добавил: – А завтра пойду на кладбище и буду играть. Моя волшебная гармошка разбудит всех маленьких, которые умерли с голода.
На следующее утро губная гармошка Гир Суна умолкла навечно. Он лежал в обнимку с мамой, а в другой руке держал свою волшебную гармошку”.
Здесь поневоле воскликнем, куда же еще больше длить все эти ужасы? И все-таки наберемся мужества, и дойдем с автором до самого финала.
Нежданно-негаданно мать присылает посылку и письмо, в котором сообщает, что весной приедет наконец за Гильво, и тому опять остается ждать, но уже с надеждой. Наступает зловещий 37-й год. Аресты учащаются, наступает охота за ведьмами. Пробегают первые слухи, что корейцев будут высылать с Дальнего Востока. Вот что пишет автор об этом времени.
“Корейская интеллигенция во Владивостоке усердно пыталась доказать, что Советское правительство и лично товарищ Сталин не допустят таких бесчинств, и старалась убедить темный народ в том, что если это действительно так, то прежде всего должно быть официальное правительственное сообщение за месяц вперед и что должны быть указаны политические мотивы. Эти же люди уверяли, что слухи ложны и что им могут поверить самые неграмотные, недалекие корейцы. Но, с другой стороны, было странно, что слухи не унимались, а наоборот росли все больше. И они исходили больше не от корейцев, а о русских.
Не от хорошей жизни, наверное, корейцы покинули свою родину, а в поисках лучшей доли. Беженцам следовало махнуть за океан, в Америку, Австралию, Европу, но только не в Россию, где богатых делают бедными. “И как так можно, – возмущались некоторые, – даже царская Россия подобного произвола не учиняла над корейским народом”. С таким суждением нельзя было не согласиться”.
Наконец приезжает мать, Гильво со слезами обнимает младшего брата, мать как всегда сдержанна, “после стольких лет разлуки так и не соизволила поцеловать и приласкать сына”. Какое-то время мать с младшим гостят у стариков, затем пора собираться, и после, когда старики провожают их на пароход, против обыкновения, совсем не сдерживают слез. Это совместное пребывание родных людей окажется последним для них, после депортации, старики так и не увидят ни дочери, ни внуков.
Владивосток. Гильво возбужден, он никогда не видел такого огромного города. Пока мать на работе, они с братом целыми днями гуляют по улицам, и то и дело наблюдательный Гильво подмечает сценки из жизни, которые привносят в его детское сердце еще большую печаль. Например:
“Зашли в магазин, а там… Чего только Гильво не увидел на прилавках! И вдруг детский наблюдательный глаз приостановился. К отделу игрушек подошли муж и жена. С ними был светловолосый мальчик лет пяти, очень похожий на свою мать. Малыш сидел на руках у отца. Продавщица, молодая девушка, увидев форму морского офицера, улыбнулась, стала раскланиваться. С ее позволения мальчик встал ножками прямо на прилавок. Мать ему что-то шепнула, малыш указательным пальцем показал на игрушку, которая лежала на самой верхней полочке. Продавщица вежливо кивнула головой, поставив стул, достала самолет. Но “покупатель” закапризничал и начал мотать головой. Тогда она полезла за пароходом, который лежал рядом с самолетом. Малыш сразу же начал хватать его руками, вертеть, крутить. Мать, глядя на сыночка, не переставала улыбаться. А отец сказал: “Мы берем!”
Продавец аккуратно положила пароход в коробочку, обернула бумагой и перевязала шпагатом. Сквозь слезы Гильво вспомнил своего отца. И как ему хотелось хоть на миг побыть на месте этого ребенка!”
Или: “Братья решили напоследок еще раз сходить в ГУМ. Сели в трамвай, купили один билет на двоих, едут. На остановке вошла кореянка.
– Вон мадам! – сказала блондинка, а рыжая, хихикая, бросила взгляд на кореянку.
– Фроська, – сказала блондинка, – позабыла тебе сказать, что Дуся Иванчихина вышла замуж.
– Что ты говоришь? – не без удивления спросила рыжая.
– Да, вчера мне сказала Маша Одинцова.
– И как давно?
– Уже где-то с месяц.
– И кто же он?
– Кореец.
– Фу, а я-то думала, за человека.
– Что, теперь она с ним поедет в Среднюю Азию?
– Думаю, что нет!”
И конечно, то и дело происходят стычки между братьями и русскими мальчишками, и все это на фоне того, что у всех горожан на устах только одно: “выселяют корейцев”. Всевидящие детские глаза, как пишет автор, замечали, с каким презрением русские смотрели на корейцев. И как результат, “корейцы стали стесняться своей национальной принадлежности. Они чувствовали себя людьми второго сорта”.
Здесь на мгновенье отвлечемся и скажем, что именно этот СТЫД, уже как глубинное, экзистенциальное состояние и свойство, со временем создаст свою литературу, которая даст неожиданные плоды, и которую мы обязательно рассмотрим в нашей книге. Но вернемся к повествованию. Начинается выселение. В дом Гильво приходят представители сов. власти, которые долго выясняют почему – очередной советский маразм! – вопреки жилищному списку, у Марии не один ребенок, а два… Словно она, похотливая бестия, умудрилась за время своего проживания во Владивостоке зачать и родить еще одного мальчика, причем сразу такого взрослого, как Гильво. Затем за ними приезжает грузовая машина, отвозят вместе с другими семьями на станцию. К вечеру, после долгого, мучительного, бессмысленного ожидания объявляют посадку. “Началась давка. В тот миг люди мало походили на себя. Остались старые и престарелые люди, не имевшие детей, и физически слабые, которые не могли передвигаться без посторонней помощи. Вмешались представители власти, оставшихся дополнительно распихали по вагонам. В тесном вагоне стало еще теснее”.
Как проходил сам переезд?
“Двухосный телячий вагон с двумя ярусами нар, сколоченный из свежих неотесанных досок, пахнущих хвоей, громко стуча на стыках, спешил в Среднюю Азию. Посреди вагона горела, без отдыха, круглая металлическая печка, а на улице стояла июльская жара, и нечем было дышать. А что поделаешь, есть-то надо. Спать не было возможности от духоты и спертого воздуха. Головы детей плавали на промокшей от пота подушке.
По ночам поезд почти не останавливался. Но нередко днем на небольших полустанках или разъездах, где стояли два-три домика или один барак, эшелон мог простоять полдня, а то и больше.
Мучительны были остановки на полустанках – неподвижность, томительное ожидание. И нельзя выходить из вагона, так как поезд мог тронуться, когда дадут путь с соседней станции. Ведь эшелон не значился в графике движения поездов.
По естественным надобностям люди разбегались врассыпную тогда, когда паровоз, не спеша, заправлялся водой на каком-нибудь разъезде. Перед отходом подавалась громкая команда, часовые снаружи плотно задвигали на колесиках двери. Эшелон медленно трогался с места и продолжал свой путь Впереди легендарные русские дороги, огромный Казахстан, Средняя Азия”.
Здесь, для большего уточнения, как тем злополучным летом или осенью 37-го осуществлялись переезды, обратимся к воспоминаниям Павла Кана в его “Хронике 80-летия” (Алматы 2006, “Корпорация Атамура”). Где он пишет, что перевозили людей эшелоном в 50 вагонов, в среднем 30 человек в одном вагоне, в 50 – 1500, а эшелонов более 10. Время в пути – 40 суток. Самым большим бедствием для людей являлось отправление естественных нужд. Под вагонами, оставалось много убитых или раненых. Так, в пути следования его семьи, по разговорам, погибло более 200 человек.
Итак, после многих дней пути поезд с семьей Гильво прибывает на небольшой одноэтажный вокзал с выцветшей вывеской “Бухара”. Выгрузка, в ожидании дальнейших распоряжений, люди целый день сидят на корточках, коренные жители смотрят на корейцев, как на “зверей, привезенных из зоопарка”. Затем размещение в ветхом длинном бараке, в комнате четыре угла для шести семей, переселенцы соглашаются на любую работу, которую им предлагают. Мать каждый день ищет работу, домой приходит поздно, однажды и вдруг сообщает, что выходит замуж. Вскоре этот человек переезжает к ним и оказывается порядочным, вежливым, ласковым к детям. Затем Роман Петрович Лим перевозит свою новую семью в Кустанай, где находятся у него документы, и там, в селе Александровка, расположенном на берегу Тобола в Кустанайской области, для Гильво начинается рай. Он предоставлен сам себе, научившись, он целыми днями ловит рыбу, не переставая восхищаться окружающей природой: зелеными лугами, лесами, пахучими цветами. Но этот рай длится для него совсем недолго.
Отчим получает угрожающее письмо от бывшей жены и вынужден переехать в Караганду, причем Мария не хочет ехать с ним, но он настаивает, и опять начинаются скитания. В Караганде семья поселяется в корейском поселке под названием Шанхай, а мать устраивается на работу в ателье индпошива. Но однажды рано утром – вот уж это пресловутое, зловещее, для корейцев, “однажды”! – стук в дверь, мать открывает, на пороге, конечно, НКВД-шники. Они приходят за Романом, забирают его, а после выясняется, что на этот раз, в великой истории корейских унижений, жена донесла на бывшего мужа. Когда-то Лим подвыпив сказал ей, что если бы жив был Ленин, судьба корейцев сложилась бы намного счастливей.
Опять наступает тяжелая, сирая, убогая, несчастная жизнь, мать постоянно работает, дети тоже, – колют дрова соседям, таскают уголь. Гильво не берут в школу, и тогда он, вновь проявляя характер, идет к самому директору, показав ему грамоту от прежней школы, добивается, чтобы его взяли. Неожиданно приходит письмо от стариков, бабушка сообщает, что дед при смерти и хотел бы посмотреть на внуков в последний раз. Мать решает ехать к ним, даже продает дом, но когда они собираются в дорогу, их не пускают, введена пропускная система, ибо началась война. Что делать?! Семья остается без крова. Начинаются скитания по чужим углам. В конце концов, они находят приют у старушки по фамилии Тян, у которой мужа посадили еще на дальнем Востоке, а взрослые дети разъехались, кто куда. Гильво помогает во всем старухе, и этот период жизни открывает ему еще одну темную сторону советского режима. А именно, сначала он вместе со старухами собирает мерзлую картошку на полях, из которой после женщины готовят вкусные крахмальные лепешки. Затем “гвардия” сгорбленных тихих старушек и Гильво едут собирать колоски, не подозревая о существовании сов. законов, запрещавших, даже в такое голодное время, это делать.
Итак, они добираются до места, начинают собирать и “вдруг по всему полю раздались душераздирающие крики. Гильво приостановился, вглядываясь, и вздрогнул от страха и неожиданности. … Когда присмотрелся, увидел, как всадник на коне преследовал древних старушек и хлестал плетью по их спинам. У мальчика перехватило дыхание, заныло сердце. Дикие крики вперемежку с надрывным визгом усиливались. Постоял он несколько секунд неподвижно, устремив глаза на бабушку Оксуни, которая громко плакала и обеими руками прятала лицо. На глазах у него блеснули слезы. Озверелый объездчик, как хищник, бросался на свою добычу, на сгорбленных, от прожитого и пережитого, старушек. В глазах малыша блеснул ужас, похолодели руки, по спине пробежали мурашки. Это страшное зрелище напоминало кадры из кинофильмов, где жандармы разгоняли демонстрацию, избивая нагайкой рабочих. Но там-то были мужчины, а не женщины, и не древние старушки, чьи сыновья сражались на фронте. И кого бить, от старости сгорбленных, доживающих последние считанные годы старушек? Ведь эти несчастные старые женщины очутились на злосчастном поле из-за голодающих внучат, которые каждый день просят есть. Досталось всем, ни одна старушка не смогла избежать телесного наказания”.
После объездчик бросается к Гильво, мальчик падает на землю, закрывая голову руками, объездчик бьет его нещадно плетью по спине.
” – Ворюга, встань и высыпь, что украл! – заорал объездчик диким голосом.
Пересиливая судорогу в горле, мальчонка выговорил: Дяденька, я не могу встать!
– Все равно я заставлю тебя высыпать своими руками, что украл, и никуда ты не денешься. Ты упрямый, а я еще упрямее.
Все тело ныло от нестерпимой боли. Собрав последние силы, упираясь обеими руками, мальчик попытался приподняться, но… И снова плюхнулся носом на землю.
– Ах, ты, гаденыш, долго будешь притворяться? Хочешь провести, разжалобить меня, такой номер у меня не пройдет! – и соскочил он с коня.
Объездчик здоровыми лохматыми руками схватил малыша за грудки, а затем начал трясти изо всех сил. И силой он хотел поставить его на ноги, но тот опять свалился набок, как подкошенный. Густой слюной объездчик плюнул в малыша, резко снял с плеча ружье и начал стволом тыкать ему в бок. “Государственный преступник” безжизненно лежал и молчал, потеряв сознание”.
После, когда объездчик уехал, Гильво, лежа на земле, трясясь от холода и страха, задается совсем не детскими вопросами. “Зачем так жить и мучиться, если ничего хорошего тебя в этом мире не ожидает? – начал он думать. – Человек когда-то все равно умирает. А какая разница, когда ты умрешь? Ведь Гир Сун умер, когда ему было всего пять лет”, – вспомнил он про своего первого друга. – Надо уснуть и не просыпаться, – решил Гильво и начал приостанавливать дыхание… И вдруг он почувствовал такую обиду, что начал плакать взахлеб горькими слезами… Выплакав все слезы, под утро он уснул”.
Затем, новая беда, Гильво заболевает брюшным тифом. В конце концов, фельдшер и знахарка, махнув рукой, наотрез отказываются лечить. И вдруг Гильво снится чудесный сон, в котором он попадает в некий волшебный город, где у него происходит разговор с древним старцем, сообщающим мальчишке, что рано ему еще умирать. И со словами “проводите незваного гостя до ворот”, то есть, обратно, на землю, Гильво просыпается и чувствует, что кризис миновал, началось возвращение к жизни. Иными словами, крепкий, молодой организм парня оказал-таки сопротивление смертельной болезни.
Далее, в жизни Гильво случается первая любовь, к однокласснице, русской девушке Ольге, отец ее – кадровый военный на фронте, а они с матерью были эвакуированы из Москвы. Как описывает автор любовь к этой девушке?
“И вот они идут, взявшись за руки. Ольга говорит очень тихо, взгляд ее потеплел и затуманился, щеки порозовели. “Отчего так жарко в груди и так тревожно бьется сердце?” – подумал он про себя. Временами ему казалось, что детство его беспросветно, безрадостно, но вдруг оно прояснилось. У него есть Ольга. Теперь он это твердо знает. Началась самая счастливая полоса в его жизни. Он улыбается, сжимая ее руку, ему нравилось смотреть на ее красивое лицо. И смотрел он на нее глубоким, любящим взглядом. Иногда Ольга насаждалась тем, как влюбленно Гильво смотрел на нее”.
Он понимает, что любовь его скоротечна, и что он, лишенец и инородец, абсолютно не равен русской девушке, во всех отношениях, а Москва для него, в которой живет Ольга, – как недостижимая сияющая вершина. Но проходят встречи, разговоры, строятся даже какие-то не ясные планы насчет будущего, тем временем заканчивается война, но этот сверкающий праздник для всего советского народа есть только большая печаль для Гильво, потому что он знает, что теперь Ольга точно уедет. И она уезжает, конечно же, искренне веря в то, что они обязательно встретятся, а Гильво, проводив ее, идет к горам, ложится в траву, и глядя в небо, опять, в который раз, задается все теми же не детскими вопросами. “Он все думал, для чего рождаются люди и живут на свете? Чтобы любить, не расставаться, или же расстаться, чтобы умереть? С наступлением темноты, вобрав голову в плечи, глядя под ноги, поплелся домой. Вскоре взошла кроткая, одинокая и всегда печальная луна. Уехала Ольга, – проговорил он и глубоко вздохнул. Итак, блаженное для него время миновало, наступили скучные, безрадостные будни. Теперь он жил лишь воспоминаниями. Вечерами он гулял один. И казалось ему, что жизнь стала бессмысленной”.
Итак, кончилась война, но стала ли от этого жизнь советских людей, а тем более, корейцев, хоть немного лучше? Никак нет. Опять же для того, чтобы заработать денег, Гильво устраивается старателем на вольфрамовые рудники. Вот что автор пишет об этой работе.
“В основном, старателями работали корейцы, и как всегда, они оставались в тени. Ведь ни один старатель не был представлен даже к ордену, не говоря уже о звезде Героя Социалистического Труда. Так могли обойтись только с бесправным народом. Корейцы и не претендовали за свой труд на высокие награды, они были лишены обыкновенного гражданского права – служить в рядах Красной Армии. Хотя в Конституции написано о равноправии всех наций. При жизни Сталина корейцы считались самыми бесправными из всех наций. Людей с короткими фамилиями вычеркивали из списков, прежде чем представить. Им не доверяли во всем. Они не имели права по своему желанию сражаться против фашистов. Зато поголовно их забирали в трудовую армию, где с голоду погибло не меньше, чем на фронте.
Труд старателя остался таким же кабальным. И после войны условия жизни у них не изменились. Из-за отсутствия строительных материалов они, как кроты, жили глубоких землянках. В дождливую погоду хижину заливала вода, земля долго не высыхала, мучила сырость. Здесь рано наступали холода, руду промывали в ледяной воде, и люди быстро простывали, болели, глубоко кашляли. Не было даже медпункта, старатели лечились сами, а при обострении профессионального заболевания – радикулита – растапливали печку и на теплом кане выпрямляли свои одеревеневшие спины. Но жизнь заставляла работать, чтобы прокормить семью. Наряду со взрослыми трудились и дети. Детский труд законом не был запрещен”.
Мы знаем, герой наш упорный, поэтому после многих дней неудач на руднике он все-таки находит вольфрамовую жилу и зарабатывает вполне приличные деньги, которые позволяют ему обуться, одеться и даже еще несколько лет кормиться. Тем временем, из города начинают уезжать учителя, война кончилась, никто не хочет жить в этой дыре. Ученики остаются брошенными, кто-то переезжает в другую школу, то же делает и Гильво. Он поступает в школу в поселке Агадырь. На одном общем собрании учителей и учеников Гильво просит слова и очень бодро, деловито рассуждает о неправильном отношении учителей к ученикам, предлагая дать им больше самостоятельности, тогда они будут сами стремиться в школу и даже заниматься общественными делами. Это выступление приятно удивляет и директора и учителей, его выбирают председателем ученического комитета, в результате Гильво, живший на чердаке, получает койку и делает в школе карьеру.
Далее годы работы в качестве старшего пионервожатого, затем Гильво заканчивает школу, надо выбирать профессию, и продолжая переписываться с Ольгой, которая неустанно зовет его в Москву, он решает ехать в столицу и поступать в архитектурный техникум. Так у Гильво начинается московский период. В начале радостная теплая встреча с Ольгой, которая действительно им более чем увлечена, затем он едет в техникум и там впервые разбиваются его надежды. Для того чтобы учиться в архитектурном, где общежитие не предоставляется, ему надо где-то жить, а для этого требуется столь знаменитая в советские времена московская прописка. За которую, как известно, люди бились, как за металл. И пускается Гильво во все московские тяжкие… Найдя жилье, он идет за пропиской в милицию, и там впервые узнает, что, оказывается, корейцам вообще не положено ее иметь. В результате Гильво ночует на вокзалах, днем, поступив-таки, учится, и поскольку нигде, ни в одном отделении, ему прописку не дают, он решает добиться приема в самом Верховном Совете. При этом, конечно же, за время своего московского обитания он постоянно сталкивается с враждебным к себе отношению, как к инородцу, а его встречи с Ольгой почему-то прекращаются. После выясняется, почему. Мать Ольги, видя, как та увлечена этим нерусским мальчиком, и узнав в милиции, что корейцам путь в Москву заказан, и это, значит, Ольга может вполне уехать за ним, напрочь запрещает дочери как-либо с ним общаться. Так разбивается его первая чистая любовь. В конце концов, плюнув на все, Гильво возвращается обратно.
Далее, какое-то время проработав старшим пионервожатым, Гильво поступает в Казахский университет, на юрфак, и после окончания работает следователям в самых разных городах республики. Уже в солидном возрасте, в 1991 году, всеми уважаемый Гильво Ким приглашается в составе делегации посетить впервые Республику Корея, где будет проводиться панкорейская спортивная олимпиада. И конечно, по прибытии на историческую родину, которая так динамично развивается, нет пределов его восторгам. Во время туристической поездки в Пусан Гильво узнает, что будет остановка в Чхунчхундо, на родине его отца. Он вне себя от счастья. И вот как автор описывает его впечатления от посещения этого места.
“Длинный автобус мягко приближался к провинции Чхунчхондо. Просторная зеленая долина, торопилась речка, сверкая серебром на солнце. Под голубизной неба расстилалось золото рисовых полей, а горы и холмы пламенели всеми оттенками красного и желтого цветов.
Гильво смотрел на родные места отца невыплаканными глазами.
Стояла такая погода, словно приготовилась к встрече долгожданного гостя. Солнце ярко светило, чтобы Гильво мог лучше все разглядеть. Столетние деревья были зелеными, их не тронула седина, но эти живые свидетели молчали, понурив головы. Тогда кто ему расскажет, что семьдесят с лишним лет тому назад они видели веселого юношу со звонким голосом, который состязался с пением птиц. Эти молчаливые горы или быстротечная река?
И невольно закралась мысль. Прошло слишком много времени, чтобы застать в живых родных братьев отца. От этой мысли ему стало так грустно, что из-под ресниц у него выступили слезы.
Он почувствовал такую слабость, какая бывает после обморока. Неожиданно Гильво обратил внимание на невысокий скромный домик. Ему показалось, что отец выходит из дома. А на улице влажная тень, солнце клонится к закату. Отец с улыбкой глядит туда, где на лугу в свете опускающегося солнца желтели и теплели травы и тени.
В голове его мелькнула новая мысль: “Может быть, показать кому-нибудь фотографию отца? Назвать фамилию, род и попытаться искать?” А рассказы отца он помнит до последних слов. Вдруг повезет. Кто-нибудь что-то скажет. Но Гильво вспомнил, что стоянка автобуса не позволит это сделать. И он всхлипнул без слез”.
Уже после, в Сеуле, когда его катают на машине по городу, Гильво, глядя в окно, мысленно восклицает: “Родная земля, ты позвала слишком поздно, когда в живых нет моего отца, и я не молод. Но лучше поздно, чем никогда. Спасибо тебе за этот зов!”
Итак, мы почти закончили рассмотрение этой пронзительной автобиографической повести, которая, несомненно, во всей полноте и широте выразила все наши корейские страдании, переживания, унижения, ужасы и страхи, и в то же время, нашу волю, дерзость и упорство. Тут возникает вопрос. Как мы можем назвать такого рода литературу, не формально, обходясь без банальных жанровых определений? За ответом обратимся опять же к тексту. Находясь в Сеуле, Гильво часто вспоминает свою прожитую жизнь и вот одно из воспоминаний об отце:
“Время было уже далеко за полночь. В доме горела мигающая коптилка. Гильво еще не спал, читал книгу.
Испустив тяжелый вздох, отец позвал сына:
– Гильво, стало так тяжело дышать, помоги мне выйти на улицу. Может быть, мне станет легче дышать.
В темном небе ярко сверкали майские звезды. Отец поднял голову к небу и вздохнул. Руки его безжизненно повисли, и две крупные слезы скатились по щекам. Горькие думы никогда не покидали его. Но в ту минуту отец был особенно подавленным.
Снова длинно вздохнул.
Отец задумался и долго молчал. Установилась невероятная тишина. Гильво настороженно посмотрел на отца.
После долгого молчания, снова тяжело вздохнув, отец начал:
– Перед смертью человек видит свою прошлую жизнь и осознает свои ошибки. По молодости своей я верил в коммунистический идеал и побежал за этим идеалом. Тогда мне казалось, что в жизни выше этого идеала ничего нет, за него я готов был отдать себя всего без остатка.
Но за десять лет пребывания в лагере у меня раскрылись глаза. Нет тюрем ни плохих, ни хороших – все мерзопакостны и страшны.
Лагерь… Тяжкие изломы судьбы. Жизнь там пусть не горела – теплилась, но продолжалась… Там цена человека не стоит ломаного гроша.
Большевики, чтобы протащить свою утопическую идею о коммунизме, объявили непримиримую войну против религии. Не боясь Бога, они заточают в тюрьмы безвинных людей. Им нужна дешевая рабочая сила для сооружения объектов. Большевики кричат на весь мир о справедливости, демократии и о том, что строят бесклассовое общество. Это бред коммунистов. Большевики сами себе не верят, что построят коммунизм, но кричат.
Верить в Бога другое дело. Если человек из проповеди вынес что-то, он уже не может быть плохим человеком. Порой успокаиваю себя тем, что я умру, но дух мой вечно будет жить.
– Вы же были коммунистом, а как вы верили в Бога? – спросил сын, пристально глядя на отца.
– В нашей семье все верили в Бога, а когда я стал коммунистом, начал внушать себе, что Бога нет. Вот за это я так дорого расплатился”.
Итак, как видите, само произведение дает название такого рода литературе. Несомненно, эта повесть, как и множество других, написанных на тему депортации и репрессий, представляет собой литературу вдоха и выдоха. Вдоха, чтобы начать свою горящую пронзительную исповедь, и выдоха, чтобы ее закончить.
Так что же она есть, эта литература вдоха и выдоха, в общем контексте нашего исследования? Это подлинные документы Времени, Истории, Национальной Судьбы, Духа и Души, к которым будут обращаться наши потомки, чтобы узнать, как их соплеменники жили в те или иные исторические времена. А как же вечность? – может спросить меня некий автор, который только собрался на склоне лет писать свои пронзительные мемуары. – Ведь любая литература, как документальная, так и художественная, стремится к вечности? Несомненно, отвечу я, но благодаря чему литература становится вечной? … Очевидно, благодаря тому, что имеет в своих произведениях некую тайну. Или высокое умолчание. Тем более, в бесконечном ряду многословных исповедей и свидетельств… И наконец, не потому ли повесть о Хон Киль Доне, с которой мы начали эту главу, стала бессмертным, вышедшим далеко за пределы сказочного жанра, философским произведением, что великий Хо Гюн на вопрос государя так и не открыл глаза своему герою?

Глава 6

ПАМЯТЬ

(Литература о Депортации, или Депортация Литературы)

А теперь обратимся к сборнику корейских писателей “Страницы лунного календаря”, повторяю, первому и последнему в истории советских корейцев. И начнем мы с автора Лаврентия Сона, который является составителем этой книги, а также составителем и издателем нескольких последующих сборников, вышедших уже в Казахстане, в ситуации абсолютной культурной пустоты, когда все, выживая, только и делали, что пытались заработать деньги, и, конечно, надо отдать ему в этом должное. Итак, рассказ “Площадь треугольника”, в котором повествование ведется от первого лица об уникальной мастерице, портнихе, матери героя, которая обшивает людей самым волшебным образом.
“Если мама сошьет носовой платок простуженной соседской девочке – у той проходит насморк; если соорудит штанишки Ваське-второгоднику, тот успешно осилит программу третьего класса и перейдет в четвертый; если же справит рабочий халат мастеру завода тяжелого машиностроения (а мастер находится на плохом счету у начальства), то дела его пойдут на поправку, и все начинают понимать, что он прекрасный работник и человек; если коммерческому агенту, нашему, советскому, сошьет костюм, то коммерсант непременно заключит удачный контракт с фирмой из ФРГ на поставку оборудования; если же выполнит заказ молодых людей на шитье модных костюмов и платьев, те не меняются в кривых зеркалах, в чем мы уже с вами убедились…”
А вообще история этой уникальной женщины такова: “… до сорок девятого года ни у кого из переселенных с Дальнего Востока в Казахстан не было паспортов. Были аттестаты вроде приписных свидетельств, мол, ты приписан к этому населенному пункту и нежелательно – точнее, категорически запрещается! – покидать новые родные края и жить там, где вздумается. Но наступил сорок девятый год, и столь простой и ясный указ был отменен, корейцы получили свободу передвижения, вследствие чего, как показала жизнь, новый край стал действительно родным…
И вот с помощью колхозного грамотея и пьяницы мама разослала во все концы страны запросы, не осели ли ее родственники – отец с матерью и братья с многочисленными чадами – в тех краях, куда их переселили, разлучившись с ней, поскольку при спешном переселении никто не поинтересовался, кто кому кем доводится. Сорок восемь часов на сборы – и в путь. Многие тогда оказались в разных эшелонах, с тайной надеждой, что по прибытии в неведомый край встретятся и сядут в обед или к ужину за один дружный стол. Надежда теплилась долгие годы и наконец осуществилась – получен адрес и письмецо, в котором сообщалось, что живут ее братья и родители в далекой Каракалпакии, а именно – в городах Ходжейли и Муйнаке. Мама скоренько собралась и уехала, положив клочок бумажки с адресом во внутренний карман телогрейки и, зная всего лишь несколько слов по-русски, но ни слова по-каракалпакски. И доехала! Путь этот был нелегок, в чем мы с сестренкой убедились потом, ринувшись на поиски матери”.
Добираясь до родных на перекладных, мать едет в кузове “студебеккера”, рядом с ней старик-казах, у которого, как замечает профессиональным взглядом женщина, разорван рукав овчинного тулупа. Она достает иголку с ниткой, начинает зашивать, чтобы старик не простыл от холодного осеннего ветра. Затем казах благодарит мать, которой в такой холод самой бы потеплей одеться. Он догадывается, что это кореянка и, глядя на нее, вспоминает, как… “много лет тому назад, в такую же моросящую осеннюю ночь в джамбульской степи вдруг он, местный чабан, услышал крики и плач людей непонятной национальности. Их привозили на грузовиках, оставляли меж высохших кустиков верблюжьей колючки и тамариска. Потеряв всякое приличие и достоинство, люди в белых платьях и серых телогрейках хватали за голенища водителей и милиционеров, умоляя увезти их в людные места, потому что в мороз и ветер, без очага и крыши помрут маленькие дети и старики, да и молодежь вряд ли дотянет до утра. Водители, отцепляя с голенищ хваткие пальцы переселенцев, разводили руками, мол, приказано разгрузить именно здесь, а за неисполнение приказа им попадет, вплоть до расстрела… Вспомнилась старику и картина следующего дня. Вместе с женой, движимые любопытством и страхом, они подошли к месту ночного происшествия и увидели грязно-белый курган из человеческих спин. Верх кургана был накрыт мешками, и рядом кучились холмики белоснежного прошлогоднего урожая риса, высыпанного очевидно из этих мешков. Жена просила о чем-то, но он не ответил, поскольку страшная догадка осенила его: молодые люди окружили стариков и женщин с детьми и так провели ночь, подставив крутые спины обжигающему морозному ветру. Услышав человеческий голос, спины зашевелились, курган нарушился, и в предрассветной мгле можно было различить лица незнакомцев. Двое молодых мужчин, коченея, приблизились к нему на четвереньках, и спросили, где люди. Помнится, жена сняла с себя большой платок и протянула мужу. Он накинул на спину одного из них и объяснил, что люди далеко отсюда, а ему с женой строго-настрого запрещено водиться с пришельцами. Курган распался окончательно, и в чреве его обнаружились женщины с детьми и старики. На рассвете чабан привел ослабевших в кошару, развел костер из кизяков, напоил кипятком… К зиме корейцы устроились солидно. Косами и лопатами, прихваченными с собой, выкопали несколько землянок, над которыми заструился горький дым миновавшей беды и грядущих надежд. Выжили…”
Очевидно, здесь совсем не выдуманное свидетельство на тему депортации, затем автор вновь возвращает нас к будням и искусству матери, которая шьет людям свою волшебную одежду и тем самым делает их немножко счастливей. Но на то оно и счастье, что длится недолго. Из государственного ателье мод поступают жалобы на мастерицу, которая отнимает у них клиентов. Приходит комиссия, – разбираться, требует документы, на основании которых она занимается шитьем по частным заказам. Документов, конечно, нет, в результате матери запрещают заниматься портняжничеством: если хочет, пусть устраивается в ателье и работает. Что делать? Тогда мать решает уехать к брату, ибо, если она останется здесь, клиенты опять будут приходить к ней, и она не сможет отказать им. Портниха уезжает, у брата, по знакомству, ее, хоть и в преклонном возрасте, устраивают в ателье массового пошива, где она работает, причем на удивление молодых, ловчее и быстрее, чем они. Герой время от времени навещает мать, в один из приездов мастерица жалуется на зрение, и тогда сын предлагает ей вернуться.
Портниха возвращается, герой оформляет документы на выплату налогов, чтобы мама могла спокойно шить по заказам, приходит первая, после долгого перерыва, клиентка, с уходом которой мать вдруг признается сыну, что все ее умение куда-то ушло, исчезло, испарилось: ничего у нее не получается и вероятно, уже не получится никогда. Далее следует весьма невнятный монолог сына по поводу этой утраты, то есть, если обратиться к названию рассказа, совсем непонятно, то непонятно, причем здесь площадь и вообще треугольник?
“О, небо! Отчего ты так немило и бессердечно к носителю редкого волшебства, искусному портному, маме, что же ты, вознеся мастера на вершину вечного треугольника, низвергло к его основанию, где силы зависти и недоброжелательности перебороли правду и любовь; как же так, ведь жизнь должна продолжаться, а она не может продолжаться без портного, без мамы, почему столь непомерно велики штрафы и налоги, которыми облагаются талант и чудодействие, какие силы движут конвейер молчаливых унижений, как позволило ты, всевидящее око, бесчинство моросящих ветров, холодом обжигающих крутые спины, по какому праву малое признается еще более малым, а большое слепнет в сердечной слепоте, лишаясь благодушия и долготерпения, есть ли у тебя намерение вознести мастера на трон, исчезнет ли с его лица, моей мамы, горькая улыбка отчаяния?”
После, спустя время, сын героя, внук мастерицы, хвалится перед ней своими модными штанами, которые он сшил сам, от и до, бабушка советует ему сшить такие же другу, и вот с приятеля снимается мерка. И по тому, как внук легко, болтая с ним о том, о сем, называет цифры, в точности, как делала в свое время она, бабушка со вздохом облегчения понимает, что никуда ее дар не пропал, а передался по наследству.
Такой вот рассказ, интересный документальными свидетельствами о переселении корейцев и описанием сказочного искусства портнихи среди духовно сирых советских людей и серых советских будней. Читаем дальше, чтобы выявить главного героя Л. Сона. Дальше – пьеса “Память” с подзаголовком “Хроника первых лет” (здесь и далее, из. кн. “Рассказы, пьесы” Л. Сон, т. 2, Алматы, ИД “Жибек жолы”, 2006) Пьеса начинается с того, как корейцев привозят в казахскую степь, чтобы выявить главноо героя Л. рентирых послевоенных беднейнаследству. ней своими моднымиштанми, ктторые он сшил сам, от и до,выгружают, словно картошку, на землю, – крики, слезы, окрики военных. На сцену выбегает водитель, пьет из горлышка водку, жалуется, что не может видеть это бесчеловечное зрелище К нему подбегает милиционер, которому как раз никого никогда не жалко, он кричит на водителя, чтобы тот, без соплей, занимался своим делом, размахивает, угрожает пистолетом.
Далее опять курган из человеческих тел, к которому приближается чабан Орынбай и его жена Халима. Они в ужасе, перепуганы, – что это за люди, и люди ли это вообще? – им настрого запретили с переселенцами общаться, тем не менее корейцы подходят к ним, знакомятся, делают первые шаги на чужой им земле. Так с чего же эти шаги начинаются? А начинаются они почему-то с немыслимой ссоры, на пустом месте, между семьями Пак, Ким и Ли. А именно:
“Спешно возвращается Хя Сен. Без ребенка.
Хя Сен. Ондори описался, мокрые пеленки…
Петр. Так замени!
Хя Сен в поисках одежды перебирает узлы, что свалены в стороне, развязывает их, не находя, откладывает, хватается за другие узлы, движения ее нервные, отчаянные, становятся все беспорядочнее…
Хя Сен. Аня, ты не видела узел с детской одеждой, там пеленки? Бабушка, я же вас просила присмотреть за тем узлом?…
Все трое начинают искать злополучный узелок. Напрасно.
Петр (жене). Ты не можешь поаккуратнее, чего все разбросала?
Хя Сен. А что вы на меня кричите? Ребенок мокрый, пеленку ищу! Не могла же я оставить в машине, все время рядом держала, куда делся узелок?!
Бабушка Ген Най. Что вы затеяли ссору, людей бы постыдились.
Лиза. Пусть, бабушка, покричат немного, разогреются. Послушай, Хя Сен, успокойся, пусть ребенок мокрым поспит. Развернешь, совсем простудишь.
Хя Сен. Не вмешивалась бы, а?
Лиза. Вот так всегда! Хочешь людям добра, а они лаются как собаки.
Хя Сен. Как ты сказала? Я, что ли, собака?
Петр. Заткнитесь вы!
Хя Сен. И не кричите на меня! Лучшее успокойте, кошку блудливую, давно она хочет этого!
Лиза издевательски хохочет.
Хя Сен. Бесстыжая!
Петр. Да замолчишь ты наконец??!
Бабушка. Хватит вам. Из-за чего скандал устроили…
Хя Сен. Нет, я этого так не оставлю! Чуть что кричит, хоть слово нормальное когда услышала. (Мужу). Думаете, я не знаю, почему кричите? Я не слепая! (Вскакивает и кидается на Лизу).
Петр перехватывает ее за плечо и вновь бросает на узлы. Дочка Аня бросается к маме.
Аня. Мама, не надо!
Ен Дин. Послушайте, Петр, остепенитесь. Подумайте – что с нами, где мы? Нашли время ссориться…
Петр. А вам что за дело? Одной ногой на том свете, а все поучать людей норовите.
Гиль Ман. Похоже, ты с ума сходишь, Петр! Как ты разговариваешь со старшими?
Петр. Ну и ну!… Это у тебя не хватает мозгов – ваше время давно прошло, умники нашлись. Из-за таких, как вы, может, мы и оказались здесь!
Гиль Ман. Что ты такое несешь?
Петр. А то, что батрачили мы на вас, поизмывались вы над людьми, а конец один – подыхать будем вместе на чужбине!
Гиль Ман. Кто измывался?
Петр. Да вся ваша сволочная порода! Если бы Советская власть не раскулачила вас, так и продолжали бы мы работать на вас.
Гиль Ман. Да ты вспомни, мы как братья росли! Сколько я книг в ваш дом носил в детстве…
Петр. Книги носил, а дома у себя ел рис, нашими руками выращенный. Насрал я на твои книги, понял?!”
И так далее. Максимум, что здесь прослеживается, это непримиримые классовые противоречия. Затем вступает рассказчик, сообщает о том, что корейцы все-таки выжили, прошло пять лет, идет Великая Отечественная война. Дети подросли. Николаю Киму, сыну Гиль Мана, внуку Ен Дина, уже 17 лет, Анне, дочери Петра и Хя Сен, внучке Ген Най, 18. Николай порывается уйти на фронт, биться с фашистами за свое новое отечество, но его, инородца, понятно, не пропускают, он возвращается в очередной раз из призывного пункта, и жалуется Анне на то, что “казахов берут на фронт, а нас, корейцев, нет”. Анна, которая, очевидно, в него влюблена, пытается как-то его успокоить. Затем появляется злобный Петр, – действительно очень злобный, потому что опять начинает орать на Николая, сына его заклятых врагов, – а если был бы кто-то другой, то, не важно, и на него, – кричит, настрого запрещает ему встречаться с Анной. Николай уходит, затем отец прогоняет дочь домой, появляется безмужняя Лиза, у которой во время переселения пропал муж Федор. Межу Лизой и Петром, очевидно, весьма неформальные отношения, Петр обнимает Лизу, они валятся на землю, но тут появляется Гиль Ман, смущенный увиденным, зовет их на собрание. Петр, теперь уже, значит, злобный и похотливый, начинает издеваться над Гиль Маном, говорит, что тому нравится Лиза, дело доходит чуть ли не до драки, но приходят жены, все успокаиваются и идут на собрание.
Далее: старик Ен Дин, проходя мимо дома Петра, встречает бабушку Ген Най, заводит с ней мирный разговор, вспоминают Приморье, свою молодость, старик делает комплименты старухе, ибо та в молодости была очень хороша, речь заходит о внуках, Николае и Анне, у которых не дружба, замечает старик, а скорей любовь… И тут опять появляется Петр, коршуном набрасывается на старика, у них болен младший, Ондори, старик предлагает помощь, ведь он врачевал когда-то, но Петр, без всякого уважения к старшему, выгоняет его со двора. После Ондори в тяжелом положении, бабушка Ген Най уже сама вызывает старика с его травяными настоями, Ен Дин приходит, Петр на этот раз молчит, куда уж дальше ругаться, старик входит в дом, а, спустя время, сообщает, что ребенок умер, и конечно, крики, плач, гневные обращения к небу.
После одинокая Лиза и Сун Нег, мать Николая, жена Гиль Мана, несут на коромыслах воду, останавливаются передохнуть, заводят разговор о тяжелой женской доле, где и как там все-таки Федор? Сун Нег рассказывает Лизе историю своего замужества, и вдруг появляется милиционер, сообщает, что привез гроб с фронтового госпиталя с телом сына Орынбая, сержанта Бахтыгула Темирова. Женщины вызывают мужчин, милиционер спешит, просит расписаться в получении груза и уходит. Появляются Орынбай и Халима. Теперь уже их черед рыдать над погибшим сыном и взывать к равнодушному небу. Затем похороны, корейцы скорбят вместе с Орынбаем.
После похорон, без всякой почтительной паузы у автора, перехода, Лиза останавливает Хя Сен и предлагает проучить ее мужа, который сегодня ночью назначил ей свидание у обрыва.
“Он придет, и мы вместе устроим ему такое! Я нож с собой прихвачу.
Хя Сен (испуганно) Зачем нож?
Лиза. Пусть поклянется, что перестанет блудить, иначе отрежем мужское достоинство, от него все несчастья.
Хя Сен. Я не поняла, что ты собираешься отрезать…
Лиза. Что между ног болтается и покоя не дает, ни себе, никому другому”.
Что же дальше? Ночь. Женщины устраивают засаду. Петр идет на свидание с Лизой. По уговору Лиза должна запеть песню, что означает, что она, полная томления, ждет его. Раздается песня, Петр зовет любовницу, и тут сельские менады набрасываются на него, валят на землю.
“Хя Сен. Лиза!
Лиза (выпрыгнув из-за дерева и сбивая Петра с ног). Хя Сен, придави его руки! … Сейчас мы тебе покажем! (садится верхом на его ноги) Кобель поганый! Сейчас у тебя будет пусто между ног!
Петр. Вы с ума сошли! Лиза, брось нож!…
Лиза. Хя Сен, держи крепче, он вырвется!
Петр. Отпустите, говорят!
Лиза. Не-ет… С сегодняшнего дня ты перестанешь шляться по ночам. Взрослая дочь, а в голове ветер! (пытается развязать штаны в поясе).
Петру удается освободить из-под Хя Сен одну руку.
Если твоя большая голова слушается маленькой, мы лишим тебя ее! (в руке блеснул нож). Поклянись!
Петр. А-а-а! (Вырывается и отскакивает) Ну, дурочки, придумали тоже!…
Лиза. Вот что, Петя, возвращайся домой, и чтобы больше ко мне не подходил!
Петр. Сумасшедшие, безмозглые!… (жене) Ты тоже хороша. Посмотрел бы на тебя… без него. (Показывает на себе ниже пояса). Дома поговорим!”
Такой вот, что делать, половой юмор явно прослеживается у автора. Затем. Анна и Николай. Николай все-таки уходит на фронт, так он по крайней мере говорит. И, стало быть, это сцена прощания влюбленных. Как проходит их разговор?
“Аня. Я буду ждать.
Николай. Я верю.
Аня. Сколько бы времени ни прошло, буду ждать. Пока не вернешься… Но я так боюсь за тебя.
Николай. Не бойся. Не бойся. Я должен идти на фронт… Бахтыгул воевал, бил фашистов, а, я, что, отсиживаться должен? В военкомате узнаю, в какой части воевал Бахтыгул, туда и попрошусь.
Аня. Ты береги себя.
Николай (после паузы). Ты за меня не бойся, я вернусь.
Аня. Коля…
Николай. Давай помолчим, а то плакать начнешь.
Аня. Коля, я скоро рожу.
Николай (не очень понимая). Как это родишь? Кого?
Аня. Обыкновенно. Ребенка.
Николай. Кто сказал?
Аня. Смешной ты. Раз говорю, значит, рожу.
Николай. А кого родишь, мальчика? Или девочку?
Аня. А ты кого хочешь?
Николай. Я? Мальчика. Или девочку! А может, двойняшек родишь? Вот было бы здорово!
Аня. Мы будем ждать тебя. Сильно-сильно.
Николай. Прямо смешно даже…
Аня. А что смешного?
Николай. Не было никого и вдруг сын…”.
Здесь поневоле возникает вопрос. Или Николай – набитый дурак, не помнящий, что в свое время содеял, или автор явно не понимает природу того, чем занимается? Опять же оставим эти вопросы на потом. Итак, Николай уходит, Анна возвращается домой, Петр, узнав, что она беременна, тем более от отпрыска ненавистной ему семьи, опять взрывается в ярости и гневе, в конце концов выгоняет дочь, с ней уходит и мать. Они идут в дом Кимов, и здесь опять вступает рассказчик, сообщает, что Анна его мать, а Николай, долго не понимавший, кого она должна родить, его отец.
Наконец, последняя картина пьесы. День. Корейцы обедают поблизости от рисового поля. Вдруг крик Лизы, кто-то приближается к ним, все узнают в этом человеке Федора. Лиза бросается к мужу, растерянно останавливается, видит, что у Федора нет руки. Федор сообщает, что после переселения попал в трудовой лагерь, на Урал, несколько лет валил лес. И там встретил Николая… Что?! Отец Гиль Ман в крайнем изумлении. Таким образом выясняется, что Николай ни на какой фронт, конечно, не попал, а был привезен на Урал, на лесоповал, где и встретился с Федором. Во время работы дерево упало на Николая и убило его, а Федор потерял руку. Гиль Ман качается, будто пьяный, мать Су Нег без сознания падает на землю. А следом появляется Орынбай, обнимает и поздравляет дедушку Ен Дина с рождением правнука. Вот такие “и жизнь, и слезы, и любовь” по автору Л. Сону, и завершает повествование конечно рассказчик, сообщая, что Анна, его мать, до последних дней своих, не веря в смерть, ждала Николая, и в заключение: “От имени детей, внуков и правнуков – дедушки и бабушки, отцы и матери, за то, что вы дали нам жизнь, вырастили и воспитали нас, низкий вам поклон!”
Итак, конец пьесы. Здесь, в главную очередь возникает вопрос, при чем здесь вообще Память? Ведь память как тема и образ, как художественный механизм и организм, совсем не присутствует и не работает в пьесе, – да и пьеса ли это? – а только декларируется, в финале, устами рассказчика. Сами же герои, картонные и плоские, психологически не проработанные, не совершают никаких поступков, движимые своей памятью. Они… только грызутся, ругаются, ходят на собрания, изменяют друг другу, порываются отрезать мужское достоинство или уйти на фронт, наивно не понимая, почему их туда не берут, в общем, находятся только в одном, увы, бытийном измерении, существующем в сознании автора, и такие “хроники первых лет”, или потоки бытового сознания, вот уже который год идут на сцене единственного в СНГ Корейского театра, в Алматы. О чем это говорит? Об общем культурном уровне современной корейской диаспоры, но это уже другая тема.
Но опять же не будем делать окончательных выводов, читаем дальше, чтобы все-таки понять, кто есть главный героя Сона, и соответственно он даст нам ключ к миропониманию автора. И далее пьеса “Женитьба деревенского дурачка” с подзаголовком “сельские хроники”, составляющая с “Памятью” некую, во времени, дилогию. Итак, прошло несколько десятилетий, случилась горбачевская перестройка, распался Союз. В корейский колхоз приезжает тележурналист Виктор, снимать фильм о жизни деревенских жителей после распада советской страны. В первой картине выгрузившийся из машины Виктор сразу же знакомится с проходящим мимо главным героем пьесы Славой Кимом, деревенским дурачком, который несет с собой двадцатилитровый бак с водой. Слава сообщает журналисту, что снабжает всех жителей колхоза родниковой водой, которую он приносит с гор, а они ему взамен дают овощи и фрукты. И еще, по простоте своей, он сообщает, что влюблен в фею из соседнего колхоза и собирается на ней жениться. Затем столь же просто он приглашает журналиста к себе в дом.
Оказавшись в доме, Виктор немедленно погружается в атмосферу поселка. Он узнает, что все корейцы, проживающие в колхозе, собираются покинуть его, переехать в Приморье, стало быть, обратно на русскую родину, спустя более чем пятьдесят лет. Затем приходит уставший отец Славы. Он занимается продажей лука, ведь ему надо заработать какие-то деньги, чтобы жить по началу на Дальнем Востоке. А дом свой они оставляют, его не продашь, никому он не нужен. Отец рассеян, озабочен, ведь у него столько проблем, он не обращает особого внимания на гостя, он обсуждает с матерью одну, вероятно, старую проблему, что делать с бабушкой, в таком возрасте переезды опасны, а если даже перевезти ее, никто из родных не захочет взять ее к себе. Затем появляется Максим, друг Славы, он сообщает ему на ушко какую-то радостную новость, после чего Слава счастливо сообщает родителям, что он женится. И после совсем неожиданный трюк у автора.
“Слава. Маэстро, музыку! (подпрыгивает к телевизору, включает).
Из-за горки подушек и одеял, словно из телеэкрана, под барабанный грохот выскальзывают музыканты “Самуль нори” и девушки в национальных костюмах, они кружатся на сцене в ритуальном танце. Виктор снимает их на камеру.
Отец (резко вставая с настила). Выключи телевизор! Оглохнуть можно!
Слава выключает телевизор. Музыканты и танцовщицы исчезают”.
Что это? И спрашивается, что мы читаем, сельские хроники, как было объявлено, или некую сказку? Вопрос остается без ответа. Далее, Слава, Максим и журналист Виктор, снимающий на камеру все, что происходит в колхозе, идут свататься. По ходу Виктору сообщается, что будущий тесть Славы по имени Че Песо всю свою жизнь посвятил спасению Аральского моря, которое, как известно, высохло. Наконец, входят в дом, и вот как начинается знакомство между отцом и его будущим зятем.
“Появляется Че Песо и внимательно разглядывает ребят. Виктор настраивает камеру, снимает.
Песо (Славе). Ду испик инглиш?
Слава. Но.
Песо. Парле ву франсе?
Слава. Но.
Песо. Шпрехен зи дойч?
Слава. Я, их шпрехе дойч”.
То ли у автора такой юмор, то ли опять же не понятно, что? А потом начинается более человеческий разговор, во время которого специалист по Аралу изъявляет ребятам свое, весьма узнаваемое, отношение к миру.
“Песо (распаляясь). Запомните! Во все времена у народа были свои проблемы, а у начальства – свои интересы. И я ненавижу народ, который не понимает этого и ждет от начальства благодеяний для себя!
Виктор. И что вы предлагаете? Избавиться от начальства?
Песо. Я хочу, чтобы люди надеялись только на себя и не рассчитывали на начальство. У каждого из нас своя семья.
Слава. Вот я тоже скоро женюсь.
Песо. А в семье есть дети, их надо накормить, воспитывать, дать образование. Научить их трудиться и мечтать!
Виктор. На словах это звучит красиво. А действительность, совсем другая.
Песо. Действительность такова, что все привыкли жить иждивенцами, мол, начальство все решит и государство что-то даст. Никто не хочет брать ответственность на себя. А богато живет только тот, кто берет ответственность за свою судьбу и не надеется ни на какое начальство!”
Затем он вспоминает о своих любимых дочерях, настоящих феях, и если у него ничего не вышло в работе (Арал все равно обмелел), то у него есть семья – дочери и жена. Он признается в любви своей жене и далее очередной трюк, или, скажем корректней, языковое излишество у автора.
“Меняется свет на сцене, превращая покатые холмы в сказочный мир. Возникает мелодия песни о любви. Появляется Огыма, жена Песо. В руках большая авоська с продуктами. Песо берет ее под руку и садится вместе с ней на длинную скамью. Луч света сужается до фотографического портрета, на котором два пожилых влюбленных человека Песо и Огыма. Выплывают феи-дочери и танцуют под мелодию песни”.
Как развиваются сельские хроники далее? Далее съезжаются родственники в дом Славы, следует решить важную проблему, о которой мы упоминали: с кем будет жить бабушка после переезда в Приморье. В который раз очевидно, что никто не хочет брать к себе бабушку, начинаются пререкания, взаимные претензии, попросту оскорбления и дрязги, столь излюбленные, теперь мы можем твердо сказать, автором, который, видимо, полагая, что это драматические конфликты, выпускает их, эти дрязги, точно из персональной канализации, ничтоже сумняшеся, на сцену. В конце концов, встает разгневанный отец, останавливает эти споры и ссоры, объявляя, что только Слава, у которого “доброе отзывчивое сердце, хоть умом слабоват”, в этой семье единственный Человек, – так, наконец, идентифицируя главного героя.
Следующая сцена. Разговор отчаявшейся бабушки с умершим мужем, в котором она жалуется ему на свое положение, что никуда не хочет ехать, никому здесь не нужна, всем обуза, и посему она приготовила для себя уксус, чтобы выпить и уйти вслед за любимым мужем. Но тут появляется добрый Слава, который в дурашливой, шутливой форме говорит ей о том, что еще рано уходить, вот он скоро женится, и пойдут внуки, и значит, бабушка, будет для вас утеха и работа. Наконец заключительная картина, свадьба деревенского дурачка, суть которой – пропустим двусмысленные шутки автора, природа которых нам уже хорошо известна, – сводится к выступлению Че Песо, выражающего, очевидно, по замыслу автора, главную идею этого произведения.
“Песо. Вы, молодой человек, говорите, что люди должны жить там, где хочется. Я считаю – нет! Есть много прекрасных стран, где жизнь налажена и люди довольны ею. Но имеем ли мы моральное право жить среди них? Там люди трудились в поте лица и наконец устроили себе счастливую жизнь. А мы тут как тут, приезжаем и пользуемся их достижениями! Разве это справедливо? А справедливо ли покидать эти края, где наши отцы и деды перенесли немало горя и утрат, но выжили, воспитали нас, и покидать лишь потому что стало тяжело жить? А кто нам мешает трудиться и зажить богато, как того заслуживает каждый из нас? Нет, нет и нет, я не позволю вам уехать! Вы уедете только через мой труп!… (ложится на пути хоровода). Вот я – труп, уезжайте!!!”
Ему вторит Арстанбек, внук Орынбая из “Памяти”.
“Арстанбек. Брат мой! Ты прав! И видишь, никто не смеет перешагнуть тебя! А теперь вставай, сколько холмов надо озеленить! И зацветет наш край, и никуда люди не уедут. Будем лук сажать, арбузы и рис выращивать, детей рожать, свадьбы справлять и снова детей рожать! Вставай, они уже испугались!”
Че Песо встает и… опять хоровод от автора, праздник по-новому осмысленной жизни, и надо полагать, все остаются жить в Казахстане. А теперь сделаем окончательные выводы. Этот сельский водевиль, с феями и хороводами, дает нам наконец главного героя Л. Сона, имя которому дурачок, не важно, городской, деревенский, и тем она, пьеса, не имеющая никакой художественной ценности, для нас и ценна. Соответственно в “Памяти” мы наблюдаем двух основных дураков: злобного Петра Пака и героического, пафосного Николая Кима, ушедшего бороться за новое отечество, и нашедшего смерть от упавшего на него дерева. Хорошо, может сказать нам оппонент, главный герой Сона – дурак, точнее, Дурак, но все это частные вопросы графомании, что это нам дает? Вот именно, что это вопросы не частные, отвечу я, здесь все намного хитрее и сложнее. Обратимся к первому рассказу в нашем исследовании “Площадь треугольника”. Как он начинается?
“Я уже много раз подступался к вам, друзья мои, с рассказом о портновском деле, но вы, не дослушав и пяти фраз, деликатно переводили разговор в другое русло, где замечалось немало интересного в нашей жизни, где чувствовалась игра мыслей, и происходили разные события с изящными подтекстами. А с этим делом – подтекстами – у меня слабовато, если не сказать, что их вовсе нет. Известно, что без подтекста текст неинтересен, его и слушать незачем, лучше перевести разговор в другое русло… На сей раз я решил изложить эту немудреную историю на бумаге, и таким образом вам придется потратить некоторое время и прочитать. Если, конечно, хватит терпения, прежде чем угаснет любопытство”.
Как видится, автор сам кокетливо признается в том, что у него слабовато с подтекстами, стало быть, не такой уж он, автор, извините, дурак, чтобы не понимать своего изъяна. Затем в рассказе “Внутреннее сопротивление”, к которому мы еще не обращались, рассказчик повествует о том, как, будучи юношей, после школы, пытался поступить в политехнический институт, вдали от своей родины, Казахстана, в городе Свердловске. Характеристика героя такова: “В приемной комиссии пролистали мои документы и тут же вернули обратно по причине моего слабого здоровья. Я действительно не обладал аполлоновским телосложением и ровной походкой, о чем, кстати, до сих пор частенько забываю”. Тогда он пытается поступить в радиотехникум, но и там его не берут, не хватает баллов. Что делать? По совету тети Тани, проводницы, у которой ночует абитуриент, он идет на прием к самому министру железной дороги, чтобы тот заступился за него, и вот какой межу ними происходит разговор.
“- Слушаю, – сказал министр Свердловской железной дороги.
Я собрался с духом и начал свое повествование.
– Приехал я издалека. Учиться. В Политехническом у меня не взяли документы из-за здоровья, я хотел выучиться на атомщика. В радиотехникуме хорошая стипендия, я мог бы на нее учиться, поэтому сдал документы туда. Физик на экзамене поставил мне тройку и я не добрал одного балла, проходной был тринадцать. Физику я знаю на пять, а он поставил тройку, даже с четверкой я бы поступил, потому математику сдал на пять и сочинение на четыре…
– Постойте, я не пойму суть дела, – остановил меня министр.
– Мне нужно, чтобы вы пошли к Царегородцеву Виктору Николаевичу и попросили, чтобы меня зачислили, потому что мне надо учиться, физику я знаю на пять…
– Кто такой Царегородцев?
– Директор радиотехникума.
– Ну и что?
– Пожалуйста, похлопочите за меня, а то больше некому.
– Кто вас надоумил пойти ко мне, кто подсказал?
– Тетя Таня Курочкина.
– Какая еще тетя Таня?
– Она работает кондуктором в мягких вагонах. Вагоны в тупике стоят, там живут молодые специалисты, которые приехали к вам на работу.
– О чем это вы? – растерялся министр, – Причем здесь мягкие вагоны?
– Я живу в купе мягкого вагона, их два, там живут молодые специалисты, а тетя Таня как хозяйка этих вагонов, у нее больные ноги, поэтому вы поручили ей присматривать за этими вагонами и получать нормальную зарплату.
– Молодой человек, вы меня совсем запутали. Давайте по порядку”.
И снова по кругу. С одной стороны, может показаться, что это настоящий разговор двух сумасшедших, точнее одного здорового, а другого больного, но здесь все хитрее, герой-рассказчик играет под дурачка, чтобы социализироваться, выжить. И в конце концов добивается своего: уже обезумевший от посетителя министр, чтобы как-то от него отделаться, дает распоряжение начальнику отдела кадров, и тот идет в техникум и добивается поступления слабого здоровьем, но настырного инородца.
Таким образом, мы можем констатировать обыкновенную мимикрию. А именно, если тебя, инородца, отвергает общество, то следует превратиться в косого, хромого, убогого, какого угодно дурачка, чтобы тебя все пожалели, или в худшем случае, просто не трогали. И здесь становится очевидным, насколько это важно для всего нашего исследования!… Вспомним, с кого и чего мы начинали нашу книгу, с каких героев. Сначала “корейцы-красноармейцы”, слепо верившие в идеалы революции, в корейской литературе советского периода; затем герой Хан Дина, метафизический узник, смотрящий на мир через щель в стене; далее мучающийся совестью советский разведчик, шпион, по сути, призрак у Романа Кима, разглагольствующий миротворец у Анатолия Кима, обращающийся, поверх человеческой борьбы-и-возни за земное выживание, к небу и некоему звездному брату, затем вечный страдалец у Виктора Ким-Ли, и наконец… лукавый мимикрант Л. Сона, по собственному желанию превращающийся в идиота, дурачка. Такова диалектика развития корейского героя, и в его исходе существует своя низкая, непобедимая логика. Ведь если столько десятилетий жестокий мир унижал и давил твоих отцов и дедов, то не стоит ли прикинуться больным и ничтожным, ведь, согласитесь, лежачих обыкновенно не бьют? Да, действительно, лежачих не бьют, и в этой “спасительной” формуле заключается суть мировоззренческой установки Л. Сона.
Что же касается его творчества, то мы в качестве заключения можем твердо сказать, что, сочиняя литературу о депортации, автор напрочь и окончательно депортировал саму литературу, сиречь, ее высокое имя. Впрочем, процитируем здесь автора, говорящего о самом себе следующим образом. Из рассказа “Вспомним лето и не раз”. Герой вспоминает, как будучи мальчиком, добирался с сестрой до мамы, уехавшей к родственникам, и нашли они ее на рисовом поле. Где своим ходом протекала нелегкая жизнь, полная тяжелого труда, житейских дрязг, иногда любовных интриг, и, конечно, неискоренимого корейского страха. Однажды парень, движимый вожделением, полез ночью к девушке, между ними началась борьба, возня и крики, полог палатки падает, вмиг просыпается весь табор сезонников.
“Словно настигаемый потопом или еще каким-нибудь бедствием, люди забегали по двору, выспрашивая друг у друга – кто? что? зачем? когда? куда едем? какой эшелон? почему не предупредили заранее?”
В общем, несчастные, замученные люди, – все это вспоминает герой-рассказчик, также и обиду сестры после слов туркменского мальчика “вы шпионили на японцев”, вспоминает и завершает свой рассказ такими словами: “Сердце мое болит все больше и больше, и взгляд туманится в бессилии”.
Таким образом, сам автор обнажает себя, говоря о собственном творческом бессилии, конечно, имея в виду что-то другое, как бы высокое, свое. И чтобы нам не захлебнуться в этом многосерийном бессилии (2 тома, рассказы, пьесы, сценарии), обратимся, как за глотком свежего воздуха, к другим авторам, писавшим на тему памяти, которые даже не мнили себя профессиональными писателями, а просто, в свободное от работы время, сочиняли для себя. Имена их Хо Дин (1928 – 1997, Россия), опять же из группы корейских невозвращенцев и Юрий Хван (1948 г.р., Россия). Рассмотрим их произведения. Итак, рассказ Хо Дина “Незабудка” (из сб. “Звено нежности”, Алматы, изд. “Гылым”, 1994).
В поселок, под Ташкентом, приезжает скрипичных дел мастер Семен Ким, предлагает свои услуги. Колхозу такая элитная работа совсем не нужна, но в конце концов председатель решает: для подарков партсъезду и соответственно престижа оставить его у себя. Семена вдруг потянуло к теплу и он приехал в Ташкент. Прогуливаясь на базаре, он вдруг встречает до боли знакомую женщину, заворожено следует за ней и так оказывается в колхозе. Зовут ее Елена Николаевна, но это, он уверен, та самая девушка из его детства по имени Хэог, которая так увлекательно рассказывала ему о настоящем море, а самого его тогда звали Санчер. И вот что он вспоминает.
“Как-то раз мальчик взял девочку за руку.
– Пошли.
– Куда?
– Я тебе покажу море.
– Море?!
– Не бойся, это не так далеко.
Они миновали соевое поле, затем поле кукурузное, прошли ивовую рощу, поднялись на высокий зеленый холм, и взору детей открылось огромное пространство камышовой заросли, белые пушистые кисти камыша раскачивались от ветра и создавали неповторимую картину моря с бегущими серебристыми волнами. Волна бежала за волной. Хэог от восторга раскрыла рот.
– Вот это море!
– Ну, что я говорил, – сиял Санчер.
Они долго наблюдали, как море катило от самого горизонта звонкие волны. Потом мальчик сказал, обернувшись к спутнице:
– А ты, Хэог, похожа сейчас на цветок незабудки.
– Незабудка?
– Ну да. Белая незабудка, растущая на берегу реки. Я тебе потом покажу этот цветок”.
Когда мальчик возвращается с девочкой домой, они обнаруживают, что дом Хэог пуст, отец Санчера молчит, он не может сообщить девочке, что ее родителей забрали люди из ГПУ. Хэог остается жить у них… А что происходит в реалиях настоящего? В колхозе, в клубе, праздник в честь окончания сбора урожая. Семену предлагают что-нибудь сыграть.
“Делать нечего, Семен вышел на сцену, взял из рук Хагчера колхозную скрипку, настроил, некоторое время замешкался в раздумье и подошел к микрофону.
– Когда-то очень давно, – сказал Семен, – в детстве, я жил по соседству с учителем Теном, у него дома я впервые увидел скрипку, и учитель Тен научил меня на ней играть. У учителя была дочь по имени Хэог, мы с ней вместе бегали, ловили стрекоз. Хэог бегала в белом выцветшем платьишке, и я называл ее незабудкой. Есть такой белый цветок в Приморском крае. Так вот, в честь Хэог отец ее сочинил песню “Незабудка”. В 37-м году отца Хэог арестовали, но скрипку учителя я сохранил, она у меня висит дома. Я хочу сыграть вам сейчас песню учителя…”
Елена после этого номера никак не может успокоиться, что-то будоражит ее, из глубин смутного прошлого, но она никак не может понять, именно что. Приходит в дом к Семену, и, сама не своя, вдруг просит подарить ей эту скрипку. Ведь это скрипка ее отца, хотя она не помнит этого. После начинается дружба между Семеном и Еленой. Они пытаются вернуться в то их общее прошлое, отрезанное от них, настоящих, стальными колесами проклятых эшелонов 37-го. История Семена такова.
“Отец Санчера Ким Сентек родился в семье дворянина. Его прадед принадлежал к очень знатным чиновниками – янбанам. В связи с резким экономическим упадком страны Сентек, будучи женатым и имевшим двухгодовалого сына, не смог продолжить учебу и занялся земледелием.
Однажды Сентек вышел на рисовое поле один, без работника, тот, сославшись на нездоровье, остался дома. Вернувшись с поля, Сентек обнаружил беду: работник изнасиловал жену и удрал, забрав все ценное. Жена же, не выдержав позора, повесилась. Сентек от горя поджег дом, взвалил на спину сына, пошел куда глаза глядят. И оказался в России. Странствовал из одного селения в другое, наконец остановился в поселке под Сучаном. На незнакомой земле начал новую жизнь и постепенно стал забывать прошлое. Организовал в поселке корейскую школу. Казалось, что жизнь залечивала раны. Но с наступлением осени 37-го года сгустились тучи над маленьким их поселком. Забрали учителя Тена и его жену.
Шли дни. Тяжелые и тревожные дни. В школе вел занятия один Ким Сентек, других учителей забрали люди НКВД, вот-вот должны были прийти и за самим Сентеком. Хэог заболела и с температурой лежала в постели. Лекарств не хватало, и отец отправил Санчера в соседнее селение за снадобьем к одному знакомому старику. Вернувшись, мальчик не обнаружил больную Хэог.
– За ней приходила ее тетя, – сказал Сентек, – я сколько ни уговаривал ее оставить, пока девочка не поправится, женщина забрала Хэог. И она еще сказала, что поступило распоряжение – завтра всем корейцам собрать вещи и идти на Сучанский вокзал. Что ж, будем готовиться…”
Елена Николаевна рассказывает Семену о своем, “что раньше жила с мужем в другом поселке, в двухстах километрах отсюда, что муж был честным человеком и хорошим специалистом, агрономом, замещал тамошнего председателя. Однажды ревизия обнаружила крупную недостачу, и, как водится в подобных случаях, крайним оказался муж, осудили ни за что, ни про что на целых семь лет. Не зря говорят, что беда приходит не одна. Вскоре после заключения мужа в тюрьму умерла мать Елены, и Елена с двумя детьми переехала сюда в поселок “Рассвет””. Ее мучает вопрос, что же хотела сказать мать перед смертью, когда в последний час, собравшись с силами, сказала только одно: “Прости”.
Тем временем близится очередной партсъезд. Директор колхоза настоятельно просит мастера – еще два месяца впереди! – сделать скрипку в качестве сувенира съезду от колхоза. Семен в растерянности и недоумении. “Каждая работа должна проходить свой этап… Скажем, нельзя печь хлеб, пока не поднимется тесто. Дереву тоже необходимо пройти весь необходимый процесс, чтобы стать музыкальным инструментом. В этом деле спешка может только навредить”. В конце концов, председатель язвительно замечает, что если бы он реже встречался с Еленой Николаевной, то больше бы времени оставалось для работы. Семен оскорблен, он замыкается и обещает сделать скрипку к сроку. Начинается партсъезд, готовую скрипку председатель везет в качестве подарка от колхоза. Когда возвращается, то узнает, что Семен Ким покинул их поселок бесследно. А несколько лет спустя, он прочитает в газете о том, что скрипка Семена завоевала приз в Варшаве.
Итак, эта простая, тонкая и глубокая история Хо Дина, в замечательном переводе Михаила Пака, показывает нам, как люди, у которых отняли, отрезали прошлое, пытаются в него вернуться, но никак не могут этого сделать, ибо они уже другие, и даже имена у них другие. Это поистине экзистенциальная драма, без выхода, в которой оказались все корейцы после депортации, с обломками и обрубками своего прошлого. Но у Семена все-таки есть связь, и это скрипка, его скрипичное дело, которое соединяет его с жизнью на Дальнем Востоке, с учителем Теном, отцом Хэог, Елены Николаевны, и это творчество собственно и делает его свободным. И значит, прошлое для него не утрачено.
Второе произведение, литературный сценарий Юрия Хвана “Айналайн” (“Известия корееведения Казахстана”, Алматы, Центр корееведения, N 13, 14, 2007 г.). Преклонных лет казашка Балхия, с дочерью, зятем и внуком приходит на кладбище, к могиле мужа Ажгирея Галиева. Присаживаясь у монумента Героя Социалистического труда, она вдруг замечает, что могила убрана, кто-то за ней следит. Она просит внука узнать у работников кладбища, чьих это рук дело, но конечно никто не может дать ответа на этот вопрос. Балхия прикрывает глаза, погружаясь в воспоминания.
30-е годы. Казахстан. Молодой энергичный комсомольский работник Ажгирей становится председателем убыточного, как бы нынче сказали, депрессивного колхоза. Его задача – поднять его экономически. Но как это сделать? Никто не знает. Вдобавок, еще одна, не радостная весть. Депортированы с Дальнего Востока какие-то корейцы, и требуется поселить у него … аж 100 человек. Делать нечего, приказ есть приказ, он принимает и расселяет этих изможденных, униженных, несчастных людей, то и дело срывающихся на крик или плач. Проходит время, корейцы обживаются, и вдруг приходят к Ажгирею с предложением – засеять рис, овощи, ведь они занимались этим на Дальнем Востоке. Ажгирей сообщает начальству об этом предложении, те с интересом его рассматривают и дают разрешение, только под его неусыпным контролем. Корейцы начинают работать, проводят воду, засевают, ждут урожая. Ажгирей поневоле погружается в их жизнь, пробует их горькую еду, отмечает обычаи, приглядывается к людям и вдруг замечает Ольгу Хон, дочь врага народа, председателя колхоза, посаженного в тюрьму на Дальнем Востоке. Спустя время, понимает, что она ему очень нравится. НКВД же, как водится, не дремлет, то и дело интересуется, что там, у корейцев, ведь они потенциальные шпионы.
“Начальник НКВД: Так, значит, говоришь, все нормально у корейцев?
Ажгирей пожимает плечами.
– А ты знаешь, что среди них есть родственники врагов арестованных там, на Дальнем Востоке?
Ажгирей: Нет, не знаю…
Начальник НКВД: Вот видишь… Вот, пожалуйста: Пак Сон Ок. Ее муж Хо Ги Дон. Так, а почему жена – Пак? Странно… Арестован органами январе 1937 года и решением тройки осужден. Дальше… Дочь – Хон Ольга… Сын – Хон Евгений… Пак Чен Хе… Родной брат этой Пак Сон Ок… Поди разберись, кто мужчина, а кто женщина… Ли Хак Ку… Его отец Ли Мен Чер. Тоже был арестован, в феврале 1937 года. Решением тройки осужден. Ким Дон Ук. Так, этого почему-то после ареста освободили… Черт знает что… У этих корейцев половина – Кимы, да Паки… Видишь, какой контингент у тебя там собрался? Все родственники… Можно сказать скрытые контрики… Что скажешь?”
Балхия отрывается от воспоминаний, просит зятя, который милиционер, найти женщину Ольгу, по фамилии то ли Хон, то ли Хан. После опять погружается в прошлое.
Живя в колхозе, корейцы изучают казахские обычаи, культуру и язык. На одном из импровизационных уроков кореянка спрашивает. “Слушайте, я тут недавно услышала, как парень девушке говорил “АЙНАЛАЙН”. Это что означает, а?
– Где это ты могла услышать?
– Ну, шла мимо… А они там обнимались…
Повариха: Так… Сейчас посмотрим…
Она перелистывает книжку и объявляет:
– Такого слова здесь нет!”
Тем временем Ажгирей при каждой встрече так пристально смотрит на Ольгу, что это не остается не замеченным среди корейцев. Мать Ольги беспокоится за дочь, ни дай Бог, отношения, будет беда, он казах, вдобавок, председатель… Однажды Ажгирей приходит на рисовое поле, которое, ее очередь, сторожит Ольга.
“Ажгирей догоняет Ольгу, которая несет на руках уснувшего братишку. За спиной у нее узел с легким одеялом. Они останавливаются.
Ажгирей: Значит, ты сегодня сторожем?
Оля: Да.
Ажгирей: Не страшно одной?
Оля: А я не одна. Вот, с братом.
Ажгирей: Ну, с таким защитником, конечно, не страшно. Давай, я понесу.
Оля: Не надо, я сама.
Ажгирей: Здесь никто не увидит, не осудит. Давай.
Оля передает ему братишку. Они останавливаются у шалаша. Оля берет ребенка у Ажгирея, кладет его в шалаш, накрывает одеялом.
Оля: Спит.
Ажгирей: А если и вправду воры придут, как тогда?
Оля: Не знаю… Ну, кричать будем. Вон на том конце огорода второй сторож есть.
Ажгирей: Понятно…. Ты мне нравишься, Ольга… Очень… Я жениться на тебе хочу… Я твоей матери уже сказал…
Оля: Маме?
Ажгирей: Да! Только она отказала… Но я думаю, просто для нее это было слишком неожиданно… Наверное, я должен как-то… Поухаживать за тобой, чтобы к мне привыкли, а?
Оля: Нет, нет, у нас ничего не получится…
Ажгирей: Почему?! У тебя есть парень? Скажи?
Оля: Прошу Вас, уезжайте…
Ажгирей: Тогда скажи, почему?
Ольга вдруг срывается с места и убегает”.
Тем временем проходит очередная волна арестов. НКВД арестовывает всех соратников Ажгирея по комсомолу. При этом даже мрачно шутят, вовремя он смылся в колхоз. Добираются и до его владений. Приходят с очередной проверкой (как там корейцы?), вечером им накрывают праздничный ужин. Изрядно выпив, начальник НКВД признается Ажгирею, что они приехали за Ольгой, дочерью врага народа, и утром ее возьмут. Затем засыпает прямо за столом. Ажгирей в напряжении, что делать, и к рассвету приходит решение…
Утром – переполох и паника, крики. Председателю и начальнику НКВД сообщают, что в реке утонула Ольга Хон, купалась, и – то ли судорога, то ли сом утащил… НКВД-шник: Повезло сучке! И вместо Ольги берет другого. Затем Ажгирей едет в город, оформляет документы на учебу для одной из корейских колхозниц. Ночью приводит в дом Ольгу, сообщает ей, матери и старшему из корейцев, что теперь Ольги Хон нет, а есть Ольга Хан, и завтра она поедет учиться от колхоза в Актюбинск. Старший Ким Дон Ук восклицает по-корейски: “Значит, есть она на свете, любовь! Да будешь благословен ты, сын казаха, и благословенна любовь твоя к женщине, которая никогда не станет твоей женой!” Как раз возвращается Балхия с рабфаковских курсов, ночует в доме Ажгирея, куда приводят Ольгу, и между ними происходит следующий разговор.
“В темноте лежат Оьга и Балхия.
Балхия: Нас спасли русские геологи, из Москвы… Случайно заехали в наш аул. У нас уже все от голода умерли. Только Ажгирей и я в живых остались. Его мать сохранила для него курдюк и курт, а перед смертью отдала ему… А меня наша собака спасла. Геологи уже собрались с Ажгиреем уезжать, а она стала лаять… Они снова стали ходить по домам и нашли меня… Поэтому и выжила… Геологи нас с Ажгиреем в область отвезли, в больницу… А уж оттуда нас в детдом… После детдома Ажгирея сразу на рабфак отправили. Потом выдвинули в комсомол… А я работать пошла…”
После Ажгирей отвозит Ольгу на вокзал, и вот сцены их прощания:
“КАРТИНА 44
В зыбком свете видна Ольга, сидящая в бричке. Подходит Ажгирей. Ольга смотрит ему прямо в лицо.
Ажгирей: Все в порядке. Как раз успели. Поезд через 10 минут. Вот твой билет.
Протягивает ей коричневый кусочек картона.
Ольга: Спасибо.
И снова смотрит ему в глаза.
И Ажгирей смотрит на нее.
Ажгирей: Мне недавно рассказали, что если корейская девушка не смотрит в глаза парню, то это значит, что он ей нравится. Ты раньше никогда не смотрела мне в глаза. А теперь смотришь… Значит, я тебе разонравился?
Ольга качает головой, и на глазах ее появляются слезы.
Она снова отворачивается. И Ажгирей отворачивается.
Так они смотрят в разные стороны.
Слышен звук походящего поезда.
Не сговариваясь, Ольга и Ажгирей поворачиваются друг к другу и сливаются в поцелуе.
КАРТИНА 45
… Ольга стоит на подножке поезда. Поезд начинает двигаться. Ажгирей идет вслед за ним и не отрываясь смотрит на Ольгу. А она – на него.
Поезд убыстряет свой ход. И Ажгирей уже бежит вслед за поездом.
Проводник: Девушка, войдите в вагон. Успеете еще намиловаться…
Остановившись у края платформы, Ажгирей смотрит вслед поезду. Потом поднимает руку и медленно машет. И шепчет:
– Айналайн *…”
—————————————————————————————————-
* – Айналайн по-казахски означает милая, любимая
—————————————————————————————————-
Наконец, зять Балхии находит женщину, которую она искала. Вместе с внуком Маратом отправляются к ней. Подходят к дому, звонят, им открывает девушка, входят. Балхия видит опрятную старушку-кореянку в стареньком халате.
“- Здравствуйте, вы ко мне?
Балхия: Я бы тебя тоже не узнала, Оля…
Старушка: Кто вы?… Балхия? Это ты?
Балхия: Я, Оля, я…
Марат моментально реагирует и подставляет стул, помогая старухе сесть.
Старушка: Балхия…
Балхия: Оля…
Марат и девушка переглядываются и отступают в сторону, оставив старух наедине.
Балхия: Это ты за могилой Ажгирея ухаживала?
Оля: Я… Я случайно его могилу в прошлом году увидела. Мы ведь, корейцы, 5 апреля ходим поминать своих. Шла к своему сыну, он на новом кладбище похоронен, хотела дорогу срезать. И вдруг вижу – Галиев… Ажгирей.
Балхия: Так вот почему были свежие цветы… Ажгирей ведь уже 10 лет, как ушел…
Оля: Я недавно в Алматы, сюда два года назад внук перевез.
Балхия: А в этот раз будто что-то такое подтолкнуло…. Почему-то о тебе подумала!
Оля: Ты извини. Если тебе неприятно, я больше не буду…
Балхия: Что ты, Оля?… Зачем такое говоришь?
После паузы.
– Он ведь всю жизнь любил тебя. Я это чувствовала.
Старушка-кореянка поднимает голову, смотрит на Балхию.
Балхия: А как ты потом жила?
– Закончила в Актюбинске техникум, работала в сельской больнице. Перед войной перебралась в Актюбинск. Туда мама с братишкой переехали… Им Ажгирей помог…
Балхия: Так ты хочешь сказать, что Ажгирея ни разу не видела?
Оля: Один раз видела…
Балхия: Все же видела…
Оля: Я после войны приехала к родственникам в Кызыл-Орду… А там как раз митинг был… Чествовали рисоводов… Ажгирей стоял на трибуне рядом с Ибраем Жахаевым…
Балхия: И ты… не подошла?
Оля: Нет…
Балхия: Но почему?
Оля: Я знала, что у вас уже родился ребенок.
Балхия смотрит на нее и вдруг обнимает. Они тихо-тихо плачут”.

Как видится, это совсем другая история, тоже на тему памяти, где память “работает” как основной художественный организм, и здесь она непрерывна, неразрывна, не расколота депортацией, здесь память начинается с первых лет колхозной жизни в Казахстане, и дает возможность героям любить друг друга, даже если они никогда не будут вместе. И тут впору сделать более чем обдуманное заявление! Истинная, вечная любовь это не есть любовь шекспировских героев, которые при роковом стечении обстоятельств убивают себя, пусть даже по юношеской нетерпимости, истинная любовь это, когда ты продолжаешь, как в истории Хвана, любить всю жизнь одного человека, понимая, что вы никогда не будете вместе, всем сердцем обращенный к нему, и ты не можешь нарушить его обстоятельства, именно потому что ты любишь этого человека. Вот как следует – говорю намеренно назидательно! – работать с темой и объектом памяти, в обоих рассмотренных нами произведениях она, Память, есть главный герой. В первом, повторим, она разорвана, разрушена, разрезана стальными колесами эшелонов 37-го года, и, казалось бы, это экзистенциальный тупик, но все-таки есть выход, ибо прошлое связано с героями высоким искусством скрипичного мастера, во второй истории – память целостна и посему дает основу для подлинного, вечного чувства.
Таким образом, два этих небольших произведения “Незабудка” Хо Дина и “Айналайн” Юрия Хвана во-первых, реабилитируют корейскую русскоязычную литературу в глазах, подчеркиваю, непосвященных, (ибо для посвященных все итак ясно) после болезненных, псевдосказочных, лукавых, попросту фальшивых и мимикрических опытов в манере Л. Сона, и это уже явление, ибо подобных “национальных авторов” великое множество; во-вторых, художественно осмысляют объект памяти на самом высоком, наднациональном уровне, высекая и создавая посыл вечного чувства; и наконец, в силу всего сказанного, дают нам возможность естественным образом перейти к новой для нас теме, – теме женщины как героя и автора, к теме, по сути, всегда безответной женской любви, к теме надежды и подлинного отчаяния, – к теме вселенского женского одиночества.

Глава 7

ИДТИ ПО ПУСТЫНЕ

(Литература Любви и Отчаяния)

Столь торжественно объявляя женскую тему, вдобавок, отводя ей отдельную главу, мы хотели бы отдать должное именно женской мудрости, проницательности, бескомпромиссности и мужеству в служении собственному сердцу, при полном отсутствии каких-либо иллюзий и отступлений от выбранного тобой пути, свойственных, заметьте, больше мужчинам авторам, и все эти доблестные посылы и свойства мы покажем и докажем на примере писательницы Генриетты Кан (1943 – 1994, Казахстан), вошедшей в сборник “Страницы лунного календаря” рассказом “Круговерть”. Итак, о чем этот рассказ? Главная героиня рассказа Валерия в очередной раз уезжает из Москвы. Ее провожает бывший муж Олег Ли, а приезжала она в столицу, чтобы встретиться со своим возлюбленным Колесовым. Вот такая женская блажь – или не блажь? – встречается с одним, провожает другой. По дороге в аэровокзал Лера вспоминает всю свою жизнь, свои мучительные отношения с Олегом, драматическим актером, оставившим ее и уехавшим “за славой” в Москву, много лет тому назад.
“Когда они поженились, он охотно сменил свою не театральную с двумя шипящими фамилию – Шапошников – на ее короткую. Вернее узаконил свой псевдоним, для сцены он выбрал вторую, дедову фамилию Ли, и в первой же программке попросил напечатать именно ее. Тогда Валеркин курс пришел в молодежный театр с идеей выпуска юбилейного номера газеты, она удивилась, отметив однофамильца, да с европейской внешностью, и осталась на спектакль. Сидя в зале, среди публики, с обожанием воспринимающей все его выходы, глядя на тонкого, бледного юношу, слушая его высокий с нездешним выговором голос, она влюбилась. Что и послужило причиной всей ее дальнейшей жизни, с лихорадочной, тягостной морокой, с круговертью лиц, событий, лет и всем остальным, что бывает на свете, чем наказывает, а может быть, награждает судьба выбранного из толпы и отмеченного ее указывающим перстом человека.
– Это судьба, Ли-Ли, что вы встретились,- говорили им друзья. Так, с легкой руки их и звали, повтором одного короткого звука”.
И опять ей вспоминается, как все у них начиналось и как заканчивалось.
“Он был тихий и послушный, блокадный мальчик, недокормленный в детстве, недоигравший, его вывезли из Ленинграда в Сибирь, вместе с эшелоном детей. Кажется, не было в молодежном театре актера беднее его, он был классический нищий русский актер. Зимой ходил в нелепом светлом китайском плащике, пока Леонид Иванович не затащил к себе домой и не надел на него силком свое еще приличное драповое пальто. Женщины приносили на репетиции бутерброды и чай в термосе и подкармливали его.
Он рассказывал Лере, и этот рассказ она слушала со стесненным сердцем, как больная мать, работая кондуктором, бралась разносить по праздничным дням телеграммы. Они делили телеграммы поровну. Он звонил где-нибудь на Литейном – перед ним открывались тяжелые двери, из темных глубин коммунального житья вкусно пахло пирогами, выходили непривычно ласковые жильцы, брали телеграмму, угощали его пирожком, или рылись в кошельке, выискивая монеты. Он терпеливо ждал, потом, зажав в руке монеты, счастливо думал, как они с матерью будут считать выручку. Зайдут в кондитерскую и он выберет себе сладкий пышный калач, а мать возьмет пачку любимого своего печенья. У него всегда было больше монет, мать отпугивала людей своим некрасивым горбоносым лицом, на котором лихорадочно горели темные глаза, а он был худенький светлый росток, и все его жалели.
… Лерина мать и вся достаточная родня доверчиво приняли первого в семье русского зятя, к тому же актера. Они смутно подозревали о тяжести зарабатываемого им хлеба, малая же зарплата удивляла их. Зять был спокойный, интеллигентный, и особенно потряс тетушек тем, что целовал им всем ручки, коричневые, жилистые крестьянские руки, потрескавшиеся от земли, стирки и готовки”.
Тогда еще девочка из патриархальной корейской семьи, Валерия только начинала понимать, как беспощадно актерское ремесло, которым занимался ее молодой муж, и понимая это, она привязывалась к нему все сильней и сильней, казалось, уже обреченная “на долгую мучительную любовь”.
“Его единственным увлечением была сцена, да книги, а единственной желанной женщиной – Валерка. У них не было отдельных друзей и подруг, были только общие. Она была ему женой, подружкой и мамой. А он соответственно был для Валерки и мужчиной, и подружкой, и ребенком, требующим больше усилий, чем Светка (их дочь – А.К.).
Никогда им не было скучно друг с другом и даже не очень хотелось ходить в гости. Такая взаимопоглощенность и понимание были редкими даже в кругу их друзей, их считали парой феноменальной и вечной. “Опять они вместе, эти Ли-Ли”, говорили в театре и на радио. Они стояли в коридорах, на лестничных площадках, схватившись друг за друга, будто не виделись утром, и без конца что-то говорили. Ссорились тяжко, со слезами и криками до утра, с тягостным молчанием по неделям, зато примирения были необыкновенно сладкими.
И надо было прожить эту трудную жизнь и любовь, чтобы понять, нельзя так себя вести, нельзя изолироваться в семье даже с любимым человеком, нельзя все доверять ему и не оставлять тайного даже на донышке души. И Олег, и Валерка, расставшись, поняли эту истину, но отчего больше в жизни им не пришлось любить так всепоглощающе, чтобы другие завидовали, и отчего им было так больно расставаться, рвать по живому, с кровью, и боль эта жила в них еще годы и рвала во сне душу и сердце?…
Была и она счастлива в те годы? Валерка не знала, что ответить себе самой на этот вопрос. Знала, что ни секунды не жила в скуке, знала, что любила и была любима. Знала, что доведись снова, вела бы себя так же. А счастье?… Нет, такого как с Колесовым, безудержного летящего чувства, она не испытывала, не знала беспечности, не чувствовала защиты от разных покушений жизни. И не было ничего странного в том, что Колесов, он был скроен из такого же человеческого материала, что и она сама, но был мужчиной, и признав это, она покорилась ему с первых минут их знакомства. И этот парадокс, что самовластная насмешница Валерка робко смотрит на какого-то мужчину, конечно, задел самолюбие Олега”.
Вот и ярко вспыхивает в ее воспоминаниях образ Колесова, скорей эмоциональный: просто крепкий, сильный мужчина, и больше пока никакой информации о нем. А после опять о сложных отношениях с бывшим мужем Олегом.
“Больше всего он желал спокойной жизни, играть в театре, возвращаться домой, в налаженный усилиями жены быт, спокойно копаться в книгах и в своей исторической картотеке. Разве он виноват, что театр переживает кризис, что ему скучно играть, ему нечего играть, и здесь никогда не будут ставить “Царя Федора” – роль желанная до дрожи, а что такое актерская жизнь? Короткое действие без антрактов, слава только при жизни, после смерти – забвение, не то, что у писателей и художников. Хочется попробовать поиграть в других театрах. Зараза бродяжничества возникла в нем после нескольких лет работы в одном театре. Он отпустил Леру в отпуск и, оставшись вдвоем со Светкой, уволился из театра, воспользовавшись раздором с дирекцией, не зная даже куда податься, в какие края. Знал только, что путь лежит в Москву, на существовавшую тогда актерскую биржу.
Неизвестность, свобода от надоевшего театра, от мелкой суетности, от знакомых до отупения актеров, от их сытых лиц и надутого индюка-директора, от всего. Даже от семьи, от давящего Леркиного самовластья. Вот что он испытал вдруг, когда ему подписали заявление. Страшно уезжать из Алма-Аты, из теплого доброго города, где прожито семь лет, но его пьянило чувство собственной смелости, и он так верил, что найдет свой театр, свою сцену, и Валерка со Светкой еще увидят его в лучшей роли и будут гордиться им… Сколько ему тогда было? 36 лет. Все еще было впереди…”
В аэровокзале они пытаются договорить все то, что не договорили за прошлые годы. Олег, устроившийся таки в один московский театр, и вдруг, по непредсказуемости своей, сорвавший важную для него премьеру, пытается как-то оправдаться перед Лерой, но скорей, перед самим собой. Ведь это был его последний шанс. И вдруг признается ей, что жизнь собственно для него прошла, и он ненавидит театр. Она же после встречи с Колесовым тоже разлюбила театр, все казалось ей ложью, сплошной декорацией, одним дурным розыгрышем. “А жизнь оставалась совсем другой, в ней была обретенная ею любовь, сильные твердые руки Колесова”.
И эта встреча самым чудесным образом изменила ее в лучшую сторону. Она раскрепостилась после общения с Колесовым, стала свободной с людьми, и в первую очередь, с Олегом, и тот, замечая все эти перемены, ловил себя на мысли, что она никогда не вела себя так, когда они были вместе. “Получилось, что этот Колесов, которого он никогда не увидит, именно он примирил Валерку с ним, погасил в ней ненависть и обиду, и вернул им прежнее доверие и дружбу, сам, быть может, того не желая. Так что, выходит, Олег должен быть благодарен неведомому Колесову за такое милосердное дело”.
Проходят годы. Лера все также наезжает в Москву, встречается со своим возлюбленным, потом с Олегом. Теперь она настолько свободна, что однажды даже соглашается на знакомство с Олеговской женой. Встреча происходит, все остаются друг другом довольны, даже, более того, спустя время, Лера посылает Свету, их дочь, учиться в Москву, и та, подружившись с новой женой отца, со своим братом, какое-то время живет у них. Однажды Олег узнает от жены, что у женщины из соседнего отдела, внезапно умер муж, сердечный приступ, по фамилии Колесов. Она вопросительно смотрит на него, и Олег мгновенно понимает, сердцем, что этот тот самый Колесов. Он пораженно смотрит на жену и думает, что же теперь будет с Валеркой?
Конец рассказа. Что можно сказать о нем? Казалось бы, ничего особенного. Еще одна женская, весьма сумбурная, вполне узнаваемая и потому заурядная, конечно же, не очень счастливая история, в мутном потоке городской жизни, без прикрас, какая она, жизнь, и есть, – молодая разведенная женщина с нелегким семейным опытом, со старыми обидами и разочарованиями, в поисках нового счастья и любви, и значит, собственного смысла. И мы читаем дальше. Рассказ “По закону мелодрамы”, из итоговой книги Г. Кан “Лето с любимым” (Алматы, изд. “Сеним”, 2005), вышедшей много лет спустя, после смерти автора. В этом рассказе героиня, от первого лица, опять же вспоминает свое прошлое, годы молодости, а точнее, некоего актера Женю Цоя, полукровку, русского корейца, который, и в этом, очевидно, его примечательность, первым из актеров корейского происхождения стал выступать на сцене русского театра. Перед глазами героини и ее друзей разворачивается история любви Жени Цоя и красавицы Диляры, сначала их бурно развивающиеся отношения, как водится, страсть, любовь, нетерпение, затем женитьба, семья, ребенок, быт, неизбежное охлаждение. Цой увлекается другой женщиной, меняет театры, работу, заводит новую семью, переезжает в другой город. Проходят годы, однажды стареющий отец приходит навестить дочь, и та, уже девушка, со скандалом, выгоняет его из дома, Диля же, мать, его первая любовь и жена, с годами все больше одна, в конце рассказа выясняется, что она всю жизнь любила и ждала Цоя. И значит, главный герой этой любовной истории не энергичный и яркий актер, а тихая, смиренная, верная себе и ему, женщина. Казалось бы, еще одна простая история из человеческой жизни о том, как люди не умеют жить, и в своем яростном неумении обижают, ранят, калечат близких, думая всегда о некоем, всегда чудесном, дальнем. Но здесь нас интересует совсем другое, а именно детали, фон того времени, отношение людей, и в частности, корейских людей к миру и жизни. Время в рассказе – 70-е, 80-е годы 20-го столетия. Вот как Г. Кан пишет о своих сверстниках и поколении, а также о муже, русском актере, теперь уже под фамилией Лебедев.
“Мы все были примерно одного возраста и представляли собой городскую интеллигенцию, как говорится, первого поколения. Родители наши безмерно гордились тем, что их дети окончили вузы. Правда, профессии наши были обычные, нам приходилось тянуть служебную лямку в различных конторах, только Цой и Лебедев были известными людьми в городе, и мы обожали их, потому что свет их славы как бы изливался и на нас. Женя к тому же был первым корейцем, игравшим в русской группе.
Совсем мало мы знали о прошлом наших родителей, не интересовались им, да и они не часто вспоминали его, а когда вспоминали, то не находили в детях благодарных слушателей. Ничего возвышающего не было в этих горьких воспоминаниях: бедная жизнь в Приморье, страшная пересылка через всю страну в Среднюю Азию, униженный быт спецпереселенцев. И еще долго на корейцев привычно смотрели, как на покорную рабочую силу, которой ни к чему образование, отчего у молодых все чаще возникало подспудное желание отказаться даже от принадлежности к своему гонимому народу, забыть язык и обычаи.
В те годы умение изъясняться на русском языке стало среди корейцев особым шиком, знаком культуры. И я стыдилась при Лебедеве говорить с бабушкой на родном языке, а он со странным чувством все прислушивался к моему голосу, к звукам непонятной ему речи. Очевидно, в его глазах я вдруг становилась существом из другого мира. А я так страстно желала вырваться из бедного моего окружения, меня манил мир лебедевский, еще неведомый, принесший в полной мере боль и разочарование, но придавший моей незрелой душе отточенную форму познания”.
И следом уже конкретно о Лебедеве.
“Лебедев был существом другой породы, тот самый интеллигент в седьмом колене, когда, по словам моей остроязыкой подруги Ларисы, в поколении бродит ген вырождения, и поэтому для спасения рода необходимо впрыскивание здоровой крестьянской крови. Конечно, она имела в виду наш с Лебедевым брак, но я нисколько на нее не обижалась. В лебедевской породе случались образованнейшие люди; а наши бедные родители имели в крайнем случае начальную корейскую школу за плечами или – при удаче – курсы счетоводов. Предки наши прежде жили в северных провинциях Кореи, голодали и мерзли, терпели и своих янбанов и надменных японцев, измучившись, уходили за кордон, в чужие русские земли, где надеялись прокормиться и помочь своим семьям.
И вот судьбе было угодно соединить две ветки чуждых пород, дабы насладиться плодами своего опыта. На Лебедева ходила особая театральная публика, признавшая в нем своего. В городе осталось немало бывших ссыльных, это был художники, литераторы, из них составился свой круг, и к нему тянулись молодые. Именно в Алма-Ате мой безумный Лебедев начал свою бесконечную работу – принялся составлять картотеку репрессированных в годы сталинского режима. Об этой его мучительной работе знала только я, а больше никому в голову не могло придти, что некий Митя Лебедев, чье дело – ходить по сцене, занимается столь опасным и странным расследованием. Уезжая, он увозил с собой несколько ящиков с карточками, не помню, чтобы в его подпольной картотеке были корейские имена, они еще были скрыты в проулках непробужденного покаяния.
Я проклинала и любила Лебедева. Он жил как бы вне нашего вечного нищего быта, копался в старых книгах и ночами до сердечной боли слушал зарубежные передачи, кричавшие о вторжении наших войск в Чехословакию, о судебных процессах над неизвестными нам писателями. А что мне за дело было до всего этого, когда до зарплаты опять приходилось брать в долг?…
Много лет спустя, когда невольно становишься мудрее, я поняла, что тот давний Лебедев, прятавший свои опасные бумаги в чужом доме, вызывавший во всех нас непроходящее раздражение своим дурацким недомыслием и непрактичностью, был свободнее нас, в нем не было рабского духа, и мы, отринувшие свое прошлое, только воображали себя свободными, но горько обманывались и были за это наказаны”.
Вот какими бесценными и мудрыми мыслями делится с читателем Генриетта Кан. И мы еще не раз станем свидетелями ее философского дара и глубокой проницательности… Итак, объектом всеобщего внимания в рассказе является яркий Жена Цой, а вторым, приглушенным фоном проходят отношения героини-рассказчицы с ее Лебедевым. И неизбежно у автора возникает желание сравнить двух актеров.
“Когда я размышляю о природе актерской сути, передо мной возникает смутная фигура Мити Лебедева. Не сразу заметила я в нем странную черту: не то чтобы культивирование в себе боли, а скорей подсознательное, чем сознательное, стремление растравливать чувство страдания, снова и снова раздирая свою рану, чтобы не покрывалась она заживляющей коркой. В нашей жизни все было болезненно, но этого ему было мало: он желал страдать и страдал за все человечество и пуще всего не выносил, когда при нем унижали человека. Когда изо дня в день живешь рядом с таким человеком, он начинает раздражать своей тягой к душевному дискомфорту. “Ты мазохист, Лебедев! Оставь меня в покое, дай мне отдохнуть от твоих болей!” – кричала я.
На горе или на счастье, но так была устроена его христианская душа, что болела и мучилась постоянно, и нигде, кроме как на сцене, не мог он выкричаться. Лебедев был обречен брести по жизни вечно голодным, стынущим странником, то ли юродивый, то ли святой…
Что касается Жени Цоя, он слишком любил жизнь, чтобы тратить время на переживания, он решительно отодвигал их в сторону, как нечто мешающее ему наслаждаться праздником бытия. И его стремление было нам понятнее и ближе, чем острая лебедевская дисгармония. Нет, не желал Женя страдать, потому что уже достаточно намучились его родители и предки, по всей корейской родовой ветви копилось одно страстное желание – жажда счастья”.
Однажды театральное начальство вызывает Цоя и предлагает ему возглавить в качестве главного режиссера Корейский театр в Алма-Ате. Цой колеблется, зная о сложных отношениях в коллективе. И вот какой интересный разговор происходит между ним и старым корейским актером.
“Они сидели на кухне: Женя и Бонгу, старый артист, давний приятель Жениного отца.
– Так соглашаться или нет? – прямо спросил Женя. – Что скажете?
– Соглашайся, если хочешь увидеть постоянный сыр-бор.
– В любом театре актеры живут недружно, – заметил Цой.
– Любых театров в стране много, – усмехнулся старый актер, – а наш один-единственный. Они этого не понимают. Я не хожу на собрания, сплошные разбирательства, комиссии, стыдно! На пенсию пора. Устал.
– Дядюшка Бонгу, почему говорят: стоит собраться трем корейцам, как начинается ссора? Это, что, раскол и в нашей психологии?
– Да причем здесь раскол Кореи? – сердито отвечал Бонгу. – Это случилось без нашего участия, да и мы давно уже не корейцы, как трава пустынная, перекати-поле, оторвались от корней и катимся, куда ветер погонит.
– Почему мы так не дружны? – Женя приоткрыл форточку, старик так дымил, что впору задохнуться.
– Извини, привычка, курю только “Беломор”, – сказал хозяин, разгоняя рукой дым. – Ваши фильтры не признаю. Видишь, как старые привычки цепко сидят в нас. А как ты думаешь, куда делся наш привычный страх? Ведь мы родились с ним. Ну, кто мы такие? Люди без роду, без языка и родины. Погнали нас сюда с Дальнего Востока, мы покорно погрузились в товарняки и поехали. Это страх по наследству мы и вам передали, нашим детям.
– Сейчас время другое, и мы другие, – возразил Жены. – Лично я ничего не боюсь.
– Эх, дорогой! Пророк Моисей сорок лет водил свой народ по пустыне, чтобы родились новые поколения, не знающие рабского духа. А сколько поколений должно родиться у нас? Когда мы, корейцы, ссоримся и бьем друг друга как можно больнее, это в нас бродит и рвется наружу наш рабский дух. Точно по пословице: раб, получивший в руки плеть, бьет особенно больно. Мы столько пережили, но это не сделало нас милосерднее, потому что мы все подневольные.
– А мой отец был в трудармии на Печоре, там и женился на маме, – сказал Женя. – А вы в театре играли?
– Да, я попал в первую актерскую группу театра, и мы ездили по бедным корейским поселениям в кзыл-ординской степи, играли перед своими. Сорок лет в театре. И только недавно я понял, что творить может только свободный человек. Видел, как работают наши русские коллеги-актеры? Я им всегда завидовал. Живут страстями, и так же играют, театр ведь требует некоего безумия, парадоксальности, согласен?
– Но у корейцев национальная черта – сдержанность. Значит, такой должна быть и эстетика корейского театра. Разве не так?
– Наша хваленая восточная сдержанность, всего лишь клетка, из которой нам никак не вырваться, – махнул рукой старый актер. – Лучше бы эта сдержанность проявлялась вне сцены. Нет, мы рабы, потому что несвободна наша мысль. Ты думаешь, если вы получили высшее образование, то вы интеллигенты? Ошибаетесь! Вы всего лишь дети и внуки рабов. Добросовестные и послушные исполнители, чем и держитесь на этой земле”.
Еще одно беспощадное откровение от Генриетты Кан! Тут поневоле возникает закономерный и в то же время неожиданный вопрос. Если все советские корейцы есть “дети и внуки рабов”, то кого же современная корейская женщина 70-х – 80х ушедшего столетия могла полюбить? Безоглядно, по-настоящему полюбить? И неужели ей, жене русского актера, говорится без всякого пристрастия, просто невозможно было полюбить корейца?
В предыдущей главе мы прочертили путь корейского героя: от корейцев-красноармейцев до деревенского или городского, дурачка, на самом деле мимикранта… Если вглядываться в каждого из персонажей этого, скажем так, “road-movie” по-корейски, то действительно, мало кто из них, при всем нашем желании, покажется нам привлекательным. Разве что и где-то вдали, на обочине, смутно маячат застенчивые стоики ранних рассказов “корейского цикла” Анатолия Кима, пока им, бедным, автор не поменял расу и кожу, да фигура скрипичного мастера из рассказа Хо Дина “Незабудка”, который, со своим свободолюбием, воспринимается в корейском ряду скорей как счастливое, но недоразумение.
Чтобы внести полную ясность в этот вопрос, сделаем небольшое отступление и рассмотрим рассказ Цой Ен Гына (1946 г.р., Казахстан), что важно, человека поколения Г. Кан, в котором изображен еще один тип героя, до сих пор нам не встречавшийся. Итак. Сахалинское лето 1945 года. Главного героя рассказа Ким Чун Себа привезли насильственно на Сахалин в качестве дешевой рабочей силы. Вот какую характеристику дает ему автор.
“Ким Чун Себу японцы дали имя Морияма Садаичи. Он не участвовал в войне и с нетерпением ждал ее конца. Все его знали как робкого, боязливого человека. Работая на японцев, он никогда не пререкался с ними, молча переносил тяжелый труд и издевательства хозяев. Он считал своей обязанностью беспрекословно подчиняться начальству и старшим по возрасту. Уходил на лесоповал, жил в бараке, почти не приезжал в город. Валил лес, отвозил на упряжке, весной сплавлял его по бурной реке”.
Однажды старик Хон, работавший на лесопилке поваром, впрямую спросил Чун Себа. “Слушай, Морияма, что ты за человек? Ни с кем не общаешься, все молчишь, да вздыхаешь… Скажи мне, что у тебя на душе? Может, помочь чем-нибудь?” Тот конечно без запинки от помощи отказывается, но старик решает женить его на красивой, тихой, работящей девушке Суни. Что и происходит. А после у них рождается сын. И ведут они уже вдвоем жизнь тихую, скромную, в гости ходят редко, ибо Суни под стать мужу: не имеет подруг и не сплетничает про всех и вся, подобно женам других лесорубов.
У Чун Себа есть друг Чун Ир, прямая ему противоположность. Он весельчак, балагур, задира, всегда что-нибудь вытворял. Японцы к тому моменту проиграли войну и вынуждены были возвращаться на родину. Эта тема и стала причиной конфликта Чун Ира с японским управляющим, началась жестокая драка, от удара друг падает, бездыханный, на землю. Все это происходит на глазах у Чун Себа, который даже и не попытался заступиться за товарища. Хотя Чун Ир в свое время также в драке спас ему жизнь, получив при этом глубокое ножевое ранение, и все об этом на лесоповале знали.
Затем в поселок приходят русские, японцы спешно покидают обжитые места. Однажды убивают русского солдата. Чун Себ совсем не выходит из дома, опять липкий страх, вдруг его примут за японца. Патрульные ходят по поселку, ищут диверсантов, заходят в каждый дом, также и к Чун Себу. Несмотря на крики жены, уводят его, но, поскольку он ни в чем не виноват, возвращают обратно. И вот кажется, их оставили в покое… Но однажды ночью зловещий стук в дверь, Чун Себ подходит к двери в нерешительности, – открыть, не открыть, – вдруг слышит голос японского управляющего. Который просто приказывает ему открыть, и несчастный кореец подчиняется. Голодный, оборванный японец входит в дом, требует еды. Чун Себ выставляет на стол все, что есть. Когда тот набивает свой желудок, начинает похотливо смотреть на красивую Суни. Затем он вытаскивает пистолет и, направляя то на нее, то на мужа, идет к женщине. Чун Себ пытается остановить его, но получает страшный удар. Как пишет автор. “Просто не верилось, что такой громадный мужчина падает от удара щуплого, изголодавшегося человека”.
Со словами “Все равно умирать завтра!” жуткий, инфернальный японец хищно бросается на Суни, Чун Себ опять пытается остановить пришельца, но тот так жестоко избивает его, хотя очевидно намного слабее, что кореец превращается в “кровавое месиво”. И вновь кидается на Суни. Что делает в это время муж?… Встав на четвереньки, он выползает из дома и с истошным воплем бежит прочь. И вдруг слышит три выстрела, два сразу, один спустя, но вместо того, чтобы вернуться в дом, падает наземь, и лежит, словно бездыханный, до наступления утра. А утром выясняется, что пока японец насиловал Суни, она все-таки вытащила из его кармана пистолет, и всадила в него две пули, затем, обесчещенная, какое-то время ждала мужа, и так и не дождавшись, последним выстрелом убила себя.
Что теперь мы можем сказать о корейском герое? Улучшил, украсил ли он галерею героев прежних? Конечно, нет. Эта вполне правдоподобная история нечеловеческого унижения, и надо отдать должное автору, мужественно рассказавшему об этом, дает нам нового героя, имя которому Страх. Тот самый страх, о котором одним из первых написал в “Страницах лунного календаря” писатель Хан Дин. А теперь вернемся к нашему вопросу. Так кого же способна полюбить современная корейская женщина 80-х годов 20-го века? Ответ теперь уже безнадежно ясен и прост. Кого угодно, только не корейца!… В таком случае, мы уже с легким-и-нелегким сердцем отпускаем героиню – хотя она у нас, понятно, и не спрашивала! – в поисках любви, в тот самый русский мир, о котором Г. Кан так проникновенно писала: “меня манил мир лебедевский, еще неведомый…”, и переходим к, ее, очевидно, главной повести “Лето с любимым”, по названию которой названа и вся книга.
На отдых, на Украину, отправляются две пары. Сама героиня, Гера, со своим любимым, а в литературном прошлом Колесовым, теперь безымянным, просто Любимым, и москвичи Алена и Олег. Что их связывает? Олег, Гера и ее любимый – литераторы, а еще точнее детские писатели. Повествование ведется от первого лица. С первых же строк автор дает восторженную характеристику своему любимому, и она такова.
“Завидев негустой лесок, мы останавливаемся. В лесу мы задерживаемся, потому что мне приходится выполнить уже его просьбу. Под осиной сухо и густо насыпаны листья, небо белесое, с редкими облачками. Какая-то былинка не больно колет мне руку, я вздыхаю и обнимаю его.
Снова, когда мы вместе, я люблю его нетерпение, его жадность, его непререкаемую жадность, когда он может всех подчинить своему внезапно возникшему желанию. Остановил машину, взял женщину за руку и увел ее в лес. Остановил беседу за дружеским столом, взял женщину за руку и увел ее в свою комнату, плотно закрыв за собой дверь.
И делает он это так уверенно, что ни у кого не возникает сомнений или двусмысленных взглядов. Друзья его, проводив нас серьезными глазами и слегка улыбнувшись, продолжают свою беседу. Потом, когда я вернусь, они попросят заварить им крепкий чай, а у него, когда он возьмет чашку, чуть будут дрожать руки, и седой его друг укоризненно покачает головой.
А он взорвется какой-нибудь веселой историей или запоет хрипловатым сорванным голосом, дробно постукивая сухими пальцами по краешку стола, кося проказливыми своим глазами из-под стекол очков”.
Такой вот, без комплексов, свободный мужчина, советский мачо, почти что бог Дионис! Еще одно описание:
“Дерзкое неунывающее пацанство, что живет в нем, и покорило меня, это оно играет в нем, когда он, невзирая на возраст и ранг, хохочет, легко заговаривает с любым человеком, будь то умудренный дипломат или шофер самосвала. Не отыгранное пацанство бурлит в нем, когда он орет хулиганские частушки, оскорбляя дамский слух, его азартные идеи, выдумки и фантазии тоже диктуются бушующим в нем мальчишеством”.
Тут поневоле сравнишь Любимого с любым, рассмотренным нами, корейским героем, для которого “бушующее в нем мальчишество”, согласитесь, просто немыслимо. Когда путешественники приезжают в Киев, их киевский друг показывает им слайды с фресок индийского храма любви Камасутры, которые он сделал во время загранпоездки. И далее следуют интересные размышления героини на вечную тему отношений между мужчиной и женщиной.
“Неумение любить, неумение дарить друг другу наслаждение, скованность в деле, которому нужна полная раскованность, стыд, комплексы – боже мой! – а торопливость, убивающая нежность, (страсть и нежность – две сестры, дающие силу любви, любовную мощь мужчине, а женщине – готовность раствориться в его ласках). И этот багаж людей, родившихся на тысячелетия позже фресок Камасутры, бедные, убогие люди, считающие любовью всего лишь физиологический акт; право, двадцатый век может гордиться своим невежеством в этой тончайшей области человеческих чувств.
А наши женщины, не умеющие ласкать мужчин, не умеющие покоряться ему, заглядывать ему в глаза, кокетничать так, чтобы мужчина выгнул грудь колесом и пожелал ее – такую покорную, ласковую, страстную…
Моя давняя знакомая Галка, красивая девка с русалочьими глазами, умница, язык, как бритва, богатое тело. Для чего все это было дано ей природой? Неужели для того чтобы подобно зоркому коршуну найти и безжалостно наброситься на крошечную слабость мужчины, высмеять его, сколь зло, столь и остроумно? В этом было для нее высшее насаждение, она сияла, восходя по косточкам бедных мужчин. А сама только и надеялась, только и мечтала полюбить. Полюбить самого сильного, доброго, умного.
И не замечая этого возможно сильного, но готового по ее желанию стать таким, она проходила, жаля и кусая его, так что он бежал от нее, как от огня.
Бедные, гордые женщины!… Потерявшие искусство соблазна, забывшие, что никогда униженный ею мужчина не пожелает ее. Бедная гордая Галка…
А разве я сама избежала ошибочного этого пути, когда с легкостью унижала покорного своего мужа, демонстрируя ему его собственные слабости? Думала, что он станет сильнее от зрелища своих недостатков…
А потом мы говорим: “Ах, эти мужчины! Они всегда женятся на дурах!” Не на дурах, а на женщинах, не успевших поумнеть настолько, чтобы тыкать мужа, как мальчишку, носом в грязь.
А мы, умные, блестящие, сидим одни, без мужей. Да будем сидеть, пока не поглупеем. Но обратного пути для нас нет; умный не поглупеет, разве что помудреет. Да, нам осталось только помудреть…”
Во время поездки выясняется, кто есть кто: Алена капризна, постоянно давит на Олега (они пока не женаты), что не может не раздражать героиню. Вот еще одни ее размышления на тему мужчины и женщины.
“Скучно говорить тут об Алене, хотя она является типичной женщиной современного города, да еще такого, как Москва, и ее выходки: капризы и неврозы – типичнейшие ошибки, совершаемые от непонимания своего места в жизни. Она еще не поняла, что никого нельзя угнетать своим плохим настроением, тем более любимого, тем более мужчину, на которого имеешь виды. Сейчас никого нельзя женить насильно, так же, как и выдать замуж.
Угрюмая женщина наводит тоску, как пасмурная погода, капризная – раздражает, сварливая – вызывает вражду, болезненная – недолгую жалость. И все они вряд ли могут вызвать желание у мужчины. Так же, как и у нас, подобные мужчины не вызовут никакого интереса.
Общеизвестно. Но наше поведение говорит о полной безграмотности, о незнании психологии друг друга. Женщины не знают мужчин, мужчины не знают женщин. Но встречаются, соединяются, пытаются жить вместе, не зная простейшей таблицы человечески взаимоотношений. Не говоря уже о любви – стойкой и эфемерной, тающей и вечной”.
Любимый в очередной раз хулиганит, куражится, матерится, за что получает гневные окрики от той же самой Алены. Гера, героиня, все-таки срывается, уже в номере гостиницы происходит с любимым такой разговор.
“- Ты что? – удивляется он. – Обиделась на меня?
– Не на тебя! Просто не могу, когда обижают тебя, когда кричат на тебя. Кто такая эта Алена?
– Дура она! – говорит он великодушно. – Да ну ее! Ты же у меня самая умная! Самая красивая! Лучше всех на белом свете!
И самая умная и красивая вдруг подносит ему неожиданный сюрприз. Все, что накопилось за эти годы, за то время, что мы могли быть вместе, но не были, все, что было нами упущено, все мои тайные маленькие огорчения вдруг соединились вместе в одну большую обиду. Эта обида придавила меня, и я стараюсь освободиться от нее, выкричав ее вслух.
Лицо его каменеет от беспощадных моих слов. Слушает молча. А я говорю… О его бесправной ревности. О чем это речь, если мы видимся раз или два в год? Чего он смеет требовать от меня? Я – живое дерево, я живу, дышу вдалеке от него, и никто не заботится обо мне, кроме меня самой. Я в ответе только перед самой собой. И если наша любовь держится до сих пор, то благодаря мне, а не ему, слишком мало сделавшему для нее. Это не он писал огромные письма, еле умещавшиеся в конвертах, это не он приезжал ко мне, а я к нему. Мои командировки, а не его. Я брала отпуск, чтобы увидеться с ним, а не он. И эта наша поездка, единственная за все годы, когда я уже ни на что не наделялась, перестала звонить и писать, чтобы отмерло все, не причиняло боли… И если он думает услышать от меня только хорошие слова, то ошибается. Наконец-то я выскажу все, что мучает меня, потому что некому больше сказать”.
Вот она, женская боль, вот она, мука и тоска… После, когда выясняется, почему ее любимый не звонил и не писал ей, есть на то объективная причина: кто-то явно и подло вмешивался в их отношения, – наступает примирение, сцена любви и счастья.
“И с нами происходит то, чего раньше никогда не было; за неожиданной размолвкой следует такое сильное желание, что мы одариваем друг друга бесконечно длящимся наслаждением, кажется, что эта сладкая пытка будет вечной, пока кто-то из нас не выдержит, скорее всего, это я – и желание наше сгорает дотла, вспыхнув невыносимо ярким пламенем. Это я сгораю дотла, и он сгорает дотла, чтобы воскреснуть подобно сказочным фениксам – только так мы будем любить друг друга.
Потрясенный, он спрашивает пересохшими губами:
– Что это с нами было? Что с тобой?
– Не было еще так… никогда… – Сознание мое гаснет, даже его рука не может удержать меня на поверхности, и я опустошенно погружаюсь во мрак”.
Путешественники посещают московского друга, родившегося и выросшего на Украине, который поджидает их в родной деревне. А там с ним две чудесные женщины, его мать и бабушка. Гера, глядя на них, делает интересные наблюдения, с последующими ассоциациями, мимо которых нам пройти просто невозможно.
“Зайдя в ее маленькую хату, пропахшую старыми вещами, увешанную цветными иконками, я слышала, как она укоряла Людмилу Александровну, и та, покорно склонив свою седую голову, выслушивает мамины выговоры.
А моя старенькая бабушка однажды побила веником свою младшую дочь – тетю Галю, за то, что она не послушалась ее и на второй день размолвки вернулась к пьянчужке-мужу. Бабушка ловко орудовала растрепанным веником и кричала тоненько на большую свою дочку, и та рыдала от обиды, не от боли. Сейчас я вспоминаю эту сцену и улыбаюсь растроганно – бабушка моя лет десять как умерла и приходит ко мне только во снах. Кто-то боится видеть в снах мертвых, а моя бабушка, чтобы не испугать меня, приходит ко мне живая, веселая, с трубкой во рту, с гремучим барабаном в руках. Она была непревзойденная мастерица бить в большой национальный барабан, петь плясовые песни – ее приглашали со всех концов города на свадьбы и другие праздники. Недавно я рассказала об этой сцене своей двоюродной сестре, – она была тогда маленькая и ничего не помнила – и мы вдвоем посмеялись, вспоминая нашу маленькую храбрую бабушку”.
Такой вот милый и неожиданный, посреди славянских ландшафтов, экскурс в корейское: бабушка с трубкой во рту, с гремучим барабаном в руках… Далее. Проезжая очередные места, героиня вспоминает историю своего знакомства с любимым. И не в этом ли для нее заключается смысл данного путешествия: путешествуя в настоящем, вовне, путешествовать в прошлое, вовнутрь себя?
“Не гвардейским ростом, не самоуверенностью, даже не ловко подвешенным языком покорил меня мой любимый. И вообще он ничего ровным счетом не сделал для того, чтобы понравиться мне, он даже не знал о моем существовании, он делал свое дело, вел работу слета (детских писателей, – А. К.) – каждый день он задавал тон – и дальше все шло, как по маслу. Везде мелькала его стремительная фигура, слышался высокий, чуть сорванный голос, раздавался его смех, шутки.
А на третий день случилось то, что случилось – я влюбилась. И скрывать это обстоятельство от него не решилась. И правильно сделала. До сих пор вспоминаю со смехом его испуг, когда я внезапно появилась перед ним, села в кресло напротив и два часа кряду не сводил с него своих безумных глаз. Бедный моя лапа! Он вжимался в спинку дивана, шутил и хохотал со всеми – и тут была вся его дружеская компания – обнимался со своей соседкой, крепенькой брюнеткой, но стоило мне выразительно посмотреть на их близко соприкоснувшиеся колени, как он мгновенно отодвинулся от нее”.
И если, во время путешествия, прошлое и настоящее в руках, сердцах и умах влюбленных, то этого никак нельзя сказать об их будущем. Посему женщина то и дело пытается экстраполировать, порой даже насильственно, такое их густое счастье во времена грядущие.
” – Мы с тобой совершили одинаковую ошибку, – говорю я. Мы с ним вдвоем чистим грибы, это сумасшедший Толик привез полный мешок горьких степных груздей, неделю они отмачивались в воде и вот настал черед солить их.
– Да? – говорит он, внимательно рассматривая ножку гриба. – Какую же?
– Мы с тобой деревенские. А как попали в город, так потянулись к городским, интеллигентным. Наверное от недостатка своего собственного интеллекта. Это была ошибка.
Я вышла замуж за актера. Ну как это вышло? Деревенская девочка, в общем-то начитанная, но совсем не развитая, замкнутая – такая как я. И он – ленинградец, внук профессора. Правда, вся семья погибла во время блокады, осталась больная мать.
А что в результате? Все равно разошлись. Глубочайшая несовместимость – вот что обнаружилось потом. Да, а сначала-то было хорошо… Да нет, мне всегда было тяжело с ним, – добавляю я, помолчав. – Не было уверенности в завтрашнем дне. Тупик… И столько лет выдержала! Ненормальное мое восточное терпение.
На его лице кажется угрюмая усмешка. Зная его болезненное ревнивое отношение к моей прошлой жизни, я тороплюсь договорить:
– Так я свою ошибку исправила. А ты?
Он молчит. И я заполняю молчание лихорадочными словами: “Понимаешь, жить надо со своими. Жизнь одна, и жалко прожить ее среди чужих. – Нехорошо… Помнишь, как Маугли говорит: “Мы с тобой одной крови, ты и я?”
Он поднимает глаза, увеличенные дальнозоркими стеклами, и они кажутся огромными немигающими озерами, которые вот-вот затопят меня.
– Я больше не буду…- торопливо говорю я. – Я все понимаю…
– То-то… говорит он тихо. – Хорошо, что все понимаешь…
И мы с удвоенной энергией продолжаем чистить эти бесконечные грибы”.
Понятно, любимый ее несвободен, и он не может, как она, безоглядно броситься в их общее будущее. Далее, очередной конфликт с Аленой, и Гера говорит с любимым о щедрости.
” – Сказать, что я об этом думаю? – говорю я, когда мы остаемся вдвоем. – Они не выдержали твоей щедрости. Ты вообще замечаешь, что многие не выдерживают твоей доброты? Ее уровня? Твоя доброта слишком большая, понимаешь? Вот ты все сделал для Роберта, квартиру ему помог получить, а он же тебя и предал. Да в самый тяжелый для тебя момент, как специально, да? Почему? Да потому что он не выдержал твоих благодеяний! Потому что душа у него мелкая, ничтожная!…
… – Здесь ты права, со вздохом соглашается он. – А как ты поняла все это?
– Да потому что я люблю тебя! И не выношу, когда тебе хамят, пользуясь твоей незлобливостью. Если ты прост и доступен, это ведь не значит, что они могут распоясываться.
– А почему так выходит? Я не понимаю, почему так выходит… Я веду себя так, потому что иначе не могу. А они? …
– А они маленькие, они тебе завидуют, а дотянуться до тебя не могут, вот и кусаются как моськи. Бывают безобразно добрые люди, вот ты из их числа. Твоя доброта, как ни странно, развращает людей. Потому что направлена она на людей, не способных выдержать ее. Доброту надо уметь принимать, для этого душа требуется. К тому же они не могут ответить тебе такой же добротой, и благодарности им тоже не надо. Вот они и мстят тебе. Так-то выходит у тебя, дорогой ты мой, добрый…”
Путешествие их заканчивается, это значит, скоро опять разлука, и каждый их разговор воспринимается теперь пронзительно, как первый и последний.
” – А между нами есть дистанция? – спрашивает он в другой раз. – Разве должна быть дистанция между мужчиной и женщиной?
– Как раз между ними и должна быть дистанция. А между нами прекрасная дистанция, какая и должна быть.
– Какая это?
– Ну это разница в возрасте. Ты старше на десять лет и настолько же умнее… – В ответ он разражается недоверчивым смехом. – Нет, правда! Ты умнее меня на десять лет жизни, это ведь естественно! И вообще ты – сильный, ты – победитель, ты – мужчина! А я женщина! Это и есть наша дистанция. И понимаю я тебя, и вижу иногда насквозь, но чего-то никогда не пойму. Знаешь, чего? Того, что делает тебя мужчиной, это твое – мужское, непонятное, и я просто склоняю перед тобой свою голову, о, мужчина! – Так красиво заканчиваю я свою очередную сентенцию.
– Ты все понимаешь, – говорит он с тревожным удивлением. – Мне иногда так хочется посоветоваться с тобой, поговорить, а ты так далеко. И по телефону не скажешь. Одна ты меня понимаешь. Почему все-таки?
– Господи! Потому что я тебя люблю!”
И неизбежно сцена прощания, лето с любимым кончилось, она возвращается домой, в Алма-Ату, он – к жене. Сцена в такси.
” – Бессовестный! Ну, чего ты все убегал от меня?
– Мне так плохо. Так тоскливо…
– Почему?
– Расставаться с тобой, балда! Все! Кончилось… Понимаешь? Хорошо тебе было?
– Да, очень…
Такси останавливается возле указанного им дома. Тихо говорю ему:
– Я очень тебя люблю…
Отвечает сжатыми, сухими губами, не глядя на меня:
– Спасибо… – И выходит.
Еще секунду вижу его с чемоданом в руке, стремительно шагающего к дому, и машина срывается с места!”
Опять одна. И тут вопрос. Как героиня Г. Кан чувствует себя вне любви и тепла, вне прикосновений и ласки любимого? В книге есть и на это ответ. Произведение “У Ларика” с подзаголовком “разговоры”. Построено словно бы на стенографических записях дружеских разговоров, поздравлений с днем рождения общего друга Ларика, с неизбежной бытовой неразберихой, отрывочностью, невнятицей, какофонией, абсурдностью, детскими играми и криками. К примеру:
“- Ларик! Поздравляем тебя от всей нашей семьи! Вот тебе…
– О, Катя! Зачем вы так? Я же сказала – просто так приходите, посидим.
– Ну зачем же? Да это рубашка. Ходили, ходили по магазинам, ничего нету, вот – можно на работу носить.
– Спасибо, Катя! Проходите. Да нет. Никого больше ждать не будем.
– Вот еще Полинка подойдет и все!
– А Кимы придут? Звонили им?
– А знаешь, Гера, я им не звонила. Они сами сказали – помнишь? – на день рождения не приглашают. Друзья приходят сами, без приглашения. Правильно?
– Слава, ты им не звонил?
– Да мне так было некогда! Работа, знаешь…
– Пусть сам помнит! Мы их дни рождения все до единого помним, а они не помнят?
– Потому что Веня справляет их раз в пять лет.
– Вот-вот! А мы так каждый год, денег и так нету. Да я не хотела. А Слава говорит: Ты ужин готовить будешь? – Буду. – Вот мы к вам ужинать придем. Представляешь? Вот и пришлось…
– Хорошенький ужин! Значит, Веня не знает… Надо было позвонить.
– Ладно, Ира, приглашай за стол.
– Дети тоже с нами сядут, место для них есть. Вот и Женечка пришла. Дети, руки мыть, быстро! Полина, сними с нее пальто.
– Сережка, а ты не похудел! Волос-то на голове… Хороший..
– Ой, не говорите! Вчера из больницы выписался. Еще не стригли.
– Какой славный пацан, чудо!
– Да ну! Все они хорошие.
– Да? Его в больнице все так любили: Сережа! Сережа!
– Уже лекарства пьем. Знаешь, Ира, он боковым зрением хорошо видит. А так, буквы крупные тоже видит.
– Господи! Такой чудный пацан!
– Ну ладно, садитесь все за стол!…”
И так далее, причем, на многих страницах. Читая всю эту намеренную и порой безумную невнятицу, все с большим интересом ожидаешь конца, как Г. Кан закончит все эти “разговоры”, эту хронику родного, чужого ей праздника, и вот завершение: гости попрощались, вышли из дома, с ними и героиня, все идут по заснеженной улице.
” – Дети, пошли еще дальше! Тут никакого транспорта и не видно. Катя, пойдемте пешком, тут уж недалеко!
– Мама, мы опять стишок сочинили!
Мы несем чемоданчик,
Очень милый снаружи!
А дальше не придумали еще!
А дальше можно так: В нем сидит пеликанчик.
С клювом розовой кожи!
– Ура! В нем сидит пеликанчик.
С клювом розовой кожи!
– Вот идет тетя Гера…
– В своем рыжем платочке!
– Мам, а дальше?
– И несет в чемодане
Две хорошеньких сорочки.
Две сорочки-невелички
Для медведя и лисички!
– Женя, как придем домой, сразу напишем на листочке эти стихи, ладно?
– Ладно, а то позабудем…
– Ну вот. Мы уже пришли. Вот наш дом. Дети куда-то вперед убежали. А Слава с Полиной как влюбленные идут.
– Вас еще не скоро сносят, Катя?
– Ой, не слыхать-не видать!
– Ну, до свидания! Счастливо вам дойти. Уже близко.
– Спокойной ночи!
– Саша! Женя! Куда вы? Подождите меня! Смотрите, какой парк пустой! Такой хороший…
– Ма-а… догоняй нас!
Такой хороший парк, такой пустой. (Курсив автора – А. К.) Сугробы высятся и над ними желтый свет низких фонарей. И никого, ни души, кроме моей, которая медленно влачится одна. Далеко позади идут Слава с Полиной, что-то горячо обсуждают, смотреть на них приятно. Впереди бегут, заливаясь смехом, глупые медведь и лисичка, съезжают с каждой ледяной горки, не жалея своих шуб и попочек.
– Тише!Тише! У вас еще попки не отмерзли?
– Не-а!…
– А у меня уже. Отмерзла… Вот идет тетя Гера в своем рыжем платочке…”
На наших глазах совершается печальное, вербальное и визуальное, танго героини с самой собой. “И никого, ни души, кроме моей, которая медленно влачится одна”. Все. Казалось бы, более страшного приговора к одиночеству и быть не может. Что делать?… Что делает автор и героиня далее? Конечно, она опять бросается в глубины своей памяти, мы знаем, еще из рассказа “Круговерть”, что возлюбленный ее погиб, умер от сердечного приступа, и вот еще одна попытка обрести его в своем воображении и на страницах рассказа. Другого выхода нет. Рассказ “Река прощания”. Начинается со стихотворного диалога. Он и Она.

“Она: Нам расставанье предстоит,
Чего ж ты медлишь?
Лишь только шаг вперед шагнуть,
Чего ж ты медлишь?
И между берегом твоим
И моей лодкой
Струна прощания натянулась
И оборвалась.
Он: Уходит день, один в году,
День, полный счастья,
Мой день единственный в году,
Тоскливом, грустном
Она: Как беспощадно в жизнь мою
Разлука входит,
Все дальше, дальше нас разводит
Река прощания.
Я по реке вниз поплыву
Реке прощания,
По светлым водам поплыву
Реке прощания
Не скоро я теперь сойду
На берег встречи,
Я по реке сейчас плыву
Реке прощания.
Он: Качает лодочку твою
Воспоминанья,
Как ты печально-глубока,
Река прощания.
Она: Качают лодочку мою
Воспоминанья,
Я по реке сейчас плыву
Реке прощания”.

Она, теперь уже Ника, и любимый, по фамилии Славин, опять в деревне, на даче, очередной отпуск, каникулы, не важно, снова вместе.
“Она шла впереди по тропинке, размахивая босоножками, висевшими на руке. “Еще неделю пробудем вместе”, – подумал Славин, и что-то туго сдавило грудь. Сегодня они даже успели посидеть в полупустом ресторанчике городка, отметили годовщину своей встречи. Неужели прошло шесть лет? С того летнего, шумного, многолюдного дня, когда в самом конце его, перед ним возникла эта женщина и вошла, нет, ворвалась в его жизнь, отбросив назад его серое одиночество, в котором он сам себе боялся признаться”.
И уже сообщается автором, длинной тенью тревоги, что у ее возлюбленного тяжелая ситуация, из которой он так и не выберется.
“Славин гнал от себя тревожные мысли. Он еще не знал, в какую небывалую для него борьбу-травлю втягиваются люди, которым он недодал, отклонил, не оценил. С каким злым мстительным чувством захотят они укротить его, вечного победителя и счастливчика. Но все это будет потом, когда “скорая” прямо с коллегии увезет его в клинику, и будут затем три месяца изнурительной, почти безнадежной обороны, предательства тех, кому он доверял – но кто может знать это сейчас? Только не Славин, душа любого общества, заводной и бескорыстно щедрый, за что ему всегда завидовали и друзья, и недруги”.
Но пока – пока прогулка, поход за грибами. После, в доме, опять попытка, теперь уже с его стороны, спроецировать их счастье на чистом экране будущего.
“Неожиданно он спросил:
– А ты хотела бы жить со мной в старости?
– Хотела бы, – ответила она. Сказала, как давно понятое ею. – Только ты не доживешь до старости. Я просто не представляю тебя старым, больным. Знаешь, как это случится? Ты умрешь не в постели, а на бегу, на лету. И даже сам не будешь знать, что умираешь. – Печально добавила: И я не буду знать, что умираешь, и этого я боюсь больше всего. Но это случится через много-много лет.
– Я хочу умереть рядом с тобой, – сказал он. Она сбоку заглянула в его лицо и, увидев непривычное выражение какой-то детской обиды, улыбнулась и легонько потерлась щекой о его плечо.
– Ну, еще чего! Я жить с тобой хочу!…”
Далее, неожиданный переход в другое временное измерение, когда Славин уже умер. В этом произведении впервые совмещаются различные временные пласты, что говорит о том, что автор не просто вспоминает, как в прежних рассказах, а восстанавливает свое прошлое, с поистине Прустовской одержимостью и страстью. Итак, героиня вместе с подругой Милей идут к нему, на кладбище.
“На маленьком рынке у кладбища они купили цветы, высокие розовые гвоздики с темной траурной каймой по краям лепестков. Прошли мимо могилы знаменитого певца, где толпился праздный народ, мимо свежей могилы, внезапно, в цвете лет, умершей фигуристки, всюду были люди, с любопытством озирающие памятники, надписи на них, и если бы не звуки похоронного марша где-то в глубине кладбища, можно было бы подумать, что это парк. Ника двигалась как во сне, ничего не видела, и Миля вела ее за собой, как ребенка. Серое огромное здание – крематорий, второй этаж, секции, секции. Миля остановилась и выдохнула:
– Вот и он…
И он тихо просиял навстречу ей своей знакомой и незнакомой улыбкой, будто долго ждал ее прихода и совсем заждался. Не видела она прежде фотографии, что была скопирована на плиту, он был моложе, в других очках, но выражение лица, когда-то пойманное камерой, было поразительное. Внешне Славин был победительнее, от него так и веяло заразительной стихией, а тут он был и похож на себя и совсем непохож. В те сотые доли секунды фотоглаз успел уловить какой-то тихий блик его души. Он смотрел доверчиво и с такой верой, которую умеют сохранить только дети в чистоте своего мира, ожидающие блистательных чудес и милых, смешных подарков”.
После Миля советует Нике поехать в деревню, к уже знакомой нам Алене, где они со Славиным когда-то проживали свои лучшие времена. Она приезжает, Алена принимает ее с сочувствием и пониманием, и дальше глубокий авторский выдох.
“Ночью, когда уснула Алена, она набросила на себя куртку и вышла на улицу. Громадное, беспросветно-глухое небо опрокинулось над маленькой деревенькой, над ее безгласными домами, над окрестными полями и лесами. Не черное, как у них на юге, а какого-то грозного серого цвета. Ника подняла к нему не видящее мокрое лицо, сложила руки в молитвенном жесте. Никто никогда не учил ее, да и зачем, кому молиться, к кому обращаться, кроме как к живым, не было такой надобности просить у кого-то для себя ни милости, ни чего другого. Но пришла минута, когда не к кому обратиться, не у кого спросить, некому поклониться, только этому огромному, дышащему над ней бесконечному пространству, где обретаются звезды, смещаются миры. И куда может деваться бессмертная душа человека, его драгоценная суть, куда улетают его доброта, ум, любовь, как не в эту надмирную высоту?
В горькой тоске укоряла и спрашивала она того, кто молча внимал ей, Всевышний создатель, Бог или Всевидящий, который все знает и слышит, куда улетела его душа? Разве не ты властен над душой человека? Нет, нет, человек сильнее, потому что сам волен выбирать себе жизнь или смерть…
А когда человек сам выбирает смерть, это сила или слабость? Почему же тогда, Всевышний, обрекал таких людей на позор? За то, что человек посмел вырвать у него право выбора и власть над собственной своей жизнью? А разве лучше остаться жить среди тех, кто предал тебя, слышать их лживые слова, чем одним движением покончить с этой мукой? И кто может сказать мне, остановилось ли его сердце в полете? Лишь бы он не почувствовал боли, добрый, родной человек, он так боялся боли, что не мог пойти и вырвать зуб, не мог видеть крови.
Он всего боялся, трусишка-страусишка, прячущий голову в песок. Боялся потерять ее, боялся ее молчания, не выносил криков и скандалов дома. Ты раб, раб, закричала она однажды в гневе, а я вольная женщина! Какое несчастье любить раба!…”
И снова тема рабства, с которой мы выходим уже за какие-либо национальные рамки. По автору, все мужчины – рабы, просто кто-то раньше, кто-то позже, кто-то меньше, кто-то больше, мужчины есть рабы, никак не способные стать равными своим женщинам. После, опять переход в другое время. Миля и Ника снова идут на кладбище, и там, в крематории, сталкиваются с женой Славина, Ниной Петровной, и даже, по ее просьбе, помогают ей подержать лестницу, пока она установит цветы над Славинской плитой.
“Нет, она не испытала ревности, столкнувшись вот так неожиданно с его женой. Не было и зависти, что жила она рядом со Славиным столько лет. Наверное, трудно было ей. Скроенной из другого материала, сносить взбалмошные выходки, не солидность, его подбитую беспутным ветром натуру. А как жить, не любя, не понимая, отвергая его образ жизни? А вот так, пользуясь за это теми благами, что доставляло его положение. В ее отношении к Славину, пожалуй, сквозила зависть коренной горожанки к простому деревенскому парню, непонятным для нее образом взлетевшему вверх по служебной лестнице. Ее, московскую даму, как и Алену, которая готовилась стать дамой, коробили вольные Славинские выражения, неистребимые его простонародные привычки. Почему его не тянуло на престижные курорты, где они могли бы утверждать свою высокопоставленность среди равных, и Нина Петровна была бы гранд-дамой, красивой, влиятельной, умной? Почему его вечно несло в темные деревушки с дождями, с закисающими дорогами, с неудобствами, с мухами и неразвитыми жителями? Откуда человек вышел, туда его и тянет”.
И далее:
“Потому ли Славин, только выехав за пределы осточертевшей запретами Москвы, на все лады, где надо и не надо упорно повторял, называл ее своей женой перед незнакомыми людьми. “Жена, моя жена!” – говорил он и вслушивался в эти слова. А люди посматривали с любопытством на странную пару, а в общем-то им было совершенно все равно, кто кому муж и жена. И она, запретив себе переживания по тому поводу, принимала условия игры, пусть порадуется своей выдумке. И однажды спросила:
– Ну, как? Хорошо я играла твою жену?
Он рассердился, как если бы разбили его любимую забаву, и крикнул:
– Ты не играла, ты и есть моя жена!”
В такие вот трогательные, невинно-наивные, детские игры играли взрослые люди, а что им еще оставалось делать? И наконец, последний выдох, героиня приходит к реке, прощаться с возлюбленным, а точнее, с той своей жизнью, которая была – вся! – посвящена ему, и вот как это происходит.
“Она шла по берегу и узнавала знакомую низинку, где она загорала, а Славин неподалеку удил рыбу. Всякий раз он нетерпеливо звал ее то снять рыбу с крючка, то надеть червяка. Она лениво отнекивалась, а он сердился, потому что сам не мог, его дальнозоркие глаза видели исключительно то, что вдали.
В последний раз постояла она на краю обрыва. Отсюда, от старого тополя, далеко внизу вольно простирались окрестности; петлявшая в низине река, за нею пойменные луга, за лугом Большая деревня с церквушкой и почти саврасовской колоколенкой, и совсем на горизонте, синим ежиком стояли дальние леса. По утрам молочный туман накрывал низину, а днем дали растворялись в солнечном блеске. От этого простора захватывало дыхание, в тихом восторге заходилось сердце, она невольно припадала к тополю, чтобы удержаться, казалось, что сейчас она сорвется и полетит в прозрачную неведомую даль.
– Боже мой! Как хорошо! – выдохнула она. – Жить, чтобы увидеть это…”
Ни обиды, ни горечи, великодушное принятие всего произошедшего, а также своей скорбной судьбы, своей утраты и несчастья, своего одиночества и отчаяния, – другой, уже надмирный уровень отношения к миру. В книге “Лето с любимым” есть такой пронзительный рассказ под названием “Письмо”, в котором героиня, обращаясь к своему мужу, пишет:
“В тебе совершенно невозможное сочетание силы и слабости. Раньше мне казалось: силы и самоуверенности. Оказалось, второе качество полностью заменилось. Когда ты смотришь на меня свысока, с непонятной мне усмешкой, разве можно подумать, что я сильнее? Или все это от позы? Раньше же от своей душевной тупости мне нравились трухлявые, ненормальные люди.
Хотя это грубо сказано. Импульсивные, вроде тонкие, аж прозрачные, шатающиеся, разбродные – мягко выражаясь, богема. И это тоже грубо сказано. Не богема. Другое. Нервные, изменчивые. Вроде так. Водясь с ними, поняла, что они сами ничего не способны сделать, создать, отвечать за кого-то, иметь мужество жить буднично, без вздрыгов. Жизнь ведь не может состоять из одних праздников и похорон. Между ними есть серые, обыкновенные дни, которые надо прожить с достоинством.
Водясь с такими людьми, я подточилась. Из серого речного камня стала изрезанной морской галькой, сотни крошечных отверстий источили меня, и пока я сама не разрушилась в песок – вовремя ушла от них. И хочу испытать дружбу надежных людей. Потому что, приобретя силу, обрела и слабость. Устала надеяться только на себя”.
И в другом месте о том, какой она теперь, со всей своей силой и слабостью, видит себя со стороны.
“Не общие радости связывают нас, а беды и горести.
Из этого период жизни я вышла такой, какая есть. Неужели такая страшная, такая железная? Просто я не могу плакать принародно – нет во мне этого юродства, а может, слабости?… Кто знает? Вам нравятся слабые, вот подайте мне на тарелочке слабенькую, нежную, вялую, жухлую, глупую, пластичную. В каждом из вас дремлет дрессировщик, дай только кнут в руки.
Это правда, во мне этого всего нет. Было и сплыло. Что делать. А разве хрупкая лодочка лучше, чем крепкий, сильный парус? Господи, ну и сравнения у меня! Это потому что с бухты-барахты.
Я вообще все пишу с бухты-барахты. В пальцах возникает будто ток, и в следующую секунду даже не знаю, что напишу, как вывернусь. В последний день старого года у меня было два приступа рассеянности, из-за которых я потеряла три с лишним часа, ездя на автобусах за оставленными туфлями, за потерянным кошельком. И последний приступ злости. При котором я роняла крышки от вех кастрюль, оставила включенным газ, чуть не сожгла утюг, потеряла важную записку. Потом схватила раскаленный прут. Такой обожженной и наполовину поцарапанной Чапкой, лихорадочной и ничьей, вошла в новый год.
Всегда подозревала, что вечно буду идти по пустыне. Где ни единой души, ни капли воды”.
Вот оно, предельно, поэтически точное определение собственному существованию, да и не только своему, но и любому, женскому. И если говорить о корейской диаспоре, то разве наши корейские женщины не шли десятилетиями по пустыне, пока их мужей, отцов, братьев и сыновей уничтожали, репрессировали, пытали, увозили в трудовые лагеря, на лесоповал, просто гнобили и унижали, – разве все они не шли по пустыне, где ни единой души, ни капли воды? И здесь в самую пору услышать именно женский хор высокой корейской трагедии, раз Генриетта Кан смогла выразить за всех женщин сразу всю ту невозможную душевную боль и отчаяние их удела, то, очевидно, они, авторы-женщины, смогут выразить что-то вместе с ней, а может, даже и за нее. А именно, из стихотворений Марты Ким (1949 г.р., Узбекистан), (здесь и далее, из сб. “Невидимый остров”, Алматы, “Жибек Жолы”, 2004):

Если б могла я кричать,
Словно сорвавшись с обрыва!
Если б умела молчать,
Жить, как плакучая ива…

Робко склонившись к воде,
Мерзнуть, забытая всеми.
Падает хлопьями снег –
Легкий, пушистый, волшебный.

Или:

Не сложилась жизнь – как песня.
Растеряла я слова…
Море пенится беспечно,
Катит свежая волна.

Смоет след мой одинокий
На пустынном берегу,
Но все те же, те же звезды
Будут гаснуть поутру…

Далее, из стихотворений Юлия Ли (1970 г.р., Киргизия):

Все, что мне даешь с собою в дальний путь
Возьму без возражений и укоров
И в ночь пойду через леса и горы,
Ведь, зрячая, я не могу уснуть.

Ты мне любовь сторицей возвратил,
Теперь – четыре стороны открыты.
Но ты не смеешь мною быть забытым,
Ведь ты меня к себе приговорил.

И что же делать? – праведен твой суд.
И все твои законы непреложны.
И что же делать, коли так ничтожно
Тепло
И так велик земной приют.

Скитания на вечность – через реки
Вплавь, через скал отвесные края…
И вот иду по краю бытия,
К тебе приговоренная навеки.

Несомненно, все это о героине Генриетты Кан. А как же заканчивается ее книга? Сказкой, притчей “Пигмалион на канате” с подзаголовком “вместо послесловия”. Однажды некто решил сотворить из глины женщину. И сотворил, вдохнул в нее жизнь, и стала она ему женой Глинкой.
“Так он стал Пигмалионом. Но по профессии он не был скульптором, по профессии он был канатоходцем. У него было редкое, природное чувство равновесия. Каждый день он хладнокровно ходил по канату. Канат этот натягивали туго или слабо, наклонно или круто вверх. Но Пигмалион отлично ходил по любому канату. Он словно дразнил публику своим вызывающим бесстрашием: прыгал на канате, крутился – и чего только не делал. Ступни его словно прирастали к канату и не давали сорваться вниз.
Вскоре у жены Глинки родилась дочь Глиночка. Прелестное создание, к которому он привязался всей душой, потому что это было совсем уже свое собственное.
И настал день, когда вся семья Пигмалиона появилась на опасном канате, круто уходящем вверх. Собственно по канату ходил он, семья находилась на его крепкой шее. Глинка, одетая в блестящую мишурную одежду, покорно стояла на шее мужа и держала за ножки дочку Глиночку”.
“…Однажды Пигмалион решил поднять канат выше. И тут он услышал звонкий вызывающий смех. Он оглянулся со своего каната и посмотрел вниз, в публику.
Она сидела рядом с детьми, откусывая мороженое, болтаясь и смеясь. Смуглая как финикиянка, с короткими как у юноши кудрями, в белой одежде.
Он не смутился. И вообще он редко бывал смущен с тех пор, как стал Пигмалионом. Природное чувство равновесия всегда помогало ему оставаться устойчивым и спокойным.
Она же смеялась даже тогда, когда другие в ужасе и восхищении молчали. Это его задело. Он видел, как она потрепала детей по их смолистым головенкам и ушла со световолосым юношей, не досмотрев до конца его номера.
– Кто это женщина? – резко спросил он у директора.
Тот закатил глаза и развел руками – он не знал”.
Пигмалион стал искать ее, ибо в нем проснулась тоска настоящего скульптора по совершенству.
” – Чего ты хочешь от меня, канатоходец? – спросила она, вдруг появившись перед ним.
– Лепить тебя! – вскричал Пигмалион.
– Канатоходец умеет лепить? – удивилась она.
– Я вылепил себя, свою жизнь, жену и ребенка! Разве этого мало?
– Ну, хорошо! – согласилась она. – Я согласна. Попробуй вылепить меня.
Пигмалион взял в руки глину. Но женщина покачала головой.
– Этот материал не годится. Он слишком мягок и легко дает трещины.
– Мрамор? – спросил Пигмалион.
– Слишком тверд, – улыбнулась она. – Разве что вылепить из того материала, из чего я сделана?
– Из чего же ты сделана, богиня?
– Из жизни! – засмеялась она. Смех ее, рассыпающийся и звонкий, словно поддразнивал его.
– А что такое жизнь, скажи мне, богиня?
Она стала серьезной, опустила глаза, подумала, сковырнула босой ногой из ямки вишневую косточку. Покачала кудрявой головой, посмотрела на Пигмалиона и нетерпеливо вздернула загорелым плечом, с которого нехотя сползал белый хитон.
– Жизнь… – сказала она, протянув слово, будто пробуя его на язык и перекатывая во рту. – А что было в твое жизни, канатоходец? – спросила она, подняв глаза.
И он честно ответил:
– Канат… Хождение по канату!
– И ты никогда не падал с него?
– Никогда!
– Значит, ты не знаешь боли… – сказала она задумчиво. – Не знаком с поражением…
– Да! – сказал он. – Я победитель!
– И ты никогда не ступал мимо каната?
– Никогда!
– Почему? Не хотелось?
– Я просто не могу, признался он. – У меня слишком развито чувство равновесия. В этом моя сила!
– Сила ли?… А вот я столько раз падала, столько раз ступала мимо своего каната. Приходилось и плакать, и терять…
– Что же ты теряла, богиня? – изумился Пигалион.
– Все! Любовь, надежду, доверие, дружбу. Потом находила все снова и снова теряла…
– А я не хочу терять! – прямо сказал Пигмалион.
– Ты ничего не потеряешь, – печально сказала богиня. – Но и не найдешь ничего. Возвращайся на свой канат. И неси свой груз, который не желаешь терять!…
– Но скажи – ты ведь совершенство? – спросил канатоходец.
– Я только ищу его. Всю жизнь! – ответила богиня. – Я ухожу…
– И мы никогда больше не увидимся? – встревожился канатоходец.
– Я не умею ходить по канату. А ты не можешь ходить без него. – грустно ответила она. – Нам негде встретиться. Прощай, канатоходец!
– Меня зовут Пигмалионом, – сказал он, желая задержать ее хоть на мгновение.
– Прощай! – Богиня улыбнулась.
И исчезла, как легкое дыхание ветра. А на левом плече канатоходца остался маленький ожог, величиной с серебряный динар.
Временами этот ожог начинал пылать и болеть. Тогда жена Глинка советовала:
– Плюнь через левое плечо! Это черный ангел тебя допекает.
И канатоходец, правда, не сразу, но следовал совету жены, и ожог успокаивался, бледнел.
Только чей-то звонкий смех порой чудился ему, и он с трудом сдерживал себя, чтобы не ступить мимо жестко натянутой линии каната и не сокрушиться вниз, в черную, жуткую пропасть…”
Конец сказки. И здесь мы повторим, что Генриетта Кан ушла из жизни (1943 – 1994 гг.) вполне еще молодой женщиной, унеся с собой свою сказку, в которую, не отступая, так верила, свой звонкий смех, зачастую сквозь слезы, но, к счастью, оставила нам свои пронзительные, предельно искренние произведения, полные необоримой тоски по высокому светлому всепоглощающему чувству, – увы, невозможному в нашем несовершенном человеческом мире. Я абсолютно убежден, что поэт уходит из жизни всегда по собственному желанию, когда он не чувствует более смысла, времени и места для себя оставаться на этой земле, и уже после приходят рациональные объяснения его смерти – болезнь, роковое стечение обстоятельств и так далее. Очевидно, так ушла и Генриетта Кан, и быть может, точно, поэтически точно об ее уходе, исходе – или все-таки выходе? – мы скажем замечательными стихами Юлии Ли, которые таковы:

Как страшно иногда глаза открыть,
И новый день предстал как Торквемада.
Идешь из темноты по кромке ада,
Свивая в клуб тоски крылатой нить.

Спешат часы – затравленный зверек,
Все отдается болью, все морочит:
По комнате развешанные клочья
Тяжелых снов и легкий потолок.

И шарит в полумраке бледный свет
Полосками сквозь жалюзи и тени.
Как страшно. Словно ты лишен значенья
В значенья полном мире. Ты лишь бред.

Как будто ты возникнуть не успел
Из хаоса для жалости и счастья
И к этим стенам вовсе непричастен.
И даже быть причастным не хотел.

Продолжение следует – https://koryo-saram.ru/kan-aleksandr-kniga-belogo-dnya-literatura-korejtsev-s-n-g-v-poiskah-utrachennoj-identichnosti-ch-8-14/

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Добавить в Google+

Комментирование закрыто.

Translate »