Владимир Лим. Зеркало

“Внезапно хлопнет оконница,

и мать позовет –

пора возвращаться”.

Тадеуш Ружевич. “Возвращение”.

lib50Татьяна Васильевна остановила Вийку на улице и заговорила с ним. Нужно было написать объявление о субботнике. В том, что она просила именно его, не было ничего удивительного – он с детства увлекался каллиграфией, владел многими шрифтами на разных языках, его часто приглашали писать лозунги, приветственные адреса, оформлять стенгазеты и надгробья. Но его поразил ее дружеский тон, теплый взгляд серых глаз. Так на него не смотрела еще ни одна женщина, к тому же такая образованная – Татьяна Васильевна окончила университет и преподавала в школе обществоведение. Вийка радостно закивал,

– Только у меня нет ни красок, ни бумаги! – с улыбкой заметила Татьяна Васильевна,

– Ничего! – ответил на это Вийка.

Он написал обьявление на лучшем своем ватмане, с нежностью, как чего-то родного, касаясь белого листа. Объявление получилось красивым, заметным, но на субботник по озеленению поселка пришли только ученики Татьяны Васильевны. В этом тоже не было ничего удивительного – в прошлом году она со своим кружком защитников природы всю путину караулила реку от браконьеров, мало кому из песчанкинцев удалось запастись на зиму лососем. С тех пор в поселке Татьяны Васильевны сторонятся. И все же Вийке стало обидно за нее – ведь она хотела посадить деревья, хотела добра. И он поехал на моторке за саженцами.

Деревья посадили перед школой.Местные острословы стали звать Татьяну Васильевну «Зеленой», Деревья принялись, но простояли в робкой зелени только до первого шторма, К несчастью, местная газета поспешила известить о появлении в Песчаном сквера. Весь поселок потешался над “зелеными”, которые пытались спасти деревья, промывая почву вокруг них пресной водой. Горько переживал Вийка эту дружную и непонятную злобу своих земляков. Неужели они радовались тому, что их поселку никогда не быть осененным живой веселой тенью деревьев?

В День рыбака в клубе был вечер, и никто из парней не пригласил Татьяну Васильевну, хотя она была не хуже,а даже лучше многих девушек. Вийка тоже не танцевал – не умел, невольно наблюдал за ней, видел, как она поднимала лицо и подавалась всем телом навстречу, когда кто-нибудь из парней шел к ней, как бы намереваясь пригласить. Она трижды попалась на эту примитивную уловку и, сторонясь танцующих, вышла из клуба, С этого вечера Вийка стал думать о Татьяне Васильевне неотступно – как о близком не понятом другими человеке. Мысли о ней соединились с мыслями о матери. В год ее смерти ему было всего лишь четыре года, он мало что помнил из того времени, и, может быть, поэтому мать вдруг стала представляться ему такой же беззащитной, как Татьяна Васильевна. Вийка ложился рано, чтобы в постели, отвернувшись к стене, вспоминать учительницу – ее лицо, глаза, губы в нежных морщинках…

Он засыпал в счастливой тоске, однажды заплакал во сне, пробудился от страха, что кто-нибудь услышит его всхлипы. В окне, в откинутых рамах, он увидел сумеречный вечер без звезд и синевы. Он загрустил, будто плакал наяву, почувствовал себя несчастливым, и ему подумалось, что и она несчастливой чувствует себя. Она страдает и, значит, может понять его и потому не рассердится на любовь. Вийка почти все чувства к женщине считал любовью: и жалость, и нежность, и благодарность. Ему уже казалось, что и она думает о нем. Он быстро оделся, но, по привычке, в рабочее, спохватился, рывком стянул рубашку, поцарапав лоб остатками присохшего к вороту бетонного раствора. Он так спешил, будто она назначила ему свидание, а он опаздывал. Но когда Вийка вышел к учительскому дому и увидел людей, уверенность в том, что она ждет, разом прошла. Ему стало стыдно, так стыдно, словно он шел с кем-то и говорил, как она ждет, а она вышла и сказала: “Я не звала, тебя обманули…”

Он чуть было не побежал от прохожих, будто они были свидетелями его унижения, но остановил себя, с усилием подумав: да они ничего не знают. Это были сезонники, они насмешливо косились. Вийка знал, что сезонники на всех местных смотрят насмешливо, но сейчас он испугался, ему показалось: они догадываются, зачем он здесь. Он нарочно смотрел на прохожих, спешивших в клуб, и если бы кто-нибудь в эту минуту вздумал посмеяться над ним, Вийка, пожалуй, ударил бы этого человека.

Два дома в Песчаном вызывали всегда в нем печальную зависть – дом молодых специалистов и дом учителей – там жили люди, достигшие того, чего хотел бы достичь и он. Вийка всегда тянулся к этим людям и тайно любил их. Если они хорошо относились к нему, то он любил их еще больше, если они пытались унизить его, то ненавидел их. Но все они и дома, в которых они жили, оставались для него чужими. Теперь же было совсем не так. Он смотрел на дом учителей как на дом, в котором живет она. Он любил теперь этот дом. Но она, и жизнь ее, и дом были недоступны для него. Ему было грустно смотреть на родное, для которого он был чужим. Он все яснее и яснее понимал: насколько она близка его душе, насколько он чужой для нее.

И он пошел мимо дома, пошел для того, чтобы навсегда проститься с надеждой. В окне, прикрытом газетой, он увидел белый потолок, лампочку в брызгах белил и Татьяну Васильевну. Она сидела за столом и писала.

На следующий день утром Вийка вновь пошел к ее дому. Он увидел учительницу в окне. Она улыбнулась. Он простоял до тех пор, пока не увидел Подругу. Она хотела пройти мимо с равнодушным лицом, как делала это обычно, если встречала его на улице – ему первое время это казалось странным, он долго не верил нежности Подруги, с которой та относилась к нему наедине, – но Вийка остановил ее и заговорил. Он не думал, плохо это для его любви к учительнице или хорошо, но ему хотелось, чтобы Подруга выказала свою нежность здесь, на улице. Он пошел с Подругой и не оглянулся, хотя ему очень хотелось оглянуться. Она ничего не могла понять, но он думал не о ней, а об учительнице. Ей не будет больно, думал он счастливо, ей не будет грустно, ведь я ей чужой, такой, как все.

Весь день он помнил улыбку учительницы. Вечером с бездумной радостью рассказал об этом Подруге – та дернула подбородком и ушла, сказав, что навсегда. На следующее утро, уже без прежнего стыда, он стоял под окном учительницы. Стекла были чисто вымыты, до блеска натерты зубным порошком, остатки которого белели в щелях рамы, а бумажная занавеска заменена на ситцевую.

Он замер в предчувствии несчастья, мгновение спустя с тяжелым сердцем постучался в раму. На крыльцо вышла девушка, Вийка ее не знал, и, ни о чем не спрашивая, сказала равнодушно:

– Татьяна Васильевна уехала.

Горе, которое он ощутил потом, казалось ему не связанным с учительницей. Все радости, наполнявшие его жизнь, – радость ловких сильных движений, радость ощущения губами летнего ветра, радость песен, вольной работы, радость ощущения ладонями такого удобного черенка лопаты, с визгом отсекающей от железного листа только что замешанный бетонный раствор – все эти радости потеряли смысл.

Вийка стал рассеян. Пинезин, бригадир, поручил ему самую легкую, но скучную работу – трамбовать бетон в секциях. Вийка топтался наверху, на растущей стене морского укрепления, в раздуваемой ветром рубахе до тех пор, пока ему не кричали снизу:

– Эй, обед!

Он повторял машинально: “Обед, обед…” – и шел со всеми в столовую, напоминавшую своим сырым потолком баню. Деревья засохли. Татьяна Васильевна уехала в район, но над Вийкой посмеивались, особенно старался бригадир Пинезин.

Полгода назад он напросился в гости к Вийке и, притворившись пьяным, остался ночевать. Утром, проснувшись по нужде, Вийка застал его у окна – приподняв занавеску, тот наблюдал за домом напротив: из-за притворенной двери выглянул лысый крепкоголовый кадровик и, придерживая просторные черные трусы на тощих бедрах, выпустил светловолосую женщину, она захватила белыми руками концы большого цыганского платка, падавшего с плеч, припала на мгновение к впалой груди кадровика и тихо исчезла в тумане. Пинезин со стоном ткнул себе кулаком в зубы, Вийка, очнувшись, признал в женщине его жену – нормировщицу Фаину и вдруг, к ужасу своему, спросонья засмеялся. С тех пор Пинезин, не таясь, мстил ему за свой позор – то подбрасывал за тесное голенище раствор, то отодвигал ящик, на который Вийка хотел присесть. Однажды, падая, он сильно ударился затылком – его чуть не стошнило, но Вийка к дружному удивлению товарищей только улыбнулся. В тот же день в столовой бригадир подсунул ему вместо хлеба принесенный заранее деревяннный брусок. Вийка понял это, когда поднес деревяшку к губам. Он хотел улыбнуться, но из очереди метнулась забытая Подруга, выхватила брусок, швырнула в тарелку Пинезина и закричала:

– Ты, недоделанный, на ком хочешь отыграться?

Вийка огляделся посреди тишины и взглядов. Каким ничтожеством показалось ему все это! Он встал и медленно вышел. Он дождался товарищей и, растроганный своим великодушием, протянул руку Пинезину. Бригадир отвернулся, заговорил с кем-то и пошел к океану. Вийка машинально шагнул за ним с протянутой рукой и замер, остановленный Подругой,

– Ты, – сказала она, – размазня, так тебе и надо, понял?

Девушка, обвиняя Вийку, и не подозревала, что его удерживает от защиты сознание своей непоправимой вины.

…Мама сидела на полу, поджав ноги, и вокруг нее лежал подол просторной юбки. Вийка, покачиваясь, ступилза ее край, и пол, пронзительно холодный, ответил ударом в ступню. Вийка споткнулся, выкинул ручонку, хватая воздух пальцами. Мать подхватила его и поднесла к окну. Он засмеялся, потянулся ногами к подоконнику. Мать подняла его, и вот он стоит, ухватившись за веревку с висящими на ней вместо занавесок газетами. Потом, когда Вийка, проснувшись, начинал плакать, мать ставила его на подоконник, и он принимался за свою работу: помня о маме, неутомимо тянул бечевку и рвал бумажные занавески. Иногда Вийка начинал тосковать, плачем звал маму, она, вытирая руки о юбку, подходила к нему, обнимала и покачиваясь, вела корейскую песню, и была эта песня цветной, и жили в ней девушка, ее старый папа с редкой острой бородкой и весна, и плач этих бедных и красивых людей над рекой, среди цветущих слив, и богач, руками поддерживающий свой круглый живот…

Однажды Вийка опрокинул табурет и, толкая перед собой, придвинул к окну, взобрался на него, потянулся к веревке с занавесками. Он напряг шею, шевелил нетерпеливо пальцами, но достать не мог – сел и заплакал, плача, вновь встал, подпрыгнул, ухватился за бечевку, она не выдержала и лопнула. Табурет качнулся, встал на две ножки. Вийка судорожно потянулся к окну, но равновесие было уже потеряно, и подоконник, этот недостижимый теперь берег,,метнулся сначала в сторону, потом вверх.

В мгновение короткого страха, вызванного неотвратимостью падения, Вийка подумал “мама”, подумал не словом – картиной, он как бы увидел мать бегущей к нему с протянутыми руками и с рождающимся в ней рыданием о нем, все это возникло перед ним, вместилось непонятно как в сферах глаз, прикрытых тонкими прозрачными веками; он успокоился, привычно ожидая ее рук, которые выхватят его из падения, он уже знал боль, но верил еще в руки матери, он постоянно ощущал их, и ему казалось, что ими наполнен весь дом.

Вийка упал на пол и несказанно этому удивился. Он открыл глаза и увидел мать, она бежала протянув руки, с рождающимся в ней рыданием о нем, подол ее длинной юбки взлетел над пятками. Она была вначале пути к нему. Его не поразило, да и не могло поразить тогда совпадение, он, лежа в ее руках, раздумывал: заплакать или нет? Но сейчас, в ночи, встревоженный словами Подруги у столовой, он переживал это воспоминание о матери, вызывая все новые подробности и откликаясь на них благодарно, он как бы становился тем, маленьким и ясно, до страха чувствовал касания рук матери, ее губ, тяжелого рыдающего дыхания, Он оглядывался в ночи, смотрел недоуменно в темноту, все в доме, казалось, помнило о маме, вещи, казалось, были расположены иначе, в той особенной закономерности, которая отвечала представлению матери о порядке…

Вийка ощущал себя как бы продолжением матери, ее плоти и, думая так, раздвигал мир, наполненный связями, ему брезжился бесконечный путь к истокам, открывался сокровенный смысл родственных чувств, ощущаемых им в горе так постоянно. Пришло утро, но оно показалось ему странным, оно пронизывало его, и перемещение в нем вызывало печаль.

Вийка спустил ноги с постели и услышал шаги матери на кухне. Он подошел к окну, потрогал занавески, прижал ладони к холодному подоконнику и услышал её песню. Он отпрянул, зацепил ветку китайской розы, она хрустнула, Вийка, удерживая равновесие, покачался на пятках и посмотрел через плечо. Ветка висела на тонкой кожице, как сломанная косточка. Вийка протянул руку и ногтем отщипнул кору.

В это утро касания вызывали вспышки воспоминаний. Они были яркими и создавали иллюзию ощущений: запаха, цвета, звука. Они были почти материальны, возникнув, казалось, застывали, и их можно было переставлять, трогать, рассматривать. Вийка, завороженый, сел под розой. Он чувствовал себя маленьким, четырехлетним, поджал под себя ноги, закрыл глаза раскачивался тихо.

В этот день Вийка впервые не пошел на работу. В этот день вернулась мать. В детстве его мучила нежность к ней. Ему хотелось касаться ее лица, рук, одежды. Он подходил к ней и прижимался виском к бедру, оно было твердым и теплым. Мама всюду натыкалась на него, он провожал ее до порога, стоял у двери, помня пальцами выскользнувшую материю миткалевой юбки, садился на приступок и, слушая улицу, ждал. Иногда его увлекали игры, он забывал о маме, но ког- да она возвращалась и напоминала о себе шагами на крыльце, он как бы вновь обретал ее, летел к ней и с размаху бросался ей в колени. Устав от игр, Вийка брал веник и нес маме, она касалась пальцами его затылка и возвращала веник на место. Вийка, желая ласки, брал веник и вновь протягивал матери. Она оборачивалась, и он наклонял голову, подставляя затылок. Однажды ожидание ласки было долгим. Вийка шевельнулся, поднял лицо и наткнулся на ее взгляд. Глаза матери были тяжелы и не видели его. Он позвал ее. Она присела перед ним, обняла и сказала: “Сыночек мой, тебя каждый обманет”.

Ветку китайской розы мама принесла в банке. Розу поставили на подоконник, к свету, и Вийка тосковал по окну, за которым жили берег, море и солнце.

Роза росла быстрее Вийки, через несколько лет она превратилась в небольшое деревце, ее пересадили в кадку, роза занимала окно и угол комнаты.

Вийка любил солнечные желтые дни, они с мамой выносили кадку на крыльцо, и мама, набрав воды в рот, брызгала на розу, капли били в листья и этот необычный шум радостно тревожил Вийку.

Прохожие просили у мамы черенки, мать не отказывала, но когда она щелкала лезвиями портняжных ножниц, Вийка видел, как вздрагивали ее черные зрачки. Роза ни у кого не приживалась, и Вийка решил, что люди не поняли советов матери о живой земле для черенков. Но потом он узнал, что люди просто ленились ходить за пятьдесят километров к торфяникам. Им было приятно просить черенки, приятно расспрашивать дорогу, у некоторых глаза играли растроганно тонкими бликами, но все это было нахлынувшим, минутным, – желание добра и цветов было праздником, а праздники не длятся долго.

Время от времени, среди листьев розы появлялся желтый, он был прозрачен, как пергамент. Если листок погибал внутри куста, то казалось, что в розе застрял луч вечернего солнца.

Когда Вийка вышагивал по комнате, листок, мелькая, исходил чистым и холодным светом. Листок осторожно снимала мать, он еще долго потом лежал на подоконнике, похожий на ладонь маленького волшебного человечка.

Как-то Вийка решил снять увядший листок сам. Листок был на самой верхушке розы, свернувшийся, похожий на желтый детский парус. Вийка обрадовался, он решил помочь маме и.заслужить ласку, Он встал на табурет и потянулся за листком.

Лист легко оторвался, Вийка потерял равнавесие и упал на розу. Падая, он сломал ветку, поранил ладонь, из нее сочилась кровь, он слизывал ее языком и измазал нос и губы. Капли крови набухали быстро, срывались с ладони, скользили по листьям и разбивались о выскобленный пол.

Вийка испугался, отбросил ветку. Он проследил ее путь до желтых половиц и увидел пятна крови – они бросались в глаза алыми вспышками. Вийка поднял ветку, прикрыл кровь на полу веником, обувью, потом выбежал на улицу, разбил ногой корочку песка под окном и засыпал ветку.

Голос отца отбросил Вийку на землю. Вийка скосил глаза и увидел литые резиновые сапоги в чешуе. Сапоги нагрелись от ходьбы на солнце, пахли, тепло и горько, когда отец разрывал ими ветку. Песчаная пыль оседала на зрачки.

Вийка заплакал. Отец отослал его домой, ткнув легонько указательным пальцем меж лопаток, а сам сел на крыльцо.

Вийка лег за порогом. Дверь резко отворилась, так резко, что занавески метнулись за ней в коридор, мать переступила через сына и, касаясь розы, сказала: “Ай-я-яй…” Вийка опять заплакал, но не от причитаний матери, он помнил прикосновение юбки к лицу, ноги матери с желтыми твердыми пятками, перешагнувшими через него, как, через порог.

Мать подняла его с пола.

“Что он сделал с тобой? Что он сделал?” – закричала она, увидев кровь на его лице, и выбежала на улицу.

“Изверг, изверг вы…” – сказала мама.

Отец пожал плечами, продолжая бить веткой о сапог. Мать вернулась в дом, одела Вийку, схватила за руку и выбежала на крыльцо.

“Куда?” – отец встал и развел руки, будто ловил цыплят. “Куда?” – повторил он грозно. Мать закрыла лицо ладонями, согнулась, кланяясь, изавывая, тонко, жалобно: “Поиздевались, теперь отпустите, больше не могу…”

“Иди домой!” – отец оглянулся, на них смотрели соседи.

“Пустите, я не хочу, пусть ваши проститутки вас…”

“Домой! – взревел отец, больно хватая ее за плечо.

Мать выпрямилась, опустила руки, пошевелила губами, собирая слюну, и плюнула отцу в лицо.

Отец оглянулся, прищурил свои тонкие птичьи веки, ударил мать, крякнув, будто рубил дрова, и ушел в дом. Мать упала с крыльца,ударилась о землю спиной, встала и сказала короткое лающее слово, смысл которого Вийка не знал, но он запомнил его и в день похорон матери спросит у корейцев. Это слово означало – предатель,

Это слово означало предатель, вспомнил Вийка, сидя под розой, и услышал голоса товарищей под окном.Он стал у стены, осторожно выглянул из-за занавески. Товарищи уговаривали Пинезина проведать Вийку. Бригадир несколько раз сказал: “Нет”. Потом, взмахнув кистями рук от себя, проговорил: “Кыш, кыш на работу!”

Они ушли.

Вийка оделся и пошел к укреплениям, залил с товарищами очередную секцию с бетоном, но мыть руки с ними в океане не стал – перебросил куртку через плечо и зашагал прочь,

– Я тебе прогул поставил! – крикнул Пинезин.

Вийка прибавил шагу, вдохновляемый пинезинским “кыш на работу”, и шептал себе в такт: “А иди ты, а иди ты…”

Он ушел далеко за поселок. Ветер сочился от далеких гор, через тундру, реку, огибал спину косы и струился к голубому горизонту. Вийка обходил дюну за дюной, ноги сами убыстряли шаги, подгоняли друг друга, несли неутомимо, дыхание по-прежнему было легким, а сердце билось неслышно, Вийка не ощущал сердца, словно его и не было.

Он шел не помня себя, своей жизни, увлеченный ходьбой, движимый неясным желанием, но за поворотом открывалось такое же лукоморье – пустынное, глубокое обещающее.

Вийка знал, что на много километров по побережью его ждет тоже глубокое одиночество, но надежда, невесть откуда взявшаяся, шальная надежда гнала его.

Вийка загадывал последний поворот, чтобы сделать его началом обратного пути, но ощущая уколы разочарования, шел дальше.

Устав бороться с надеждой, он бросил себя на землю, приник всем телом к песку и почувствовал губами его соленое тепло,

Он испытывал судьбу, просил у нее то, чего она не могла дать. Нет на земле ни за каким поворотом города, где обитают умершие.

Вийка отправился к дому, навстречу своим следам. И вновь принялся обманывать себя.

Теперь ему казалось, что он спешил, плохо смотрел вокруг, и потому ему не открылся город прошлого. Смеясь над собой, он осматривал ямы в надежде на ручку люка или дверцы, укрывающей путь под дюны.

Он убеждал себя в том, что решил позабавиться и затеял детскую игру, но когда вход в пещеру, открываемый надеждой и воображением, оказывался плоской тенью, озирался, словно обманутый товарищами.

– Ха-ха, – говорил он себе, и спина его стыла от такого смеха.

Путь к дому был пройден, уже поселковые собаки увидели его, встали, узнав издали, весело залаяли.

Вийка оглянулся: сейнер шел по океану, два пограничника брели по спине косы. Вийка, стоя на берегу, видел их снизу, над плечами солдат коротко торчали стволы автоматов.

Вийка подумал о том, что увидит и других людей, если будет стоять здесь еще, но не увидит уже тех, кто прошел раньше. А если бы у него не было Подруги, то, может быть, учительница не уехала бы…

Вийка потянул эту цепочку – она была бесконечна. Он подумал о старике, который когда-то выхватил его из полыньи. Его облик исчез из памяти, остались прикосновения бороды, огонь в трещине печной плиты, кислый запах сохнущей одежды.

Кто-то еще ходил рядом в той, наполненной медным светом избушке, и даже касался его, приговаривал…

Все осталось в прошлом: тогда, в детстве, Вийка не понимал, что те люди спасли его от смерти, вырвали из тупика, не дали оборваться цепи…

Он подумал о них, о матери, почувствовал зависимость ото всех, кто жил вокруг, подумал о событиях, над которыми был властен, и о других, властных над ним, и о третьих, складывавшихся в огромное, независимое от него течение жизни людей, которых он не знал и никогда не узнает.

Он был в растерянности, он поразился своему безумию: ведь каждое движение сейчас и раньше откликается и откликалось в будущем, строило или ломало его счастье.

Он не знал, идти или строить, не знал, как отзовется этот шаг, может быть, его надо было сделать десять минут назад. Может быть, он давно уже опаздывает? И что-то главное в его жизни, как чаша, начало свое падение, и он, протягивал руку матери с мертвой водой, и настал день, в который мать, судорожно обрывая бумажные занавески, сползла на пол и голова ее ударилась о гулкие половицы… И не открылся путь под дюны, и захлопнулась дверь в город прошлого.

Вийка увидел ветку китайской розы, тонкую кожицу, на которой она покачивалась, и матовый влажный ее стебель, торчащий из-под коры обломком косточки. Увидел ясно, до подробностей, до беззащитной пленки камбия, до желания потрогать. И рука, сопротивляясь этому желанию, дернулась.

Вийка, томимый предчувствием, подчиняясь ему, устремился к дому. Дернул на себя дверь, занавески бросились ему в лицо. Прорвался сквозь них и кругами обошел комнату. Ветки нигде не было. Опустился на четвереньки, стуча коленками, обыскал пол.

Ветки не было.

Сел на порог и восстановил утро.

Помнил ветку, летящую к полу, дрожание листьев, удар обломанным концом о половицы.

Вспоминая переживал ее полет вниз, как падение раненой птицы.

Осмотрел сени, вышел на крыльцо. Сосед, кадровик, зажег в доме свет, окна перестали быть зеркальными, и можно было заглянуть в них. Кадровик сидел за столом, поднял над головой кусок мяса и, улыбаясь, опустил. Послышался приглушенный лай. Кадровик посмотрел в окно, пошевелил козырьком бровей, вышел на улицу с собакой и закрыл ставни. Собака, оглядываясь, показывала быстрый яркий язык.

Вийка вспомнил о ветке и вернулся в дом. Включил свет. Комната стала желтой. Ветка стояла в банке на подоконнике. Вийка отпрянул, упал за порог, тотчас же вскочил и подошел к окну.

Ветка стояла косо. Вийка тронул ее, пузырьки воздуха, оторвавшись от стенок банки, всплыли. Листья были в глянцеватых подушечках меж прожилок. Значит ветка давно в воде, листья успели набрать сок.

Хотелось оглянуться. Он почувствовал чье-то присутствие. В дом могли войти отец или Подруга, но отец никогда бы не поднял ветку с пола, а Подруга никогда бы не поставила банку в угол – всегда ставит цветы в центре подоконника.

Прежде Вийку радовали ее следы в доме. Он входил и видел с порога, что она была здесь, что вещи стали похожими на нее.

Его всегда волновал порядок, наведенный в доме Подругой. Достаточно было увидеть вмятину на покрывале, чтобы представить ее сидящей на кровати с подложенными под колени ладонями. Вещи после ее ухода были ласковы и веселы, он иногда часами не испытывал среди них одиночества.

Если приходила вдруг мачеха и наводила к тому жерядок, то вещи угнетали его. Он натыкался на них, ушибался. Они мучили его своими бесчисленными связями – от подушек, накрытых тюлем, до плотно затянутых занавесок. Вийке всегда хотелось разрушить этот порядок, предназначенный только для любований, склочный в своей хвастливости порядок.

Включив свет, Вийка не заметил вещей, они не бросились ему в глаза, кроме банки с веткой. Так поставить ее могла только мать, Он резко обернулся, несколько силуэтов бросились поочередно навстречу, заставляя вздрагивать. Это были плащ и кепка на гвозде, тень этажерки на стене и его собственное отражение в зеркале старого шкафа.

Вийка подошел к шкафу, боясь отражения своих напряженных глаз. Осознав этот страх, принялся, холодея, корчить рожи. Глаза из зеркала держали цепко, за ними открывалась комната со слепыми черными окнами.

Ему показалось, что за спиной пустота, провал, который начинается под его сбитыми каблучками, открывая звезды и неслышные ветры. Все, что было позади, оказалось перед ним, в зеркале. Не было пути назад.

Вийка взбунтовался против ночного сумасшествия. Он начал шаг назад, зажмурил глаза, ожидая все же бесконечного полета. Сапог коснулся пола, Вийка резко повернулся – перед ним была та же комната, и в ней он не встретил своих тяжелых глаз. Сел за стол, но почувствовал пристальный взгляд в затылок. Он ощутил взгляд как касание остуженной льдом ладони. Ощущение было физическим, и он, защищая глаза рукой оглянулся.

Зеркало смотрело на него. Вийка встал и накрыл зеркало полотенцем,

Вид занавешенного зеркала поразил Вийку, за полотенцем ощущалась жизнь. Зеркало было похоже на женщину, спрятавшую лицо под вуалью. Черты размыты, но угадывается взгляд пристальных глаз с влажным блеском. Там, за полотенцем была жизнь.

Он вспомнил, что в день, когда смерть отметила его дом, зеркало было открыто. Оно все видело. Видело. И его рождение, и шаги к окну, и день, в которыймать умерла от мертвой воды. Накрытое полотенцем,оно было многозначительно, Вийка ощущал зеркало как живое и опасное существо. Он сорвал полотенце и отшатнулся, он забыл о том, что может увидеть там себя.

Вийка оторвал планки, они ломались с резким сухим треском там, где были гвозди. Зеркало с обратной стороны было выкрашено черной краской. Плоское и беззащитное теперь, оно стало лишь хрупкой вещью.

Вийка прислонил зеркало к стене, ладони были потными, он почувствовал ими сквозняк, круживший над полом. Дверь была приоткрыта, и края занавесок над порогом колебались. Вийка замер, потом, пятясь, сел на табурет.

Было очень тихо, даже океан молчал. Он просидел так долго; устав от ожидания и неизвестности, неслышно подошел к двери. За занавесками, давясь дыханием стоял кто-то. Вийка с судорожным криком отбросил материю.

Боком к нему, выставив ухо, стоял человек. Человек дернулся всем телом и, застонав придушенно, бросился на него. Вийка отпрянул и узнал Пинезина. Тот схватил его за рукав, закричав:

– Ты че!

Вийка молча вырвал руку.

Пинезин неприятно усмехнулся и ушел, хлопая небрежно подвернутыми голенищами резиновых сапог.

Вийка лег в одежде, уснул и быстро пробудился. Угол с розой был светлее обычного. По краям листьев просвечивала желтизна, она делала их прозрачными и более легкими. Середка листьев оставалась еще живой, зеленой.

Желтизна как бы освещала куст. Вийка вылил в кадку ковш воды и увидел на полу два совершенно желтых листка. Он замер – приметы увядания напомнили ему вчерашнее. Вернулось ощущение зависимости от всего, что было вокруг.

Он осмотрел комнату, и ему показалось, что все находится в ужасающем беспорядке. Он схватил тряпку и вымыл пол с мылом. Пол стал свежим, чистым, но ощущение беспорядка не проходило, а, наоборот, усиливалось. Вийка не мог больше оставаться дома. Он взял опавшие листья и вышел на крыльцо. Кадровик, прогуливавший собаку, кивнул неуверенно, сомневаясь, что юноша видит его, затем наклонился к собаке и обхватил ее шею ремешком, Вийка быстро расковырял песок, сложил листья в ямку и так же стремительно, одним движением, присыпал. Оглянувшись, поймал взгляд кадровика.

Вийка шел на работу и тревожился: не разгадал ли сосед в его движениях обряд похорон? На следующее утро Вийка увидел в центре куста медный лист. Он еще никогда не видел такого. Листья на нижних ветках стали лимонными, вялыми и отпадали от легкого прикосновения,

И опять он мучился бессилием, так бывало во сне, ког-да в дверь ломились, надо было защищать дом, а ноги не слушались: уже видны щели в двери, выдавливаются гвозди из досок, а ноги еще учатся ходить, не слушаются… И только руки мечутся сами по себе,

Зеркало, вынутое из шкафа, стол, придвинутый к сте не, табуреты раздражали его, заставляли менять привычные пути в доме, беспорядок был невыносим.

Он вернул вещи на свое место и обнаружил странное обстоятельство – если стоять спиной к розе и оглядывать комнату, ощущение беспорядка исчезает.

Вийка понял – это роза нарушила порядок в доме, она умирает. Он оглядел комнату, все вещи были на месте, все в доме было как много лет назад, когда роза поселилась у них, а мама пела свои песни, и вдруг заметил лишние – скатерть и тряпичные занавески. Убрал их. Нужны газеты, которые мать, как и все временные в поселке люди, употребляли вместо занавесок,

Вийка полез в шкаф, достал несколько номеров старой нераспечатанной пхеньянской “Рабочей газеты”, рванул упаковку и вдруг замер от горького неразрешимого чувства… Какая-то глухая, как отдаленный небесный гром, угроза была в них. Он сунул их под ворох поношенных одежд и наткнулся на альбом.

Вийка долго не решался раскрыть его, боясь встретить сразу же снимки похорон, помнил их, блеклые, волнисто остриженные копии того дня. Раскрыв, увидел фотографию Подруги, она сидела на лодке, на самом краешке носа, она всегда удивляла способностью сидеть неподвижно и ловко в самых неудобных позах; глядя на нее уже не скажешь, что эти позы неудобны.

Он трусливо приподнял очередной плотный лист альбома и увидел мать. Она стояла среди юных женщин в длинных белых платьях, в косом ступенчатом строю, перед ними на корточках мужчины и кепки на песке.

Он вгляделся в лицо матери, оно было совсем молодым, сдержанным, как и у подруг, но что-то выделяло ее среди них и никак нельзя было понять – что же? Это стало мучить, провел по фотографии рукой, как по запотевшему стеклу. Знал, что ее отличает не то, что она была ему матерью, носила его в себе, хотя ощущал и это.

Другое, совсем другое тревожило в ней, ночное, звездное, летнее, непонятным образом связанное с сегодняшним, со сломанной веткой, желтыми листьями, с домом, из которого давно выветрились ее запахи. Тревожило и пугало.

Теперь его пугала и фотография матери, как и снимки похорон. Вспомнив о них, ясно, до холода в сердце понял: мать выделяла среди других смерть.

Взгляд матери был сдержан, как и у подруг, но Вийка видел в ее глазах предчувствие и даже тайное знание всего о нем, своем сыне и его будущей жизни.

Он отшатнулся от альбома, сжал веки, но продолжал видеть лицо матери, отмеченное покоем.

…Мать сказала короткое лающее слово, сжала Вийке раненую ладонь и повела его стынущей вечерней улицей прочь от дома.

Он скоро устал, вторую половину пути бежал почти в беспамятстве, закрыв глаза, ощущая лишь руку матери, тянущую его.

Пришли на третью юазу и остановились возле дома Дё. Она сидела на крылечке в галошах на босу ногу и курила. Мать сказала, что ушла из дому, сказала так, будто Дё должна обрадоваться ее словам. Вийка уже оседал в песок, звуки казались огромными мягкими шарами. Дё подняла его, внесла в дом и уложила на циновку. Мать безвольно шла следом, остановилась, когда Дё открывала дверь ногой, наклонилась, когда та укладывала Вийку.

Дё стала готовить моллюсков. Мать тоже взяла ракушку, но Дё прикрикнула на нее. Мать села за низкий столик и, глядя слепо в спину подруги, трогала чашечки для риса, стальные палочки. Дё вскоре подсела к ней, сняла платок, вытерла им вспотевшее от печного жара лицо и разложила самодельные цветочные карты. Мать жаловалась, снимая слезы со щеки: “И разве вы не помните, сестра, как в сорок восьмом, когда наши возвращались на родину, он проиграл в карты все деньги и я не смогла уехать? А в пятьдесят третьем, когда американцы убили дорогого батюшку и братца? Матушка осталась одна, и разве он не выкрал у меня документы и не получил на меня русский паспорт, чтобы я не уехала и не увезла сына? А теперь у него шашни с директорской дочкой, мы ему не нужны… Остались без родины, матушка меня, предательницу, давно уж прокляла…”

Дё закричала, размахивая в сумерках красным глазком папиросы: “Эй, сестрица, подумай, что говоришь? Разве здесь плохо? Ты вспомни-ка, как с пяти лет спину гнула по чужим дворам? Как японцы по-своему говорить заставляли, за каждое родное слово штрафовали, как ленты с платья срезали! Они хотели, чтобы мы ничего не помнили, ничего не знали! Я думать о них не могу! Моя родина теперь там, где мои дети!”

“Там сейчас тоже справедливая власть…”

“Ой, не знаю, не была, не видела…”

Вийка застонал, засыпая, мать склонилась к нему, расстегнула ворот, высвободила неловко поджатую руку. Кулачок распустился, и мать увидела черную прямую царапину, Она сразу же поняла, почему лицо сына измазано кровью, но ничто не могло поколебать ее в обиде, так велика и непоправима была эта долгая обида.

Мать заплакала молча, она тревожилась о сыне: она легла рядом с ним, баюкая его руку и лаская сердцем.

Вийку разбудил запах моря, его принес Тен, муж Дё, самый сильный человек в поселке. Тен перегнулся через Вийку, укладывая своего сына, Тэко, которого он всегда брал с собой на лов.

Дё мыла рис, а мама топила печь. Вийка встал и подошел к ней. Он обнимал ее за бедро и озирался на Тена. Тен засмеялся, сел на пол, снял сапоги, продолжая смеяться, потянулся к портянкам, руки его замерли, потом поползли назад – Тен упал на спину. Вийка подумал, что он умер, но через секунду услышал его храп.

Тен дернулся, вскочил, засмеялся, лег опять, раскинул ноги и уснул.

Мать взяла Вийку на спину, притянула платком и понесла домой. Она шла вдоль косы по грудь в тумане – таком плотном, что не видно было земли – одно сплошное неподвижное облако и над ним указывающие путь телеграфные столбы.

Придя в поселок, она выждала, когда муж уйдет на работу, и вошла в дом. Она положила сына на кровать, разула и накрыла своим платком. Сын вспотел во сне, мать видела, как росли капельки пота на тонкой, с голубыми тенями вен, коже лба. Она подула ему на лицо, осторожно, чтобы не коснуться дыханием чутких век. Она сидела на корточках перед ним, ровными и бережными выдохами гася жар его сна до тех пор, пока туман за окном не порозовел.

Солнце взошло.

Мать открыла стол, достала трехгранную бутылочку, вылила жидкость в стакан и поднесла ко рту. Сморщилась, резко откинула голову, будто ее ударили в лицо.

Сын спал, но вот он поднял и опустил веки, показывая белки, это осталось у него еще с младенчества, и она знала, что он скоро проснется. Мать налила в медный таз воды, омылась, выплеснула воду прямо с крыльца, распустила черную тяжелую косу, переоделась в белое свадебное платье. В платье было холодно. Она накинула зеленую кофту.

Вийка открыл глаза, встал на четвереньки и увидел мать в зеленой кофте у окна. Мать надевала ее только по праздникам, после того, как напекала большую чашку печенья.

Вийка вскочил и, смеясь, стал прыгать на кровати.

Мать пила большими рыдающими глотками, выронила стакан, схватилась за бумажные занавески, рванула на себя и упала на пол.

Она хватала ртом воздух, и глаза ее, перекошенные, страшные, смотрели на Вийку.

Мать дернулась, ее скрутило резко – она ударилась лбом о колени и сказала бессильно, тихо: “Сыночек…” Вийка лег животом на кровать и спустил ноги, нащупывая пол.

“О-о-о…” – закричал вдруг кто-то в доме. Вийка шлепнулся с кровати и, подгоняемый воплем, пополз к порогу, скатился с крыльца и в страхе побежал вдоль улицы.

Плача, он бежал до тех пор, пока не забыл о страхе. Он увидел себя в одиночестве, среди больших собак, вспомнил о матери и побежал назад, чтобы укрыться в ее коленях.

Он вошел в раскрытые двери, ступил на пол, истоптанный людьми. Никогда еще не было так много людей в их доме. Они держали маму за руки, а отец разжимал ей зубы и лил молоко в рот. Она не хотела молока, она выплевывала его прямо в лицо отцу. Вийка сидел под розой и смотрел. В комнате дул ветер. Вийка дрожал, но ему было интересно, ведь он никогда не видел, как играют взрослые.

Потом маму понесли из комнаты, отец говорил ей: “Выпей молока, ну, выпей…” И вот что запомнил Вийка: мать вдруг протянула отцу руку.

Став взрослым, Вийка никак не мог понять этого, но вспоминая, он чувствовал себя несчастливым и одновременно… счастливым, плакал и смеялся.

Вийка остался один в доме и был рад этому. В поисках печенья полез в стол, чашка была пуста. Сильно болела голова, он забрался на кровать и закрыл глаза, ожидая маму. В полусне увидел небо, но не темное, с остриями игл, горящее в глубине, воспаленное, увидел себя в нем, тело свое…

Так началась его первая болезнь, первая их тех, которые он помнил, особенно терзавшая его по ночам температурой и бредом, все ощущения почему-то сосредоточивались в глазах, словно он переселялся в их заплаканные сферы, лишенные возможности управлять своим телом, мучимый слабостью и бессилием, как юноша, впервые осознавший беспредельность мира или старик, осознавший жизнь, как некое течение, увлекающее его к неотвратимым вратам смерти.

Фельдшерица рыбокомбината определила простуду и лечила от воспаления легких. Отец стал суеверным, как становятся суеверными в беде многие слабые люди, верил всем: и фельдшерице, и знахаркам, говорившим, что это покойница, покинув этот мир путем, не угодным богу и природе, терзает сына своей тоской.

Отец по их советам прятал под подушку сына ножи, топор. Эти предметы до самой юности тревожили Вийку каким-то еще одним, тайным, скрытым ото всех назначением.

…Вийка отшатнулся от альбома. Все в доме вызывало у него теперь страх.

Он осмотрел комнаты, пристально, напряженно, пытаясь найти и объяснить причину этого страха. Ведь это был его дом. Родной. Как же получилось, что именно родное вызывает в нем страх? Почему самый сильный страх вызывает все связанное с матерью, давшей жизнь, и жизнь которой он продолжает?

Себя испугался в зеркале… нет, не себя – того, за кого себя принял. Но, узнав, продолжал бояться глаз своих, они следили из зеркала… Ведь это и мамины глаза.

Вийка вновь посмотрел на фотографию матери, лицо ее и глаза пугали больше всего. Пугает живой взгляд умершего человека. Это открытие почему-то обрадовало его.

Она смотрит оттуда… не одна смотрит, ее глазами смотрят и те, кто был до нее, все они в моих глазах, это и пугает…

Захотелось поскорее выйти из дома, и он вышел, не замечая того, что выходит.

Ему было холодно от таких мыслей, их несомненность, правота подтверждались холодом в крови.

Он засмеялся, услышав свой смех, очнулся и увидел себя на берегу океана. Страшен был его смех в страхе. “Я не сойду с ума?” И эта мысль отозвалась холодом.

“Это теперь страшно, – понял он с неожиданной ясностью, – а до этого мне было стыдно. Не страх вызывал родной дом и мама, а стыд”.

– Стыд, стыд, стыд, – сказал уже вслух Вийка с ожесточением машинально раздеваясь. Он вспомнил, как стыдясь, прятал от одноклассников корейские газеты, шумел, чтобы ребята не услышали в доме корейской речи. Это было нелепо, отвратительно и бессмысленно, ведь друзья знали, что он кореец. И знали, понял он вдруг, что он стыдится этого, иначе зачем было им бросаться в драку на всякого, кто осмеливался дразнить его…

“Я хуже, чем отец. Ему все равно, где жить, лишь бы жить хорошо, но он никогда не стыдился себя. Нет ничего хуже, чем устыдиться своего рода. И род наказал меня. Все, кто был до меня, до самого первого человека моего рода, знают обо мне все. И мне стыдно”.

Вода была холодной. Вийка почувствовал ступнями скользкий от тины галечник. Шагнул и погрузился по пояс, потом сразу до подбородка.

У самого дна вода была еще холоднее, Вийка передернул плечами, непроизвольно вздохнул. Хотел пойти дальше, но не мог нащупать ногой земли – берег круто обрывался. Тело качнулось вперед, Вийка инстинктивно заработал руками и восстановил равновесие. Он стоял так долго, не решаясь броситься в глубину. Подумал, что его, мертвого, могут съесть нерпы, и он останется в океане навсегда, кровь, плоть его будет вечно скитаться в этих бесконечных водах, переходя от одной нерпы к другой. Ему стало жаль себя. Слезы помогли броситься в глубину. Он поплыл вниз, достиг дна и открыл глаза.

В воде было светло, холодно, его выталкивало наверх, к солнцу. Нужно открыть рот и вдохнуть, впустить воду. Он от- крыл, набрал воды, но вдохнуть не решился. Воздух в легких кончился, пришлось вынырнуть. Он вдохнул и вновь нырнул, осторожно потянул в себя воду.

Перехватило горло, легкое раздирало от сдерживаемого кашля, он сжал рот ладонями и свернулся там, на дне, в клубок, вздрагивая всем телом. Ему стало страшно, что он не сумеет подавить кашель и захлебнется. Из последних сил рванулся, ринулся наверх. Путь этот был страшно долог.

Долго лежал на теплом песке, время от времени кашляя резко, со всхлипом от щекочущей боли в легких. Разболелась голова, тошнило. Он брел домой и отплевывался.

Дома к нему вернулся стыд, он вспомнил, как передразнивал походку Дё, вспомнил многое другое и вновь был противен сам себе.

Вийка нашел веревку и привязал ее к крюку, который отец вбил по примеру русских, чтобы подвешивать корзинку, заменявшую люльку. Привязывая веревку, Вийка поймал себя на том, что крюк ему страшен.

Долго возился с петлей, не мог сообразить, как ее сделать скользящей, и ни на секунду не забывал о том, что не должен касаться крюка, а почему не должен – не знал.

Соорудив петлю, спрыгнул с табурета и посмотрел на свою работу снизу. Вид крюка с петлей из новой жесткой веревки был жуток. Вийка поскорее вскочил на табурет и, стараясь не видеть и не ощущать петли, – так он иногда глотал лекарство, остерегаясь от неприятного вкуса, – и просунул в нее голову.

Веревка остро и неприятно пахла. Теперь, когда петля лежала на его плечах, он не чувствовал стыда, как-будто уже заслужил прощение.

Его не тошнило, было как-то уютно стоять на табурете, уколы жесткой веревки были даже приятны, приятно видеть с табурета комнату и окно, и то, что за окном – берег и океан.

Все было прежним, но и другим – ясным, веселым и вызывало странное чувство, как будто кто-то с этим всем прощается, а он наблюдает за ним, и человек этот нравится ему в минуты своего прощания.

Вийка подумал, что этот человек есть он сам, ему захотелось, чтобы кто-нибудь вошел в дом и увидел его на табурете.

Сначала он представил, что вошла Подруга, потом товарищи и, наконец, учительница.

Особенно же ему хотелось прихода Пинезина. Стоя на табурете, Вийка вспомнил его насмешки и не понимал теперь, как можно было не ответить на них. Он почувствовал ненависть к нему. Нет, нельзя уходить, невозможно, прежде надо освободиться, пойти к нему и сказать… все сказать… А что сказать? Пинезин, наверное, уже и забыл все, еще удивится, рассердится и получится смешно… Нет, надо просто плюнуть ему в лицо или ударить…

Вийка машинально ткнул рукой в воображаемое противное маленькое лицо Пинезина.

Вийка совсем забыл, на чем и для чего он стоит. Дернулся за рукой, вспомнил и от неожиданности вздрогнул, как вздрогнул бы, очнувшись на краю крыши.

Табурет встал на две ножки, Вийка вскинулся, потом потянулся инстинктивно к окну, в которое, как ему показалось, должно было отбросить его с табурета.

В то же мгновение табурет сковырнулся, окно подпрыгнуло вверх и сразу же замерло резко. Вийка почувствовал, как его кто-то изо всех сил дернул за голову, будто хотел оторвать, но боли в шее не было, боль была в сердце, он не хотел того, что случилось, нет! – подумалось ему в небывалой, рвущей сердце тоске по жизни, – нет!

Жить!

Была тишина, и в тишине невесомой теплой влагой объяло его бескрайнее светоносное пространство.

Оно тихо вращалось, свивалось, голубело, захватывало и все глубже втягивало в себя, в свою густеющую и от того еще более ощутимую – уже сладостно нежную плоть.

Он услышал голос, неведомо откуда пробившийся, зовущий женский голос. И тотчас же ласковый, увлекающий ввысь смерч распался, Вийка разом ощутил свое тело – как нечто огромное, неподвижное, стынущее, одновременно ощутив, но уже внутри себя, крохотную грустную раковинку свернувшегося пространства, вслед за этим почувствовал чьи-то крепкие, вокруг его рта сомкнутые губы и чужое, с силой проникающее в грудь дыхание.

– Хватит, сказал кто-то, – он уже сам дышит.

Губы разжались. Вийка открыл глаза. Близко, жарко подступал кровавый нежный дым, и в нем, прозрачный, чистый, холодно сиял лепесток. Вийка хотел взять, но ладонь прошла сквозь него и ткнулась во что-то горячее, влажное, живое.

– Ай! – легонько вскрикнул и неуверенно засмеялся рядом кто-то знакомый.

Дым стал таять, отступать. То, что было далеко – стены, облака в окне – Вийка видел отчетливо, а близкое, на расстоянии вытянутой руки, заслоняло сверканье лепестка.

У окна топтался, хрустя стеклом Пинезин, прилаживая крестовину рамы. Кто-то сидел рядом с Вийкой, шумно, утомленно дыша.

Подошел, приблизил расплывшееся лицо Пинезин, сказал:

– Вот дурак, отвечай тут за тебя…

Вийка привстал, чтобы отодвинуться и для чего-то узнать дышавшего рядом человека, но тут же на лоб, на глаза ему легла горячая рука и прозвучал слабый детский голосок Татьяны Васильевны:

– Тихо, тихо…

Вийка откинулся на подушку, даже сквозь ладонь Татьяны Васильевны он продолжал видеть пульсирующий гладкий свет лепестка. И этот лепесток, и та странная пустая тишина, которую он чувствовал в себе, вдруг стали мучительны, они о чем-то напоминали ему – о чем-то ужасном, стыдном, чего он не хотел, не желал помнить,

– Ну, как там? – спросил вдруг Пинезин.

– Где? – удивилась Татьяна Васильевна.

– Там, где он был.

– Не поняла, простите.

Пинезин стал ходить вдоль окна. Лепесток делался все прозрачней, все отчетливей проступало лицо Татьяны Васильевны: глаза, губы, тяжелая серая челка.

– А что, земеля, крепко русская женщина целует! Мертвого поднимет! – Пинезин засмеялся.

Он был маленьким, невзрачным. Вийка не хотел видеть его и закрыл глаза. И как только закрыл, вспомнил обнимавший, увлекавший к какому-то необыкновенному счастью свет, и голос, чей же был это голос, кто позвал его, вырвал из радостного сна. И вдруг понял: то был не сон, а смерть.

Так вот она какая – не тьма, не боль, а тихая вода, любовная истома! А рождение, жизнь – мука!

– Я не целовала, это называется искусственное дыхание, – тихо, строго говорила Татьяна Васильевна.

– Ага, а то еще есть искусственное осе… – Пинезин усмехнулся и не договорил.

– Мне, пожалуй, пора, – сказала она, вставая. Вийка неловко схватил ускользавшую руку учительницы и умоляюще посмотрел ей в глаза.

– Ты-то сиди, – Пинезин засмеялся. – Ишь, вцепился. Как в мать родную, – он открыл раму без стекла и одним махом выпрыгнул на улицу, там засмеялся и сказал:

– А я всю жизнь о негритянке мечтаю…

– Несуразный человек, – сказала Татьяна Васильевна, – и как же он догадался… – она осеклась, испуганно взглянула на Вийку…

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Добавить в Google+

Комментирование закрыто.

Translate »